БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Рим Неаполь и Флоренция

Берлин*, 2 сентября 1816 года. Распечатал письмо, в котором мне разрешается четырехмесячный отпуск. Радость, доходящая до сердцебиения. Какой я еще безумец в свои двадцать шесть лет! Итак, я увижу прекрасную Италию! Однако стараюсь не попадаться на глаза министру: евнухи всегда гневаются на распутников. Я даже готов к тому, что по возвращении месяца два со мной будут холодны. Но мысль о путешествии доставляет мне такую радость! И кто знает, просуществует ли мир еще три недели?

* (Берлин. В августе 1816 года Стендаль жил как частное лицо в Милане.)

Ульм, 12 сентября. Для сердца - ничего. Северный ветер портит мне все удовольствие. Шварцвальд вполне оправдывает свое название: он угрюм и суров. Темная зелень елей хорошо выделяется на ослепительной белизне снега. Но со времен московского похода вид снега не доставляет мне никакого удовольствия.

Мюнхен, 15 сентября. Граф де*** представил меня нынче вечером госпоже Каталани. Когда я пришел, гостиная этой знаменитой певицы набита была посланниками и пестрела орденскими лентами всех цветов; и от меньшего голова пошла бы кругом. Король истинно любезный человек. Вчера, в воскресенье, госпожа Каталани, особа очень набожная, отправилась в придворную церковь, где и завладела довольно бесцеремонно небольшой огороженной площадкой на хорах, предназначенной для дочерей его величества. Один камергер, в ужасе от подобной дерзости, направился к певице, желая ей указать на ее оплошность, но был отброшен с большими потерями. Она заявила ему, что немало монархов оказывают ей честь своей дружбой и потому она считает себя вправе занимать это место и т. д. Король Максимилиан* отнесся к этому делу, как человек, двадцать лет прослуживший полковником французской армии. При многих других дворах этой страны, где так неумолимо соблюдается этикет, подобное безрассудство легко могло бы привести госпожу Каталани в кутузку.

* (Максимилиан - первый король Баварии (1756-1825). Получил корону из рук Наполеона, участвовал в его походах.)

Милан, 24 сентября. Прибыл сюда в семь вечера, изнемогая от усталости. Тотчас же помчался в Скалу. Но путешествие дало себя знать. Мои утомленные органы чувств оказались неспособными вкушать наслаждение. А ведь в этот вечер я видел все самое необычное, что только может пригрезиться восточному человеку; самое изумительное, самое богатое в смысле архитектурных красот; самые блестящие драпировки, какие только можно себе представить, сценические персонажи, которые не только носят одеяние той страны, где происходит действие, но имеют и внешность и все повадки ее жителей.

25 сентября. Спешу в этот первый в мире театр: там все еще идет "Testa di bronzo" ("Бронзовая голова")*, и я смог полностью насладиться представлением. Действие происходит в Венгрии; ни один венгерский князь не был более горд, более порывист, более великодушен и воинственен, чем Галли. Это один из лучших актеров, каких я когда-либо видел, и лучший бас, какого я когда-либо слышал. Его голос разносится даже по коридорам этого огромного театра**.

* ("Бронзовая голова" - опера Карло Соллива (1792-1852).)

** (Вряд ли то, что говорилось о голосах в 1816 году, остается верным и десять лет спустя.)

С каким искусством подобраны цвета в театральных костюмах! Я словно увидел лучшие картины Паоло Веронезе. Рядом с Галли, венгерским князем в национальном костюме, блестящем гусарском мундире -

белом, красном, золотом,- его первый министр в черном бархате с единственным ярким украшением - знаком пожалованного ему ордена; питомица князя, прелестная Фабр, в небесно-голубой с серебром шубке и кивере с белым пером. Театр этот дышит величием и роскошью: здесь каждую минуту видишь не менее ста рядовых певцов или статистов, одетых так, как во Франции одевают актеров на первых ролях. Для одного из последних балетов сшито было сто восемьдесят пять костюмов из бархата и атласа. Затраты огромные. Театр Скала - это салон, где бывает весь город. Люди из общества встречаются лишь там: открытых приемов в частных домах не бывает. "Увидимся в Скала",- говорят друг другу, назначая свидание по любому делу. Первое впечатление просто опьяняющее. Пишу это вне себя от восторга.

26 сентября. Я вновь обрел лето, в прекрасной Италии это пленяет больше всего. Я испытываю нечто вроде опьянения. Ездил в Дезио, прелестный английский сад в десяти милях к северу от Милана, у подножия Альп.

Выхожу из Скала. Ей-богу, восторг мой нисколько не уменьшается. Я считаю Скала первым в мире театром, ибо его музыка доставляет больше всего удовольствия. В зале нет ни одной лампы: он освещен лишь отраженным от декораций светом. Даже вообразить невозможно что-либо более величественное, более роскошное, более впечатляющее, чем все его архитектурные формы. Сегодня вечером одиннадцать раз меняли декорации. Теперь я обречен на вечное отвращение к нашим театрам - вот где отрицательная сторона путешествия по Италии.

Я плачу каждый вечер один цехин за ложу третьего яруса, которую обязался сохранить за собой на все время своего пребывания. Хотя света совершенно нет, я хорошо различаю людей, входящих в партер. Зрители кланяются друг другу из ложи в ложу через весь театр. В некоторых ложах я уже представлен. В каждой из них нахожу пять - шесть знакомых, и начинается беседа, как в гостиной. Манера обращения здесь полна естественности, господствует мягкая веселость и, что особенно приятно, нет никакой важности.

В музыке единственный термометр красоты - та степень немого очарования, в которое погружается наша душа. А ведь о какой-нибудь картине Гвидо я могу сказать с полнейшим хладнокровием: "Вот первосортная вещь!"

27 сентября. Некий венгерский герцог (на сцене он "герцог", так как здесь полиция очень неохотно разрешает появление на подмостках "короля": можно привести забавные примеры); итак, герцог Пресбургский любит свою питомицу, но она состоит в тайном браке с одним молодым офицером (Бональди), которому покровительствует первый министр. Сей юный офицер не знает, кто его родители, а между тем он внебрачный сын герцога, и министр хочет добиться официального признания этого родства. Едва до молодого офицера дошла весть о том, что герцог намерен сочетаться браком с его женой, как он оставляет свою воинскую часть и является к весьма встревоженному этим министру, который и скрывает его в одном из подземелий замка. Единственный выход из этого убежища находится в цоколе бронзовой головы, украшающей парадный зал. Эта голова и сигнал, который надо подать, чтобы открылась дверь в цоколе, приводят к самым удивительным и неожиданным происшествиям. Так, например, начинается финал первого действия: когда герцог ведет свою питомицу к алтарю, раздаются громкие удары: брошенный по ошибке в подземелье слуга стучит в цоколь бронзовой головы, чтобы его выпустили на свет божий.

Офицер-дезертир, которого преследуют в горах, пойман и приговорен к смерти; тогда министр раскрывает герцогу тайну его рождения. В тот миг, когда счастливый отец охвачен величайшей радостью, доносятся ружейные выстрелы, приводящие приговор в исполнение. Квартет, который начинается этими зловещими звуками, и переход с комического тона на трагический поразили бы слушателя даже в какой-нибудь партитуре Моцарта. А ведь здесь, судите сами, речь идет о первом произведении молодого композитоpa! Господину Солливе, воспитаннику консерватории, основанной здесь принцем Евгением*, двадцать пять лет. Давно уже не слышал я такой сильной, пламенной и полной драматизма музыки. Ни единого мгновения скуки. Что же он - гений или просто плагиатор? В Милане недавно представили одну за другой две или три оперы Моцарта, только начинающего проникать сюда, и музыка Солливы все время напоминает Моцарта. Что же это - удачно сделанная музыкальная окрошка или гениальное творение?

* (Принц Евгений Богарне (1781-1824) - пасынок Наполеона, вице-король Итальянского королевства.)

28 сентября. Да, это гениальное творение: в нем есть огонь, насыщенная драматизмом жизнь, сила музыкальных эффектов, впрочем, совершенно чуждых стилю Моцарта. Но Соллива еще молод. Восхищенный Моцартом, он усвоил его колорит. Если бы модным композитором был сейчас Чимароза, он показался бы нам новым Чимарозой.

