|
Глава XVII
What is a man,
If his chief good, and market of his time
Be but to sleep and feed: a beast, no more.
...Rightly to be great
Is not to stir without great argument,
But greatly to find quarrel in a strow
When honour's at the stake.
"Hamlet", act IV*.
* (
.......Что такое человек,
Коль смысл и радость жизни для него
В еде и сне? Животное - и только.
......Не тот велик душой,
Кто мир колеблет без великой цели,
А тот, кто величаво в бой идет
Из-за пылинки, если честь задета.
Шекспир. "Гамлет", акт. IV, сцена 4.)
Значит, он дошел в своей слабости до того, что изменил клятве, которую столько раз давал себе! Одна минута уничтожила дело всей жизни! Он утратил теперь право на самоуважение. Отныне доступ в общество для него закрыт: он слишком ничтожен, чтобы жить в нем. Его удел - одинокое существование в безлюдной пустыне. Сила и неожиданность этого удара могли бы нарушить равновесие самой стойкой души. К счастью, Октав мгновенно понял, что если он не ответит г-же д'Омаль немедленно и с полным хладнокровием, то может пострадать репутация Арманс. Ведь он проводил с кузиной столько времени, а слова графини слышали несколько человек, одинаково не терпевших ни его, ни Арманс!
- Влюблен? Я? - сказал он г-же д'Омаль.- Увы, небо, видно, отказало мне в этой счастливой способности, и никогда я так остро не чувствовал ее отсутствия, никогда так горько не жалел об этом, как сейчас. Ежедневно - и все-таки реже, чем мне хотелось бы,- я вижу самую обольстительную в Париже женщину: что может так волновать молодого человека моих лет, как мечта понравиться ей? Я знаю, она не приняла бы моего поклонения, но вся беда в том, что ни разу я не испытал такой безумной страсти, которая одна дала бы мне право признаться ей в любви. Ни разу в присутствии этой женщины я не терял самообладания. Но если я такой бесчувственный дикарь, то смешно было бы думать, что кто-то другой может вскружить мне голову.
Никогда еще Октав не говорил с г-жой д'Омаль таким языком. Это, можно сказать, дипломатическое объяснение было искусно им продолжено и жадно ею выслушано. Тут же присутствовало несколько мужчин, известных сердцеедов, считавших Октава своим соперником. Не без удовольствия уловив несколько колкостей в свой адрес, он без умолку говорил, уязвляя, как всегда, чужое самолюбие, и под конец стал надеяться, что все давно забыли о слишком справедливых словах, вырвавшихся у г-жи д'Омаль.
Она сказала их с явной обидой, поэтому Октав решил, что графиню следует занять ее же собственными чувствами. Заявив, что не способен любить, он затем - впервые в жизни - позволил себе нежные полупризнания, чем очень удивил молодую женщину.
К концу вечера, уверившись, что ему удалось рассеять все подозрения, Октав смог наконец подумать и о себе. Он страшился минуты, когда все разойдутся по комнатам и ему волей-неволей придется взглянуть в лицо своему несчастью. Глаза его то и дело обращались к башенным часам. Давно уже пробило двенадцать, но эта ночь была так хороша, что всем хотелось ее продлить. Потом пробило час, и г-жа д'Омаль отправилась спать.
Октаву была дана еще одна короткая отсрочка: он должен был отыскать лакея г-жи де Маливер и передать через него, что будет ночевать в Париже. Исполнив и этот долг, он ушел в лес, и нет слов, чтобы описать овладевшее им отчаяние.
- Я люблю! - задыхаясь, повторял он.- Я - и любовь! Великий боже!
Сердце у него сжималось, горло перехватывало судорогой. Пристально глядя в небо, он словно оцепенел от ужаса, потом снова зашагал. Наконец, уже не держась на ногах, он присел на поваленный ствол дерева, преграждавший ему дорогу, и в эту минуту с еще большей отчетливостью увидел всю безысходность своего несчастья.
"У меня не было ничего, кроме самоуважения,- думал он,- и вот я утратил и его". Теперь он знал, что любит Арманс, он больше не мог себя обманывать, и это приводило его в такую ярость, что временами он начинал дико, нечленораздельно кричать. Это был предел человеческих страданий.
Вскоре Октаву пришла в голову мысль о выходе, за который всегда цепляются обездоленные, если у них сохранилась хоть капля мужества, но он тотчас же сказал себе: "Мое самоубийство набросит тень на Арманс. Целую неделю все с жадным любопытством будут выспрашивать о мельчайших происшествиях сегодняшнего вечера, и любому, кто присутствовал нынче в замке, будет дано право истолковывать их на свой лад".
В благородной душе Октава не родилось ни одной себялюбивой, буднично-трезвой мысли, способной смягчить приступы нестерпимой скорби. Эта отрешенность от корыстных побуждений, даже в такие минуты отвлекающих человека от его горя, и есть та кара, которую небеса словно бы со злорадством налагают на людей с возвышенными сердцами.
Быстро текли часы, не умеряя отчаяния Октава. Порою он застывал на месте, ощущая невыносимую горечь, которая так отягчает терзания даже самых закоренелых преступников: он глубоко себя презирал.
Плакать он не мог: сознание своего позора - вполне заслуженного, по его мнению,- запрещало ему жалеть себя, проливать над собою слезы.
- Если б только я мог покончить с этим! - воскликнул он в одно из таких мучительных мгновений.
И он позволил себе мысленно насладиться счастьем небытия. С какой радостью распростился бы он с жизнью, чтобы этим хоть отчасти восстановить утраченную честь и наказать себя за слабость! Он думал: "Да, мое сердце достойно презрения, так как совершило то, что я воспретил ему под страхом смерти; но еще большего презрения достоин мой разум. Я не увидел очевидного: того, что я люблю Арманс, люблю с тех самых пор, когда я согласился выслушивать разглагольствования госпожи де Бонниве о немецкой философии.
