|
Глава двадцать седьмая
Люсьен опоздал в казармы: вечерняя перекличка прошла без него, а он был дежурным. Он поспешил к адъютанту, который посоветовал ему доложить об этом полковнику.
Полковник был тем, что в 1834 году называли ярым приверженцем "умеренных взглядов", и потому очень ревниво относился к приему, который оказывало Люсьену высшее общество. Отсутствие успеха "в этом квартале", как говорят англичане, могло задержать момент, когда столь преданный полковник должен был стать генералом, флигель-адъютантом и пр. Он ответил корнету немногословно и весьма сухо, посадив его на сутки под арест.
Этого-то больше всего и опасался Люсьен. Он вернулся домой, чтобы написать г-же де Шастеле. Но официальное письмо было для него пыткой, а писать о том, о чем он осмеливался ей говорить, было бы неосторожно. Эта мысль не покидала его всю ночь.
После долгих колебаний Люсьен отправил со слугою в особняк де Понлеве письмо, которое мог бы прочесть всякий. Он действительно не смел иначе писать г-же де Шастеле. Вся его любовь вернулась к нему, а вместе с нею и беспредельный ужас, который она ему внушала.
Через день Люсьена в четыре часа утра разбудил приказ немедленно садиться на коня. Вся казарма была в волнении. Артиллерийский унтер-офицер раздавал уланам патроны. По слухам, рабочие города, расположенного в десятке лье от Нанси, организовались и образовали союз.
Полковник Малер обходил казармы и говорил офицерам так, чтобы его слышали уланы:
- Надо задать им хороший урок. Никакого снисхождения к этим сукиным детям! Можно будет заработать орден.
Проезжая под окнами г-жи де Шастеле, Люсьен пристально всматривался, но ничего не мог заметить за плотно закрытыми занавесками из вышитого муслина. Люсьен сознавал, что он не вправе осуждать г-жу де Шастеле: малейшее движение могло быть замечено и дать повод для толков всем офицерам полка. "Госпожа д'Окенкур не преминула бы оказаться у окна, но разве я способен полюбить госпожу д'Окенкур?" Если бы г-жа де Шастеле оказалась у окна, Люсьена этот знак внимания привел бы в восторг. И в самом деле, все городские дамы занимали окна на улице
Помп и прилегавшей к ней, по которой должен был следовать полк, чтобы выйти из города. 7-му эскадрону Люсьена непосредственно предшествовала артиллерийская полубатарея с зажженными фитилями. Колеса повозок и орудий сотрясали деревянные дома Нанси и внушали дамам ужас, смешанный с удовольствием.
Люсьен поклонился г-жам д'Окенкур, де Пюи-Лоранс, де Серпьер, де Марсильи. "Хотел бы я знать,- думал Люсьен,- кого они больше ненавидят - Людовика-Филиппа или рабочих? А госпожа де Шастеле не могла разделить любопытство всех этих дам и проявить ко мне хоть немного внимания! Вот и я еду рубить ткачей, как изящно выражается господин де Ва-синьи. Если дело будет жарким, полковник получит орден Почетного Легиона, а меня будет мучить совесть".
Двадцать седьмому уланскому полку понадобилось шесть часов, чтобы пройти восемь лье, отделявшие Нанси от N. Полк задерживала артиллерийская полубатарея. Полковник Малер трижды получал эстафеты и каждый раз приказывал сменить лошадей, везших пушки. Спешивали улан, лошади которых казались более подходящими для упряжи.
На половине дороги супрефект, г-н Флерон, крупной рысью догнал полк; он проехал вдоль всего полка, чтобы поговорить с полковником, и имел удовольствие вызвать насмешки улан. Из-за его маленького роста сабля на нем казалась огромной. Приглушенные разговоры сменились раскатами хохота; чтобы избавиться от этого, он пустил свою лошадь галопом, но смех только усилился, и его сопровождали обычные крики: "Свалится! Не свалится!"
Однако вскоре супрефект был отомщен. Едва уланы въехали в узкие, грязные улицы N, их встретили свистом и гиканьем жены и дети рабочих, глядевшие из окон бедных домишек, и сами рабочие, появлявшиеся время от времени на углах самых узких улочек. Везде поспешно закрывались лавки. Наконец полк выбрался на большую торговую улицу; все магазины были закрыты, в окнах - ни души, всюду - гробовое молчание.
Выехали на очень длинную, неправильной формы площадь, обсаженную пятью-шестью чахлыми тутовыми деревьями и пересеченную во всю длину вонючей канавой, полной городских нечистот. Вода в ней была синяя, так как канава служила также стоком для нескольких красилен.
Полковник выстроил полк в боевом порядке вдоль канавы. Там несчастные уланы, изнемогая от жажды и усталости, провели шесть часов под палящим августовским солнцем без еды и питья. Как мы уже сказали, с прибытием полка закрылись все лавки, ив первую очередь кабачки.
- Попали мы в переделку! - воскликнул один улан.
- Да, вонища изрядная! - подхватил другой голос.
- Молчать! - завизжал какой-то корнет из "умеренных".
Люсьен заметил, что все уважающие себя офицеры хранили глубокое молчание и имели очень серьезный вид. "Вот мы и встретились с врагом",- думал Люсьен. Он наблюдал за собою и находил, что он так же хладнокровен, как во время химических опытов в Политехнической школе. Это эгоистическое чувство значительно ослабляло его отвращение к подобного рода службе. Высокого роста рябой корнет, о котором говорил ему подполковник Филото, обратился к Люсьену, ругая рабочих. Люсьен не ответил ни слова и посмотрел на него с невыразимым презрением. Когда корнет отошел, несколько голосов произнесли довольно громко: "Шпион! Шпион!"