Дюгазон говорил мне в Париже, что все юноши, являвшиеся к нему учиться декламации, были маленькими Тальма. Требовалось не менее полугода, чтобы сорвать с них обличье этого великого актера и увидеть, есть ли что-нибудь за душой у них самих.

Ни один художник не передает движения человеческих фигур лучше, чем Тинторетто. Соллива несравненен в музыкальном воплощении живого драматизма. Песенных мелодий в его произведении мало: ария, которую в первом действии поет Бональди, немногого стоит. Побеждает Соллива в хоровых партиях и облигатных речитативах, рисующих характеры. Не передать словами впечатления, которое производит в первом действии выход Галли, спорящего со своим министром. Роскошь постановки ослепляет, звуки музыки, столь мужественной и столь правдиво передающей действие, поражают слух, и вот душа прикована к спектаклю. В этом и состоит высшее его достижение. После этого даже лучшие трагедии кажутся холодными. Соллива, подобно Корреджо, понимает, что значит пространство. Впечатление не ослабевает даже и на каких-нибудь две секунды: все, что слух уже предвидит. Соллива синкопирует. Соллива сгущает свои музыкальные идеи, не оставляя никаких пустот. И это прекрасно, как самые живые симфонии Гайдна.

1 октября. Узнал, что сюжет "Бронзовой головы"- французская мелодрама. В Париже она не имела успеха, а в Милане музыка превратила ее в шедевр, придав человеческим переживаниям тонкость и глубину. "Но почему,- сказал я г-ну Порте,- ни один итальянский поэт не придумает сценической канвы, богатой необычными положениями, что так необходимо для музыки?" - "Мыслить у нас опасно. Писать - верх неблагоразумия. Поглядите-ка, сегодня первое октября, а какой приятный, ласкающий ветерок овевает нас. Ну как тут подвергаться угрозе изгнания в снега Мюнхена или Берлина, к унылым людям, думающим только о своих орденах и родословных? Наш климат - вот наше богатство".

В Италии литература возникнет лишь после того, как она получит две палаты*. А до тех пор все, что здесь создают,- лишь подделка под культуру, чисто академическое творчество**. Среди всеобщей пошлости может внезапно блеснуть гений. Но Альфьери, например, творит вслепую, он не может рассчитывать на настоящую публику. Все, кто ненавидит тиранию, превозносят его до небес. Все, кто живет милостями .тирании, злобно клевещут на него. Итальянской молодежи так свойственны невежество, лень и жажда наслаждений, что Италия дорастет до двухпалатного представительства не раньше, как через сто лет. Наполеон, сам, возможно, не догадываясь, вел ее к этому. Он уже возродил личную храбрость в Ломбардии и Романье. Битва при Раабе*** в 1809 году выиграна была итальянцами.

* (...получить две палаты...- Речь идет о двухпалатной системе представительства в духе английского парламентаризма.)

** (Академическое творчество.- С легкой руки Аркадской академии в Риме (1560-1570-е годы) вся Италия покрылась сетью подобных учреждений, члены которых упражнялись в писании стихов и критических опытов. Прогрессивное вначале, это движение очень скоро стало твердыней литературного консерватизма.)

*** (Битва при Раабе.- Раабе - венгерская крепость, где в 1809 году принц Евгений со своей итальянской армией одержал крупную победу над австрийцами. Это сражение оказало значительное влияние на весь ход кампании.)

Но оставим печальные темы. Поговорим о музыке: только это искусство еще и живо в Италии. Кроме одного-единственного человека*, вы найдете здесь таких же живописцев и скульпторов, как в Париже и Лондоне,- людей, думающих прежде всего о деньгах. Музыка, напротив, еще хранит немного того творческого огня, который одушевлял в этой стране сперва Данте, потом Рафаэля, поэтов, художников и, наконец, таких музыкантов, как Перголезе и Чимароза. Этот божественный пламень зажжен был некогда свободой и героическими нравами средневековых республик. В музыке есть два пути, чтобы достичь наслаждения: стиль Гайдна и стиль Чимарозы, возвышенная гармония и пленительная мелодичность. Стиль Чимарозы пригоден для народов Юга, тупицам незачем ему подражать. Мелодия достигла высшей ступени развития около 1780 года; с тех пор характер музыки изменился: развивается гармония, песенность убывает. Живопись умерла и погребена. Случайно, лишь благодаря мощному животворящему воздействию климата Италии на душу человека, выросло творчество Кановы. Но, подобно Альфьери, Канова своего рода диковинка: кругом нет ничего похожего, ничего близкого ему, и скульптура в Италии так же мертва, как искусство Корреджо. Довольно хорошо сохраняется мастерство гравюры, но ведь это, в сущности, всего лишь ремесло.

* (Единственный человек - Канова.)

В Италии жива только музыка. В этой прекрасной стране надо заниматься лишь любовью. Для всех других наслаждений души ставятся всевозможные препятствия. Человек, желающий быть гражданином, умирает здесь, отравленный унынием. Подозрительность гасит дружбу, но зато любовь в Италии пленительна. Повсюду в других странах это лишь копия с итальянского подлинника.

Недавно я был в ложе, где меня представили высокой, прекрасно сложенной женщине,- я дал бы ей года тридцать два. Она еще красива той красотой, которая не встречается к северу от Альп. Все, чем она окружена, свидетельствует о богатстве, а в ее манере обходиться с людьми отчетливо заметна какая-то меланхолия. Когда я выходил из ложи, приятель, представивший меня, сказал: "Послушайте, я вам кое-что расскажу".

Найти в Италии человека, склонного в разговоре с глазу на глаз что-нибудь рассказать, очень трудно. Они берут на себя этот труд лишь в присутствии своей приятельницы или же, по крайней мере, с удобством устроившись в отличной poltrona (глубокое кресло). Рассказ моего нового друга я передаю в сокращенном виде, без живописных подробностей, при изложении которых он часто переходил от слов к жестам.

"Шестнадцать лет назад один очень богатый человек, миланский банкир Дзильети, приехал как-то вечером в Брешию. Он идет в театр и в одной ложе замечает очень юную женщину, наружность которой поразила его. Дзильети было сорок лет, он только что заработал несколько миллионов, и можно было с полной уверенностью считать его преданным одной лишь наживе. В Брешию он прибыл по важному делу, требовавшему его срочного возвращения в Милан. И вот он забывает о своем деле. Ему удается заговорить с этой молодой женщиной. Ее, как вы знаете, зовут Джина. Она была женой очень богатого дворянина. Дзильети удалось похитить ее. И вот шестнадцать лет он ее обожает, но жениться не может: муж еще жив.

Полгода назад заболел любовник Джины - уже два года у нее есть любовник - Маласпина, поэт с такой красивой наружностью, вы его видели у Бибин Катены. Дзильети, влюбленный в Джину, как в первый день встречи, сильно ревнует. Все свое время он проводит либо в конторах, либо с Джиной. Та в отчаянии, что ее любовнику грозит опасность, и хорошо зная, что слугам ее щедро платят золотом, чтобы они сообщали о каждом движении своей хозяйки, велит остановить свою карету у собора, а сама, пройдя через подземный ход из этой церкви к архиепископскому дворцу, отправляется к старьевщику и покупает мужскую одежду и веревки. Не имея возможности унести мужские вещи иным способом, она надевает их на себя, под свое женское платье, и без всякой помехи возвращается в карету. Дома она под предлогом нездоровья запирается в своей комнате. В час пополуночи она спускается с балкона на улицу по веревкам, из которых предварительно сплела довольно грубую лестницу. Квартира ее находится на очень высоком piano nobile (второй этаж). В половине второго она, переодетая в мужское платье, является к своему любовнику. Маласпина вне себя от счастья: он до смерти тосковал, не надеясь увидеться с ней еще хоть раз. "Но не приходи больше, дорогая Джина,- говорит он ей около трех часов утра, когда она решила уходить.- Дзильети подкупил моего привратника. Я беден, у тебя тоже ничего нет. Ты привыкла к роскоши, я умру от отчаяния, если из-за меня ты порвешь с Дзильети".