Я был настолько глуп, что воображал себя философом. В своем дурацком самомнении я пренебрежительно относился к пустым рассуждениям госпожи де Бонниве и при этом не разглядел в своем сердце того, что самая неразумная женщина разглядела бы в своем: глубокой, рвущейся наружу страсти, которая давно уже зачеркнула все, что когда-то меня занимало.
Для меня существует только то, что связано с Арманс. Я непрестанно изучал себя и не заметил столь явной вещи! До какой же степени я достоин презрения!"
Голос долга, вновь зазвучавший в Октаве, требовал, чтобы он немедленно бежал от м-ль Зоиловой. Но жизнь вдали от нее представлялась ему совершенно бесцельной. Все было недостойно внимания, одинаково ничтожно - самый благородный подвиг наравне с самой буднично-полезной работой, борьба на стороне греческих патриотов, смерть бок о бок с Фавье*, наравне со скромными сельскохозяйственными опытами в каком-нибудь глухом департаменте.
* ()
Он быстро перебрал в уме одно за другим все доступные для него дела и еще глубже погрузился в отчаяние, беспросветное, безысходное, поистине отвечающее своему названию - "отчаяние". Как сладка была бы ему смерть в эту минуту!
Октав вслух произносил бессмысленные и даже грубые слова, не без удивления отмечая их бессмысленность и грубость. Потом он начал строить планы сельскохозяйственных опытов на землях бразильских крестьян и вдруг воскликнул: "Зачем я себя обманываю и притом так малодушно? В довершение несчастья Арманс меня любит, я это знаю и тем неуклоннее должен исполнить свой долг. Ведь если бы Арманс действительно была помолвлена, разве потерпел бы человек, которому она обещала руку, чтобы все свое время она проводила со мной? А как понять ее радость, такую сдержанную по виду, но такую глубокую и непритворную, когда вчера вечером я объяснил ей свое поведение с госпожей д'Омаль? Ведь это же ясно, как день! И я мог так себя обманывать? Значит, я лицемерил перед собой? Шел по пути, по которому идут отъявленные негодяи? Как! Вчера в десять вечера я еще не замечал того, что спустя несколько часов мне стало казаться очевидным? Как же я ничтожен и достоин презрения!
Я был заносчив, как ребенок, хотя за всю свою жизнь ни разу не возвысился до истинно мужественного поступка. Мало того, что я сам виноват в своем теперешнем несчастье, я еще увлек за собой в бездну самое дорогое мне на свете существо! О боже! Есть ли на свете человек, более низкий, чем я?" При этой мысли Октав словно потерял рассудок. Мозг его пылал, как в лихорадочном жару. Чем дальше, тем больше оттенков видел он в своем несчастье, тем больше поводов себя презирать.
Инстинкт самосохранения, присущий человеку даже в самые ужасные минуты, даже у подножия эшафота, запрещал ему думать. Октав обеими руками сжимал голову, точно хотел физическим усилием принудить свой мозг не работать.
Понемногу ему стало безразлично все, кроме воспоминания об Арманс, с которой он должен был расстаться и больше никогда, ни под каким предлогом не видеться. Умолкла даже сыновняя любовь, так глубоко вкоренившаяся в его душу.
Он думал только о том, что ему надо бежать от Арманс и навеки запретить себе встречи с ней, просуществовать так года два, пока она не выйдет замуж или пока о нем не забудет свет. Потом, когда перестанут вспоминать даже его имя, он будет волен покончить с собой. Таково было последнее сознательное желание этой души, опустошенной страданием. Он прислонился к дереву и лишился чувств.
Придя в себя, Октав ощутил пронизывающий холод. Он открыл глаза. Светало. Склонившись над ним, какой-то крестьянин старался привести его в чувство, поливая ледяной водой, которую он зачерпнул шапкой из бьющего неподалеку родника. Сперва Октав ничего не мог понять, мысли его путались. Он лежал на лесной прогалине у самого оврага. Огромные клубы тумана быстро скользили мимо него. Он не узнавал места, где находился.
Внезапно память его прояснилась, и в ней всплыли все его несчастья. От горя не умирают, иначе он умер бы в ту же секунду. У него вырвался вопль, испугавший крестьянина. Страх этого человека напомнил Октаву о его долге. Нельзя было допустить, чтобы крестьянин о чем-нибудь проболтался. Октав вынул кошелек и, протягивая деньги, объяснил этому человеку, которому, по всей видимости, внушал сострадание, что оказался ночью в лесу из-за неосторожного пари и что для него очень важно скрыть от всех, в какое состояние привел его ночной холод.
Крестьянин как будто не понял его слов.
- Если узнают, что я лишился чувств, надо мной будут смеяться,- повторил Октав.
- Так, так, теперь понял! - сказал крестьянин.- Уж будьте спокойны, я слова не пророню, из-за меня вы своего заклада не проиграете. Все-таки ваше счастье, что я шел мимо: у вас вид ни дать ни взять как у покойника.
Не слушая его, Октав смотрел на кошелек. Скорбь с новой силой овладела им: кошелек ему подарила Ар-маис. Октаву было приятно касаться пальцами маленьких стальных бусинок, украшавших темную материю.
Как только крестьянин ушел, Октав отломал тонкую ветку от каштана и вырыл ею ямку в земле. Он позволил себе поцеловать кошелек - дар Арманс - и потом зарыл его в том самом месте, где лишился сознания. "Это мой первый достойный поступок,- подумал он.- Прощай, прощай навеки, дорогая Арманс! Один бог ведает, как я тебя люблю"..
|