Люди ужасно страдали, двое или трое вынуждены были спешиться. Послали дневальных к большому водоему. В огромном бассейне нашли три-четыре трупа недавно убитых кошек, от крови которых покраснела вода. Струя теплой воды, бившая из водоема, была очень слабой; чтобы наполнить бутылку, нужно было несколько минут, а полк насчитывал триста восемьдесят человек под ружьем. Помощник префекта вместе с мэром уже несколько раз проезжал через площадь и, как говорили в строю, искал, где бы купить вина. "Если мы продадим вам,- отвечали ему торговцы,- наши дома разграбят и разрушат".
Каждые полчаса полк приветствовали свистом и гиканьем. Белье, вывешенное в окнах для просушки, ужасало своим убожеством, ветхостью и грязью. Стекла в окнах были маленькие и грязные, а многие окна вместо стекол были заклеены старой исписанной бумагой. Всюду вставал живой образ нищеты, от которой щемило сердце, но не то сердце, которое надеялось заслужить крест, действуя саблей в жалком городке.
Когда шпион-корнет отошел от Люсьена, последнему пришла в голову мысль послать своих слуг за десять лье, в деревню, должно быть, мирно настроенную, так как там не было ни ремесленников, ни рабочих. Слугам было поручено за какую угодно цену купить сотню хлебов и три-четыре вязанки фуража. Им это удалось, и часа в четыре на равнине показались четыре лошади, нагруженные хлебом, и две - сеном. Тотчас же наступило глубокое молчание. Люсьен щедро расплатился с крестьянами и имел удовольствие раздать хлеб солдатам своего эскадрона.
- Республиканец начинает свои происки,- говорили офицеры, не любившие его.
Филото, подъехав, просто попросил у него два-три хлеба для себя и сена для своих лошадей.
- Что меня беспокоит, так это мои лошади,- остроумно заявил полковник, проходя мимо своих людей.
Минуту спустя Люсьен услыхал, как супрефект сказал полковнику:
- Как! Неужели нам не удастся саблями проучить этих мерзавцев?
"Он гораздо неистовее полковника,- подумал Люсьен.- Малер не может надеяться стать генералом, убив двенадцать-пятнадцать ткачей, а господин Флерон безусловно может быть назначен префектом, и в течение двух-трех лет это место будет за ним".
Поступок Люсьена навел всех на мысль о том, что в окрестностях города есть деревни; часам к пяти каждый улан получил по фунту черного хлеба, а офицеры - немного мяса. С наступлением темноты раздался пистолетный выстрел, но никто не был ране". "Не знаю почему,- думал Люсьен,- но я готов держать пари, что этот выстрел был произведен по приказу супрефекта".
Около десяти часов вечера рабочие исчезли, в одиннадцать часов прибыла пехота, которой передали пушки и гаубицу, а в час ночи уланский полк отправился обратно в Нанси, причем люди и кони умирали с голоду.
Шесть часов простояли в совершенно мирной деревне, где хлеб вскоре стал продаваться по восьми су за фунт, а вино - по пяти франков бутылка. Воинственный супрефект забыл заготовить здесь продовольствие.
Интересующиеся военными, стратегическими, политическими и прочими подробностями этого дела могут обратиться к газетам того времени. Полк покрыл себя славой, а рабочие выказали редкое малодушие. Такова была первая кампания Люсьена.
"В случае, если мы вернемся днем,- думал он,- хватит ли у меня смелости явиться в особняк де Понлеве?"
Он рискнул, но умирал от страха, стучась в ворота. Когда он звонил у двери, ведущей на половину г-жи де Шастеле, сердце его так билось, что он подумал: "Боже мой, неужели я опять когда-нибудь разлюблю ее?"
Она была одна, без мадмуазель Берар. Люсьен страстно сжал ей руку.
Две минуты спустя он был бесподобен, убедившись, что любит сильнее, чем когда-либо. Будь он более опытен, он вырвал бы у г-жи де Шастеле признание в любви. Если бы он был смелее, он мог бы броситься в ее объятия, и она не оттолкнула бы его; он мог бы, по меньшей мере, заключить мирный договор на выгодных для себя условиях. Вместо всего этого он ни на шаг не подвинулся вперед и все-таки был совершенно счастлив: в Нанси ходили слухи (и все этому верили), будто в N. рабочие выстрелом из пистолета убили молодого уланского офицера.
Вскоре г-жа де Шастеле стала испытывать страх: она понимала всю серьезность положения и чувствовала, что слабеет.
- Вам пора уходить,- сказала она ему с грустным видом, но желая казаться суровой.
Люсьен побоялся рассердить ее и покорился.
- Могу ли я, сударыня, надеяться увидеть вас у госпожи д'Окенкур? Сегодня ее приемный день.
- Может быть; вы-то, наверно, придете туда, так как я знаю, что вам отнюдь не противно общество этой молодой и красивой женщины.
Час спустя Люсьен был у г-жи д'Окенкур, но г-жа де Шастеле приехала туда очень поздно.
Для нашего героя время летело быстро, но влюбленные, очутившись вместе, чувствуют себя такими счастливыми, что читатель, вместо того чтобы наслаждаться описанием их блаженства, испытывает зависть и обыкновенно мстит автору, восклицая: "Боже мой, до чего приторно-слащава эта книга!"
|