Джина вырывается из его объятий. На следующую ночь, в два часа, она снова стучится к своему любовнику в окно, которое находится тоже на втором этаже и выходит на обширный каменный балкон; таких здесь очень много. Но Маласпина в бреду: он говорит только о Джине, о своей страстной любви к ней. Джина, выбравшись из своего дома через окно с помощью веревочной лестницы, поднялась к любовнику тем же способом. И так продолжалось целых тринадцать ночей, пока Маласпина находился в опасности".

Парижанки сочли бы все это в высшей степени нелепым. И я сам, дерзнувший рассказать о подобном предприятии, тоже могу показаться смешным. Не думайте, что я одобряю подобные нравы, и, однако же, все это меня трогает, восхищает. Завтра я не смогу подойти к Джине иначе, как с чувством величайшего уважения, сердце мое забьется, словно мне двадцать лет. А вот в Париже такие переживания для меня невозможны.

Если бы у меня хватило смелости, я обнял бы приятеля, рассказавшего мне эту историю. Я заставил его говорить больше часа и не могу теперь не чувствовать к нему самой нежной привязанности.

2 октября. Соллива мал ростом и, как подобает одаренному человеку, имеет хилую внешность. Впрочем, я много на себя беру: надо посмотреть, каково будет его следующее произведение. Если усилится подражание Моцарту, если уменьшится живой драматизм, значит, этот человек мог выносить в своем сердце лишь одну оперу - случай в среде музыкально одаренных людей довольно обычный. Молодой композитор создает две - три оперы, после чего начинает повторяться и превращается в посредственность; таков, например, Бертон* во Франции.

* (Бертон, Анри (1767-1844) - посредственный французский композитор, автор 60 опер. Пользовался большим влиянием как профессор и администратор (Большой и Итальянской опер).)

Галли, тридцатилетний красавец, - несомненно, главный залог успеха "Бронзовой головы". Многие готовы предпочесть ему Реморини (министр), тоже отличного баса, с очень гибким голосом, с большим умением петь, а у басов это редкость. Но голос его - всего-навсего прекрасный инструмент, всегда один и тот же, почти без души. В этой опере славу ему создал лишь один, идущий от сердца крик:

 О, fortunato istante!* -

* (О, счастливый миг! (итал.).)

всего из двадцати музыкальных тактов. Маэстро удалось схватить естественное выражение, и публика восторженно оценила это.

У Фабр, молодой француженки, родившейся здесь, во дворце принца Евгения, и пользовавшейся покровительством вице-королевы, отличный голос, особенно с тех пор, как она жила со знаменитым сопрано*, с Веллути. В некоторых особенно страстных местах она вызывает настоящее восхищение. Но ей нужен менее обширный зал. Впрочем, говорят, она влюблена в Любовь. Я уже не сомневаюсь в этом с тех пор, как увидел ее поющей

* (Сопрано как мужской голос встречается у мальчиков и кастратов. Обычай подвергать маленьких хористов известной операции, чтобы сохранить у них высокий голос, к концу XVIII века уже почти вывелся в Италии.)

 Stringerlo al petto*

* (Прижать его к груди (итал.).)

во втором действии, в момент, когда она узнает, что ее муж, которого якобы расстреляли, на самом деле спасся. Один из доверенных людей министра велел выдать солдатам холостые патроны. На сегодняшнем представлении - обстоятельство необычное и трогательное - весь театр был взволнован*. Когда Фабр рассеянна или утомлена, она весьма посредственна, В каком-нибудь серале это был бы великий талант. Ей двадцать лет. Даже когда она поет плохо, я предпочитаю ее певицам без души, например, госпоже Чинти.

* (Вдова маршала Нея** присутствовала в театре. Ее удалось увести до того момента, когда слышится залп взвода, приводящего в исполнение смертный приговор.)

** (Маршал Ней (1769-1815) во время "Ста дней" снова примкнул к Наполеону, сражался при Катрбра и командовал центром при Ватерлоо. Арестованный после возвращения Бурбонов, он был обвинен в государственной измене и расстрелян. Стендаль намекает на тягостное впечатление" которое должна была произвести на его вдову, после недавней казни мужа, музыкальная инсценировка расстрела.)

Басси превосходен: у него-то уж души хватает! Какой бы это был божественный актер, если бы только он имел голос! Сколько огня! Какая сила! Какое увлечение игрой! В течение сорока дней он каждый вечер выступает в "Бронзовой голове", и не бойтесь: он ни единого взгляда не бросит в зрительный зал, это все тот же трусоватый и чувствительный слуга венгерского герцога. Во Франции человек такого ума (Басси сам пишет неплохие комедии) побоялся бы оказаться смешным, с увлечением проводя свою роль даже тогда, когда его не слушают. Сегодня вечером я сказал ему это, он же ответил: "Я хорошо играю для своего собственного удовольствия. Я стараюсь воплотить на сцене трусливого слугу, которого увидел в своем воображении с самого начала, как стал выступать в этой роли. Теперь, когда я появляюсь на подмостках, мне доставляет удовольствие становиться трусливым слугой. Если бы я смотрел в зал, то пропал бы со скуки и, думается мне, даже позабыл бы свою роль. К тому же голоса у меня почти нет; чем бы я был, не будь я хорошим актером?" Чтобы обладать прекрасным голосом, надо, подобно женщинам, сохраняющим свежесть и привлекательность, иметь холодное сердце.

Существа, вкладывающие в игру всю душу, как-то инстинктивно неприятны тем лицам из самого высшего общества, которым не хватает ума: у людей одаренных они хотят видеть выучку, все вдохновенное кажется им преувеличенным. Сегодня вечером я убедился в этом на примере немецкого барона Кенигсфельда. Вчера же этот щепетильный барон бранил официанта в ресторане за то, что тот неправильно записал себе его благородное имя.

3 октября. Миланскому оркестру, с удивительным мастерством исполняющему вещи нежные, недостает брио там, где требуется сила звучания. Инструменты с какой-то робостью берут ноту.

Оркестру Фавара свойствен противоположный недостаток: он всегда старается заглушить актера, производя как можно больше шума. В идеальном оркестре скрипкам следует быть французами, духовым инструментам - немцами, а остальным, равно как и дирижеру,- итальянцами.

Должность дирижера, особенно важную, когда речь идет о пении, в Милане занимает знаменитый Алессандро Ролла. Полиция просила его не выступать с игрой на альте: она вызывала у женщин нервические припадки.

Французу, приехавшему в Италию, можно сказать: Чимароза - это Мольер среди композиторов, а Моцарт - Корнель; Майр, Винтер и др.- Мармонтели. Безыскусственное изящество прозы Лафонтена в "Любви Психеи" по-своему претворил Паэзиелло.

4 октября. Сегодня я ездил смотреть трогательные фрески Луини* в Саронно, картезианский монастырь в Кариньяно с фресками Даниеле Креспи**, отличного художника, который был младшим современником Карраччи и хорошо прочувствовал Корреджо. Видел также Кастелаццо. Замком Монтебелло, который знаменит тем, что в 1797 году там жил Бонапарт, я остался недоволен. Согласно принципу Major e longinquo reverentia***, Бонапарт с того времени не останавливался в городах, чтобы не быть у всех на виду. Лейнато, сад со всевозможными постройками, принадлежащий его светлости герцогу Литте, мне понравился. Этот придворный Наполеона не стал после 1814 года изображать флюгер и мужественно бросил вызов tedeschi****. Следует отметить, что Наполеон назначил его обер-камергером безо всякого ходатайства с его стороны. Герцог Литта***** написал книгу и напечатал один экземпляр ее, который намеревается сжечь перед смертью. Говорят, у него от семисот до восьмисот тысяч ливров дохода. В одной из аллей Лейнато я издали видел жену его племянника, duchino******. Она принадлежит к числу двенадцати красивейших женщин Милана. Выражение лица ее мне показалось презрительным, как на старинных испанских портретах. Прогулок в Лейнато без провожатого следует остерегаться: в этом саду масса фонтанов, неожиданно орошающих посетителя. Я взошел на первую ступеньку одной из лестниц, и целых шесть струй воды облили меня до колен.

* (Луини, Бернардино (род. ок. 1480 - ум. 1533) - итальянский художник, выдающийся представитель школы Леонардо да Винчи.)

** (Креспи, Даниеле (1592-1630) - итальянский художник. В его картинах чувствуется уже некоторая условность форм и манерность. Лучшие его вещи в Милане.)

*** (Больше чтится тот, кто в отдалении (лат.).)

**** (Немцам (итал.).)

***** (Литта, Антонино, герцог (1748-1836) - обер-камергер Итальянского королевства, влиятельный советник принца Евгения. После падения последнего удалился от дел.)

****** (Наследник герцогского титула (итал.).)

Именно в Италии архитекторы Людовика XIV получили вкус к таким садам, как версальский или тюильрийский, где деревья перемежаются с постройками.

В Джерньетто, вилле известного святоши Меллерио, есть статуи Кановы. Еще раз побывал в Дезио, простом английском саду к северу от Милана, который, по-моему, лучше всех других. Оттуда видны близкие уже горы и Rezegon di Lek (Пила Лекко). Воздух там здоровее и прохладнее, чем в Милане. Наполеон повелел, чтобы рисовые плантации и луга marciti (поливные, их скашивают по восемь раз в год) находились бы от Милана не ближе чем в пяти милях. Но он дал землевладельцам отсрочку для перемены культур. Возделывать рис - предприятие очень выгодное, поэтому землевладельцы подмазали полицию, и к западу от Милана, за воротами Верчелли, я видел рисовые поля на расстоянии пушечного выстрела от города; что же касается грабителей, то их чуть ли не каждый вечер встречаешь и на расстоянии ружейного. Полиция, так же как в Париже, озабочена лишь политическими делами и, между прочим, варварски обстригает посаженные Наполеоном деревья, извлекая выгоду из продажи хвороста. Но так как и у соглядатаев вкус итальянский, та же полиция заставила жителей Милана сделать чудеса для украшения города. Так, например, в дождь можно проходить под самыми стенами домов: вода с крыш отводится жестяными трубами в каналы, проложенные под каждой улицей. Карнизы здесь резко выступают, так же как балконы, и потому, идя вдоль домов, можно довольно хорошо уберечься от дождя.

Читатель посмеялся бы над моей восторженностью, если бы я простодушно изложил ему все, что написал 4 октября 1816 года, возвратившись из Дезио. Эта прелестная вилла принадлежит маркизу Кузани, который при Наполеоне пожелал соперничать в роскоши с герцогом Литтой.

Галли простудился. Нам снова приходится слушать оперу Майра "Елена", которую ставили перед "Бронзовой головой". Теперь она кажется такой скучной!

Но какой восторг вызвал sestetto* во втором действии! Вот она, музыка ноктюрна, нежная, умиляющая душу, подлинная музыка печали, я не раз слышал ее в Богемии. Это гениальный отрывок; старик Майр сохранил его со дней своей юности или же украл откуда-нибудь, и на нем держится вся опера. Вот народ, рожденный для прекрасного: двухчасовая опера держится одним пленительным отрывком, длящимся не более шести минут. Люди приезжают за пятьдесят миль, чтобы послушать этот секстет в исполнении мадмуазель Фабр, Реморини, Басси, Бональди и др., и в продолжение сорока представлений эти шесть минут с лихвой возмещают час скуки. В остальном нет ничего режущего слух, но и вообще ничего нет. В двухстах маленьких гостиных с завешанными окнами в зал, которые называются ложами, начинаются разговоры. Ложа стоит восемьдесят цехинов, а шесть лет назад, в счастливое для Италии время (царствование Наполеона, с 1805 по 1814 год), она стоила двести - двести пятьдесят. Наполеон похитил у Франции свободу, которой она пользовалась в 1800 году, и вернул в нее иезуитов. В Италии он уничтожил злоупотребления и оказывал покровительство всему достойному. Если бы этот великий человек осуществлял свой разумный деспотизм лет двадцать, здешний люд, может быть, дорос бы до двухпалатной системы.

* (Секстет (итал).)

Захожу в восемь или десять лож. Нет ничего милее, приятнее, достойнее любви, чем нравы миланского общества. Совершенная противоположность Англии: ни одного сухого, унылого лица. Женщин обычно сопровождают их возлюбленные. Безобидные шутки, оживленные споры, громкий смех, но никто не напускает на себя важности. В отношении нравов Милан - это республика, униженная пребыванием в ней трех немецких полков и вынужденная выплачивать трехмиллионную дань австрийскому императору. Наше чванство, которое итальянцы называют sostenuto*, наше великое искусство принимать представительный вид, без чего нельзя рассчитывать на общественное уважение, у них вызвало бы предельную скуку. Проникшись очарованием этого милого миланского общества, невозможно от него отрешиться. Многие французы великой эпохи, явившись сюда, добровольно надели на себя цепи и несли их уже до самой смерти.

* (Принужденностью (итал.).)

Из всех европейских городов в Милане самые удобные улицы* и самые удобные и самые красивые внутренние дворы. Квадратные дворы эти окружены, как в древней Греции, портиком из прекрасных гранитных колонн. В Милане, пожалуй, не менее двадцати тысяч таких колонн: гранит добывают в Бавено на Лаго Маджоре и доставляют по знаменитому каналу, соединяющему Адду с Тессино. Работу по проведению этого-канала вел в 1496 году Леонардо да Винчи. Мы, как и все северные страны, были тогда варварами.

* (The most comfortable streets.)

Дня два тому назад хозяин одного из этих прекрасных домов, будучи не в состоянии уснуть, прогуливался у себя под портиком в пять часов утра. Шел теплый дождь. И вот он видит, как из маленькой двери в первом этаже выходит некий весьма привлекательный молодой человек из числа его знакомых. Он сразу понял, что тот провел ночь у него в доме. Так как этот молодой человек очень любил сельское хозяйство, муж под предлогом, что надо переждать, пока пройдет дождь, в течение двух часов засыпал его бесконечными вопросами о сельском хозяйстве, прогуливаясь с ним под портиком. Около восьми часов, хотя дождь еще не перестал, муж весьма учтиво распрощался с приятелем и удалился к себе на второй этаж. У жителей Милана сочетаются два свойства, которых мне никогда не приходилось наблюдать вместе и в равной степени: проницательность и добросердечие. В спорах миланцы полная противоположность англичанам: они кратки, как Тацит, добрая половина смысла - в жестах и взглядах. Но как только миланец начинает писать, он старается сочинять красивые фразы на тосканском наречии и оказывается болтливее Цицерона.

Госпожа Каталани приехала и обещает нам четыре концерта. Поверите ли? Всех возмущает одно: стоимость билета - десять франков. В одной из лож, где было полно людей, которые имеют восемьдесят или сто тысяч ливров дохода и при случае тратят раза в три больше на постройки, все негодовали из-за этих десяти франков. Здесь представление не стоит зрителю почти ничего: абонент получает его за тридцать шесть чентезимо. За эту цену имеешь первое действие оперы, которое продолжается час: начинают зимой в половине восьмого, летом в половине девятого; затем большой серьезный балет - полтора часа; после него - второе действие оперы - три четверти часа; наконец, маленький комический балет, обычно прелестный, после которого уходишь домой, помирая со смеху, в половине первого или в час ночи. Заплатив за билет сорок су или попав в театр за тридцать шесть чентезимо, занимаешь место в партере на отличных, плотно набитых скамьях со спинками; таких мест восемьсот-девятьсот. Люди, у которых есть ложа, принимают там знакомых. Здесь ложа, как дом, стоимость ее-от двадцати до двадцати пяти тысяч франков. Импрессарио (антрепренер) получает от государства двести тысяч франков, сдает в свою пользу пятый и шестой ряды лож, выручая при этом сто тысяч: входные билеты обеспечивают остальное.

При французах антрепризе разрешалось держать игорный дом, что давало шестьсот тысяч франков на балет и певцов. Скала может вместить три с половиной тысячи зрителей. В этом театре партер обычно наполовину пуст и благодаря этому так удобен.

В середине вечера кавалер-спутник дамы - обычно велит принести в ложу мороженое. Здесь очень в ходу всевозможные пари, и держат их на шербеты, которые просто божественны. Они бывают трех сортов: джелати, крепе и пецци-дури. Знакомство с ними - наслаждение. Я еще не решил, какой сорт самый лучший, и каждый вечер занимаюсь исследованием.

6 октября. Наконец долгожданный концерт г-жи Каталани состоялся в зале консерватории, который оказался далеко не заполненным. Собралось не более четырехсот слушателей. Какой такт у этого народа! Суждение единодушное: у Каталани лучший голос из всех, что запомнились публике, намного лучше, чем у Банти, у Биллингтон, у Корреа, у Маркези, у Кривелли. Кажется, что даже самые живые вещи г-жа Каталани поет словно под нависшей скалой: ее голос все время дает какой-то серебристый отзвук.

Какое впечатление производила бы она, если бы природа наделила ее душой! Все свои арии она пела одинаково. Я ждал такой трогательной арии:

 Frenar vorrei le lagrime*.

* (Хотела бы слезы сдержать... (итал.))

Она спела ее, щедро рассыпая те же мелкие украшения, веселые и быстрые трели, что и в вариациях на арию

 Nel cor piu non mi sento*.

* (Уж не чувствую в сердце моем… (итал.))

Госпожа Каталани исполняет обычно не более дюжины арий, с которыми и разъезжает по Европе*. Достаточно услышать ее один раз, чтобы вечно сожалеть о том, что природа не вложила в этот изумительный инструмент хоть немного души. Г-жа Катала ни не сделала никаких успехов за восемнадцать лет, с тех пор как она спела в Милане:

* (

Сегодня вечером мы слушали: 

 Delia tromba il suon guerriero. ("Воинственный звук трубы".- Ред.) Портогалло. 
 Frenar vorrei le lagrime. 
                     Его же. 
 Nel cor piu non mi sento. 
                     Паэзиелло. 
           Второй концерт, в Милане 
 Deh! Frenate le lagrime. ("Ax, удержите слезы". - Ред.)" Пуччита. 
 Ombra odorata, aspetta. ("Обожаемая тень, подожди". - Ред.) Крешентини. 
 Nel cor piu non mi sento. 
                     Паэзиелло. 
                  Третий концерт 
 Delia tromba il suon guerriero. 
                     Портогалло. 
 Per queste amare lagrime. ("Сквозь эти горькие слезы".- Ред.) 
                       * * * 
 Oh! Dolce contento. ("О сладкая радость". - Ред.) 
                      Моцарт. 
                 Четвертый концерт 
 Son Regina. ("Я - королева". - Ред.) 
                    Портогалло. 
 Dolce tranquillity. ("О сладостный покой". - Ред.) 
                       * * * 
 Эту арию г-жа Каталани пела вместе с Галли и своей ученицей м-ль Кори. 
 Oh! Cara d'amorel ("О, дорогая, любимая!" - Ред.) 
 Гульельми вместе с Галли. 
 Sul margine d'un rio, ("На берегу потока". - Ред.) Мйллико. 
 Che momento non pensato ("Какой нежданный миг". - Ред.), 
 терцет Пуччиты, вместе с Галли и Реморини. Голос Галли совершенно покрыл голос знаменитой певицы. 
                   Пятый концерт 
 Quelle pupille tenere. ("Эти нежные очи".- Ред.) Чимароза. 
 Che soave zefiretto. ("Какой сладостный ветерок".- Ред.) Моцарт. 
 Stanca di pascolare. ("Я устала пасти".- Ред.) Миллико. 
 Frenar vorrei le lagrime. 
                     Портогалло. 
 La ci darem la mano. ("Дадим друг другу руку". - Ред.) Моцарт. 
 Dolce tranquillity. ("О сладостный покой". - Ред.)

)

Ho perduto il figlio amato*.

* (Я потеряла любимого сына (итал.).)

Как бы ни звался композитор, Каталани исполняет всегда одно и то же: целый ряд фиоритур, большей частью дурного вкуса. За пределами Италии она нашла лишь плохих учителей.

Вот какие речи велись вокруг меня. Все это верно, но, быть может, за всю свою жизнь мы не услышим ничего хоть сколько-нибудь похожего на это. Восходящие и нисходящие гаммы она берет лучше Маркези*, которого мне показали на концерте. Он не так уж стар, очень богат и иногда еще поет для своих близких друзей, как и его соперник Паккьяротти в Падуе. В молодости у Маркези было немало веселых похождений.

* (Маркези, Луиджи (1755-1829) и Паккьяротти, Гаспаре (1744-1821) -знаменитые сопрано-кастраты. Оба отличались исключительной музыкальностью и оставили после себя школы певцов.)

Сегодня вечером мне рассказали занятный анекдот об одном весьма почтенном местном уроженце, имеющем несчастье обладать чрезвычайно высоким голосом. Однажды вечером, входя к некой даме, известной как своим мелким тщеславием, так и огромным богатством, обладатель высокого голоса был встречен целым градом палочных ударов. Чем громче кричит он во все горло, призывая на помощь, тем сильнее наносят ему удары тростью. "Ах ты, проклятый сопрано, - кричит ему кто-то, - вот я научу тебя волочиться за дамами!" Заметьте, что это кричал священник, вымещавший обиду своего брата на спине уважаемого гражданина, которого он принял за Маркези. Из этого случая, целые полгода возбуждавшего повсюду смех, сопрано извлек для себя урок: нога его не переступала больше порога богатой горожанки.

Освещенная огнями рампы, госпожа Каталани, которой года тридцать четыре или тридцать пять, еще очень хороша собой. В опере-буфф контраст благородных черт ее лица и необычайного голоса с веселым характером роли должен создавать удивительный эффект, но что касается оперы seria*, то в ней Каталани никогда ничего не поймет. Душа у нее слишком черствая.

* (Серьезной (итал.).)

В общем, я разочарован. Я с удовольствием приехал бы и за тридцать миль на этот концерт, так я рад, что нахожусь в Милане. Выйдя из театра, я рысью помчался в своем экипаже к госпоже Бине Р. Там находились уже трое или четверо друзей дома, также поспешивших приехать из консерватории, чтобы сообщить знакомым, не желавшим расстаться с десятью франками, как прошел концерт. А от консерватории сюда расстояние меньше полумили. Беседа наша состояла из одних восклицаний. За сорок пять минут по моим часам не было произнесено до конца ни одной фразы.

Музыкальная столица Италии уже не Неаполь, а Милан, по крайней мере во всем, что касается выражения страстей. В Неаполе требуют только хорошего голоса: у тамошних жителей в натуре слишком много африканского, чтобы они могли ценить тонко выраженные оттенки чувства. Так, во всяком случае, уверял меня только что г-н ди Бреме*.

* (Ди Бреме, Лодовико (1781-1820) - пьемонтский публицист и литературный критик, один из главарей романтического движения в Ломбардии.)

7 октября. Забыл упомянуть о том, что вчера на концерте госпожи Каталани поразило меня больше всего. На несколько минут я остолбенел от восхищения: леди Фанни Харли - самая прекрасная головка, какую мне приходилось видеть. Raphael ubi es?* Ни один из наших жалких современных художников, отягченных титулами и орденами, не способен был бы написать эту голову. Они постарались бы подражать античности или навести стиль, как говорят в Париже, то есть придать выражение спокойствия и силы лицу, которое тем и трогательно, что в нем отсутствует сила. Некоторые современные лица лишь потому превосходят античные, что они отмечены способностью легко приходить в волнение и бесхитростным выражением нежной прелести. Но наши художники не способны даже уразуметь смысл этих слов. Какое счастье было бы возвратиться ко временам Гирландайо и Джорджоне (1490)! Тогда наши художники, по крайней мере, умели бы отражать природу подобно зеркалу. А чего не отдашь за зеркало, в котором можно постоянно видеть черты леди Фанни Харли, какой она была в этот вечер!

* (Рафаэль, где ты? (лат.))

8 октября. Не знаю, почему созерцание несравненной красоты навело меня вчера вечером на метафизические размышления. Как жаль, что идеальная красота в изображении человеческих голов вошла в моду лишь после Рафаэля! При своей пламенной чувствительности этот великий человек сумел бы воспринять природу. Наши современные светские художники со всем своим остроумием на тысячу миль не приблизятся к разрешению этой задачи. Если бы они, по крайней мере, благоволили иногда снисходить до точного копирования природы, не придавая ей никакой жестокости, хотя бы заимствованной у греков, они бессознательно достигли бы подлинных высот. Филиппо Липпи и Фра Анджелико из Фьёзоле*, когда им доводилось встречать нечто подобное лицу леди Фанни Харли, точно копировали такие ангельские головки. Потому-то нас и привлекает изучение художников второй половины пятнадцатого столетия. Понятно, почему г-н Корнелиус** и другие немецкие художники, живущие в Риме, подражают им. Кто не предпочел бы Гирландайо нашему Жироде***?

* (Фра Анджелико из Фьёзоле (1387-1455) - знаменитый художник, сохранивший близость к средневековым традициям и примитивизму.)

** (Корнелиус, Петер (1783-1867) - выдающийся немецкий художник, примыкавший к школе "Назареев", которая пыталась восстановить традиции средневековой живописи.)

*** (Жироде-Триозон, Луи (1767-1824) - известный французский художник из школы Давида.)

20 октября. Если я не уеду отсюда дня через три, то так и не совершу своего путешествия по Италии, не потому чтоб меня удерживало какое-нибудь любовное приключение, но в четырех - пяти ложах я теперь принят так, словно бываю там в течение десяти лет. Мое появление уже не прерывает общей беседы, которую спокойно продолжают, словно вошел слуга. "Чему же тут радоваться! - вскричал бы кто-нибудь из моих парижских знакомых.- По-моему, это просто невежливо". Пусть так, но для меня это самая приятная награда за те два года, что я затратил в свое время на изучение не только итальянского языка, каким говорят в Тоскане, но также миланского, пьемонтского, неаполитанского, венецианского и других наречий. За пределами Италии неизвестны даже названия этих диалектов, на которых говорят лишь в местностях, чье имя они носят. Если путешественник не понимает всех тонкостей миланского наречия, то ему не распознать ни чувств, ни мыслей тех людей, среди которых он находится. Неистовое желание все время говорить и выставляться напоказ, свойственное молодым людям известной национальности, в Милане вызывает к ним отвращение. Я же больше люблю слушать, чем говорить. Это - преимущество, которым порою возмещается неспособность скрывать свое презрение к глупцам. Должен признаться к тому же: одна умная женщина в Париже писала мне, что у меня несколько неотесанный вид. Может быть, именно благодаря этому недостатку итальянское простодушие смогло так скоро покорить меня. Какая естественность! Какая простота! Каждый высказывает именно то, что он в данный момент чувствует или думает! Как ясно видно, что никто не старается подражать некоему образцу. В Лондоне один англичанин говорил мне с восхищением о своей любовнице: "В ней нет ни малейшей вульгарности!" Миланцу пришлось бы целую неделю растолковывать, что значит эта фраза, а, поняв наконец, он бы от всей души рассмеялся. Я вынужден был бы начать с объяснения, что Англия - страна, где люди разбиты и разделены на касты, как в Индии, и т. д., и т. п.

"Итальянское простодушие! Помереть можно со смеху",- скажут мои друзья из предместья Пуассоньер. Естественность, простота, страстная непосредственность, если можно так выразиться, создают особый оттенок, примешивающийся здесь ко всем действиям человека, и я должен был бы на двадцати страницах расписать все, что мне приходилось наблюдать в эти дни. Такое описание, если сделать его с должной тщательностью и самой добросовестной точностью, которыми я имею право хвалиться, заняло бы у меня массу времени, а только что на башенных часах Сан-Феделе пробило три. К тому же большинству читателей оно показалось бы неправдоподобным. Поэтому я только предупреждаю, что здесь можно наблюдать нечто удивительное; кто умеет видеть - увидит, но надо знать миланское наречие. Если когда-либо великий поэт Беранже попадет в эту страну, он меня поймет. Но Сен-Ламбер*, автор "Времен года", придворный Станислава** и не в меру счастливый любовник г-жи дю Шатле***, нашел бы эти места ужасными.

* (Сен-Ламбер, Жав Франсуа (1716-1803) - второстепенный поэт описательной и элегической школы, поэзия которого отличалась весьма рационалистическим характером. "Времена года" - вольный перевод поэмы английского поэта Томсона под тем же названием.)

** (Станислав (1677-1766) - польский король, лишенный престола и получивший в виде компенсации Лотарингию.)

*** (Г-жа дю Шатле (1706-1749) - физик, многолетняя подруга Вольтера.)

25 октября. Нынче вечером г-жа Бибин Катена, женщина, блистающая красотой, умом, веселостью, соблаговолила попытаться обучить меня игре в тарокк, одному из главных занятий миланцев. Это игра, в которой не менее пятидесяти двух карт, причем каждая величиной с три обычных карты. Двадцать из них то же, что у нас тузы, они считаются старше всех прочих. Карты отлично разрисованы и представляют папу, папессу Иоанну, шута, повешенного, влюбленных, фортуну, смерть и т. д. Впрочем, в них, как в обычных картах, имеются четыре масти (bastone, danari, spade, сорре), обозначенные изображениями жезлов, монет, шпаг и кубков. Г-н Реина*, один из друзей, с которыми меня познакомила г-жа Г., сообщил мне, что карты эти - изобретение Микеланджело. Г-н Рейна собрал одну из лучших в Европе библиотек и к тому же обладает великодушием, качеством весьма редким, которого я не встречал ни у одного библиомана. В 1799 году он был сослан в бухту Каттаро**.

* (Реина, Франческо (1770-1825) - известный итальянский общественный деятель-либерал.)

** (В Каттаро (порт в Далмации, на Адриатическом море) находилась знаменитая австрийская тюрьма Шпильберг для политических заключенных, куда ссылались итальянские либералы и карбонарии.)

Если Микеланджело изобрел тарокк, он тем самым дал миланцам отличный повод для споров, а французским хлыщам - для возмущения. Сегодня вечером в разговоре со мной один из них заявил, что итальянцы, по его мнению, порядочные трусы, если не считают нужным во время партии в тарокк раз двадцать хвататься за шпагу. И действительно, имея несчастье страдать полнейшим отсутствием тщеславия, миланцы в спорах за игрой проявляют чрезмерную горячность и прямоту. Иными словами, в ней они черпают самые острые ощущения. Сегодня вечером наступил такой момент, когда я думал, что четверо игроков вцепятся друг другу в волосы: партия прервалась на целых десять минут. Раздраженные зрители партера кричали: "Zitti! Zittib, и так как ложа игроков находилась всего лишь во втором ярусе, представление было, в сущности, прервано. "Va a farti buzzarare!" - кричал один игрок. "Ti te sei un gran cojononon!" - отвечал другой, кидая на него яростные взгляды и надрывая себе глотку. Интонация, с которой произносилось это слово - cojononon,- показалась мне невероятно комичной и естественной. Приступ гнева был как будто необычайно бурным, однако оставил после себя так мало следов, что при выходе из ложи, как я заметил, ни одному из спорщиков не пришло в голову обратиться к другому с подчеркнуто дружескими словами. Мне кажется, что в гневе итальянцы сдержанны и молчаливы, а эта вспышка не имела ничего с ним общего. Просто двое вполне почтенных людей, забавляясь собственной несдержанностью, затеяли игрушечную ссору и были в восторге оттого, что на миг ощутили себя детьми.

В наш лживый и комедиантский век (this age ot cant*, говорит лорд Байрон) эта предельная искренность и простодушие в отношениях между богатейшими и знатнейшими из миланцев настолько поразили меня, что я подумываю обосноваться здесь. Счастье заразительно.

* (Век лицемерия (англ.).)

Проклятый француз - хотел бы я, чтобы нас разделяло не менее ста миль, - разыскал меня в кафе Академии, как раз напротив Скалы. "Какая грубость манер!- сказал он мне,- "cojononon". И как они кричали! А вы еще уверяете, что эти люди обладают тонкими чувствами, что в музыке их слух не переносит ни малейшей крикливой ноты!" Так мне и надо, что все мои мысли осквернены дураком: я имел глупость говорить с ним откровенно.

С какой горечью раскаивался я в том, что заговорил с г-ном Маль... Признаюсь - и пусть люди, одержимые национальной гордостью, клянут меня,- что француз, встретившийся со мною в Италии, в один миг может нарушить мое блаженное душевное состояние. Я на седьмом небе, я упиваюсь самыми сладостными и безрассудными иллюзиями, а он дергает меня за рукав, чтобы обратить мое внимание на то, что льет холодный дождь, что уже первый час ночи, что мы идем по улице без единого фонаря, рискуем заблудиться, не найти своей гостиницы и, может быть, оказаться ограбленными. Вот что произошло со мною сегодня вечером; общение с соотечественниками для меня смертельно.

Как объяснить, почему французская учтивость так действует на нервы и обладает столь приятным свойством убивать наслаждение от искусства? Завидует ли она удовольствию, которое не способна разделить? Нет, я скорее думаю, что она находит его смешной аффектацией.

27 октября. Госпожа Марини достала для меня билет на бал, который негоцианты дают сегодня вечером в своем casino* на Сан-Паоло. Это оказалось весьма трудным делом. С билетом и с моим хорошим знанием миланского наречия мне только что удалось уговорить швейцара, чтобы он показал мне помещение. Простодушный вид, который необходимо принимать здесь, и моя французская национальность сделали больше, чем mancia (чаевые).

* (Дом (итал.).)

Четыреста богатых купцов Милана, напоминающих голландцев своим спокойным, здравым смыслом и подлинно приятной, без показного блеска роскошью, сложились и купили задешево на улице Сан-Паоло один из тех домов, которые называются здесь палаццо. Это большой каменный особняк, потемневший от времени. Фасад представляет собой не просто плоскую стену, как у парижских домов; на первом этаже - колоннада в этрусском стиле, на втором - пилястры. Немного похоже на Палату пэров в Париже, которую тоже именуют дворцом. Распорядившись "поскоблить" этот дворец, его архитектуру лишили всей прелести воспоминаний - весьма остроумно для аристократической Палаты. Если бы миланским купцам пришло в голову учинить такое надругательство над своим казино на улице Сан-Паоло, все сапожники и столяры, обосновавшиеся на этой улице, одной из самых людных в городе, подняли бы их на смех.

Имеется здесь также комиссия di ornato (по украшению города), которая состоит из четырех-пяти граждан, известных своей любовью к искусству, и двух архитекторов и выполняет свои функции без вознаграждения. Если какому-нибудь домовладельцу вздумается сделать те или иные изменения в фасаде своего дома, он непременно обязан представить план переделок муниципалитету, а тот передает его в комиссию di ornato, которая дает свое заключение. Если домовладелец намеревается сделать что-нибудь очень уж безобразное* члены комиссии di ornato, люди всеми уважаемые, высмеивают его в разговорах. В этой стране, где у людей врожденное чувство прекрасного и где к тому же говорить о политике - дело опасное или безнадежное, могут в течение целого месяца обсуждать, насколько удачен фасад нового дома. В Милане нравы и обычаи вполне республиканские, современная Италия - живое продолжение средневековья. Тот, у кого красивый особняк в городе, пользуется у сограждан большим уважением, чем тот, у кого несколько миллионов в бумажнике. Если дом отличается красотой, он тотчас же принимает имя своего владельца. Так, например, вы можете услышать: судебное присутствие находится на такой-то улице в доме Клеричи.

* (Например, деревянный, выкрашенный под бронзу фасад за колоннами театра Фавар.)

Подлинную знатность в Милане обеспечивает постройка красивого здания. Со времен Филиппа II всякое правительство рассматривалось здесь, как некое зловредное существо, прикарманивающее пятнадцать - двадцать миллионов в год. Люди, которые стали бы защищать его мероприятия, вызвали бы жестокие насмешки. Эту выходку сочли бы крайне нелепой, и она осталась бы никем не понятой. Правительство не имеет никакого влияния на общественное мнение. Само собою разумеется, что было исключение для Наполеона с 1796 по 1806 год, когда он распустил Законодательный корпус*, отказавший ему в налоге на регистрацию актов. С 1806 по 1814 год за него стояли только богачи и дворяне. Говорят, что жена одного богатого банкира, госпожа Биньями, отказалась от звания гофмейстерины из-за того, что принц Евгений, настоящий французский маркиз, красивый, храбрый, самодовольный, ценил только дворянство и неизменно аристократизировал все мероприятия своего отчима. Честный маршал Даву был бы для этой страны более подходящим вице-королем. Он обладал итальянским благоразумием.

* (Роспуск Законодательного корпуса произошел в июле 1805 года. Отказ в утверждении налогов был только предлогом. Наполеон вообще недоверчиво относился к итальянцам и стремился покончить хотя бы с тенью народного представительства.)

На мой взгляд, архитектура в Италии более жива, чем живопись или скульптура. Какой-нибудь миланский банкир будет скаредничать в течение пятидесяти лет, а под конец построит дом, фасад которого обойдется ему на сто тысяч франков дороже, чем если бы это была просто гладкая стена. Тайное честолюбие каждого миланского горожанина состоит в том, чтобы построить свой собственный дом или хотя бы обновить фасад того, который унаследован от отца.

Надо иметь в виду, что архитектура находилась в жалком состоянии около 1778 года, когда Пьеро Марини выстроил театр Скала, который является образцовым в отношении внутреннего удобства, но отнюдь не по своим двум фасадам. В наши дни приближаются к античной простоте. Миланцы научились с удивительным изяществом распределять по фасаду дома украшения и гладкие места. Называют двух архитекторов, маркиза Каньолу*, создателя ворот Маренго, и г-на Канонику**, строителя нескольких театров: Каркано, самого armonico (лучшего по резонансу), театра Ре и т. д.

* (Каньола, Луиджи Мария (1762-1833) - архитектор, находившийся под влиянием Палладио.)

** (Каноника, Луиджи (1762-1844) - при Наполеоне королевский архитектор. Построил триумфальные ворота Порта Маренго (в честь победы французов при Маренго в 1800 году) и Верчеллино, цирк Арена, театры Ре, Каркано в Милане.)

Меня познакомили с несколькими богатыми миланцами, которые имеют счастье строиться. Я застал их на лесах; они были полны пыла, как полководец во время битвы. Я сам полез к ним на леса.

Среди каменщиков я обнаружил людей весьма просвещенных. Каждый из них имеет свое мнение о фасаде, принятом архитектором. В смысле же внутреннего расположения дома эти, по-моему, уступают парижским. В Италии до сих пор подражают тому расположению комнат, которое мы находим в средневековых дворцах, построенных во Флоренции около 1350 года, а затем украшенных заново Палладио и его учениками (около 1560 года). В те времена архитектура ставила себе целью удовлетворять таким общественным нуждам, которые ныне уже не существуют. Единственное, что я бы сохранил,- это итальянские спальни: они расположены высоко и в противоположность нашим хороши для здоровья.

Четыреста владельцев казино на улице Сан-Паоло потратили на украшение своего палаццо безумные деньги. Совсем новый и великолепный бальный зал показался мне более обширным, чем первый зал Луврского музея. Чтобы расписать потолок, пригласили лучших живописцев, хотя и они не бог весть что. Зато украшения из дерева и из папье-маше под мрамор отличаются благороднейшим вкусом и поразительной красотой. Наполеон учредил здесь школу dell'ornato и школу граверов, которые вполне оправдали надежды этого великого монарха.

Для итальянского понимания красоты характерно малое количество деталей и, как следствие этого, величественность контуров. (Здесь я опускаю четыре страницы рассуждений, которые будут малопонятны тем, у кого нет страстного увлечения искусством.)

Я нахожу, что казино на улице Сан-Паоло внушает уважение. Дворцы наших министров похожи на вызолоченные без меры будуары или на очень уж элегантные лавки. Это, разумеется, вполне подходит, когда министром является какой-нибудь Роберт Уолпол*, покупающий голоса и продающий должности. Архитектурный облик здания, который вызывает у нас чувство, соответствующее его назначению,- это и есть стиль. Но большинство зданий рассчитано на то, чтобы порождать чувство уважения, даже страха, например католическая церковь, дворец деспотически правящего короля и т. д. И потому, когда в Италии говорят: "В этом строении чувствуется стиль", - слова эти часто означают: "Оно внушает почтение". Педанты же, говоря о стиле, хотят сказать: "Тут классическая архитектура, она подражает греческому образцу или, во всяком случае, известному оттенку офранцуженного греческого, так же как "Ифигения" Расина подражает еврипидовой".

* (Роберт Уолпол (1676-1745) - английский реакционный общественный деятель, министр, широко пользовавшийся подкупом в парламентской борьбе и при выборах.)

Вам скажут: улица Деи Нобили в Милане отличается удивительно красивой архитектурой. Это будет означать, что она ужасающе унылая и темная. Если бы я поселился во дворце Арконати, то, наверно, целую неделю не смеялся бы.

Дворцы эти всегда напоминают мне средневековые кровавые заговоры Висконти (1301 год) и титанические страсти четырнадцатого века. Но подобные мысли возникают только у меня. Владельцы этих величественных дворцов мечтают о маленькой квартире на бульваре Ган в Париже.

На французов здесь больше всего похожи очень богатые люди. К нашим свойствам у них добавляется скупость - страсть в Италии весьма распространенная, - которая все время забавно борется с изрядной дозой мелкого тщеславия. Единственное, на что они охотно тратятся,- это лошади: я видел лошадей стоимостью в три, четыре, пять тысяч франков. Миланский хлыщ, склонившийся над своей лошадью, являет собою зрелище весьма развлекательное. Забыл сказать, что каждый день в два часа здесь бывает Corso*, все съезжаются верхом или в экипажах. Корсо в Милане происходит на бастионе между Порта-Ренце и Порта-Нова. В большей части итальянских городов для Корсо служит главная улица. Ни Корсо, ни театральных представлений никто не пропускает.

* (Катание (итал.))

Ломбардские дворяне проживают не больше трети своих доходов: до революции 1796 года они проживали вдвое больше. При Наполеоне двое или трое из них понюхали пороху. Нравы их правдиво описаны в маленьких стихотворных пьесах Карлино Порта* на миланском наречии.

* (Карлино Порта (1771-1821) - известный итальянский поэт, писавший главным образом на миланском наречии. Завоевал себе огромную популярность небольшими сатирами на злобу дня.)

28 октября 1816 года, в 5 часов утра по возвращении с бала. Через четыре часа я отправлюсь в Дезио, так как хочу осмотреть его как следует. Если я не сяду писать сейчас же, то уж вовсе не сделаю этого. Стараюсь успокоиться и не написать целой оды, ибо через три дня сочту ее смешной. Бумаги мои могут попасть в руки австрийской полиции, поэтому я ничего не стану говорить о тайных интригах, которые хорошо известны публике и на которые мне указали мои друзья. Я был бы в отчаянии, если бы повредил милому итальянскому обществу, удостаивающему меня чести говорить со мной, как с другом. Австрийская полиция обращает внимание лишь на то, что написано. Я нахожу, что этим она проявляет известную умеренность.

Только что вернулся из казино на Сан-Паоло. За всю свою жизнь не видел собрания таких красивых женщин. Перед их красотой невольно опускаешь глаза. С точки зрения француза, она имеет характер благородный и сумрачный, который наводит на мысль не столько о мимолетных радостях живого и веселого волокитства, сколько о счастье, обретаемом в сильных страстях. Я полагаю, что красота - это всегда лишь обещание счастья.

Несмотря на отпечаток грусти и строгости, к которому вынуждает брюзгливое чванство английских мужей и суровость ужасного закона, именующегося Umproper*, красота англичанок гораздо более подходит к атмосфере бала**. Ни с чем несравнимая свежесть и какая-то детская улыбка оживляют их прелестные черты, которые никогда не внушают страха и, кажется, заранее обещают признать в любимом человеке неограниченного повелителя. Но столь полная покорность заставляет опасаться возможной скуки, тогда как огонь в глазах итальянки навсегда уничтожает малейший намек на этого ужасного врага счастливой любви. Мне думается, что в Италии даже в отношениях с особой, которой платят за любовь, можно не бояться скуки. Наготове всегда есть причуды, прогоняющие это чудовище.

* (Неприлично (англ.).)

** (Мисс Бэтерст, Рим, 1824)

Мужские лица на сегодняшнем балу могли бы послужить великолепной моделью для скульптора, который лепит бюсты, как Даннекер* или Чантри**. Но живописец был бы не так доволен. Этим глазам, таким красивым и так хорошо очерченным, по-моему, не хватает порою одухотворенности: редко прочтешь в них гордость, находчивость, остроумие.

* (Даннекер, Иоганн (1758-1841) - немецкий скульптор, находившийся под значительным влиянием Кановы.)

** (Чантри (1782-1841) - английский скульптор, особенно прославившийся бюстом Вальтера Скотта.)

Лица женщин, напротив, часто являют сочетание ума и страстности с редкой правильностью черт. Волосы и брови великолепного темно-каштанового цвета. Лица эти кажутся холодными и замкнутыми, пока их не оживит какое-нибудь душевное движение. Но не ищите розоватых оттенков, как на лицах английских девушек и детей. Впрочем, может быть, лишь я один заметил сегодня вечером эту сумрачность. По ответам госпожи Г., одной из остроумнейших женщин Милана, я понял, что веселый и победоносный вид, который так часто принимают на балах француженки, здесь почитался бы притворством. Сегодня некоторые жены второразрядных купцов навлекли на себя откровенные насмешки тем, что, желая показать, как им весело, изо всех сил старались придать своим глазам блеск. Подозреваю, однако же, что прекрасные миланки не избегали бы подобного выражения, если бы им предстояло провести на балу какие-нибудь четверть часа. Но дело в том, что по прошествии нескольких минут выражение, которое женщина себе придает, становится личиной, а в стране, где развита подозрительность, все притворное должно казаться верхом дурного вкуса. Вас совсем не волнует страстное чувство? Дайте же своему лицу отдых, если мне позволено будет так выразиться. Именно в состоянии покоя черты итальянских женщин для меня, иностранца, принимали выражение сумрачное, почти грозное. Генерал Бубна*, который бывал во Франции, а здесь играет роль легкомысленного остряка, сказал сегодня: "Француженки смотрят друг на друга, итальянки - на мужчин". Это человек очень тонкий, он умеет вызывать к себе расположение, хотя и возглавляет чужеземную тиранию.

* (Бубна-Литтиц, Фердинанд, граф (1768-1825) - австрийский генерал, участник большей части войн конца XVIII и начала XIX века. Правитель Ломбардии, усмиритель восстания Санта-Розы (1821); при нем началось особенно жестокое преследование карбонариев.)

До этого бала я никогда не замечал в итальянцах тщеславия. Танцуют - одно за другим - вальс, монферан и французский контрданс. Съезд начался в десять часов, и до полуночи в зале царило тщеславие; я не заметил его лишь на прекрасном лице госпожи Говорят, муж заявил ей, что если Фраскани, которого он по простодушию своему все еще только опасается (Фраскани и госпожа*** уже два года в связи), появится на балу, он увезет ее на все время карнавала в глушь, в свое поместье в Треццо. Госпожа *** предупредила Фраскани, который весь вечер не появлялся. С одиннадцати часов, когда мне это рассказали, и до двух, когда она наконец осмелилась оставить бал, на прекрасном лице ее, могу поклясться в этом, ни разу не мелькнуло выражение веселости, удовлетворенности или хотя бы внимания. "Так, значит, мужья у вас ревнивы?" - сказал я г-ну Кавалетти*, бывшему шталмейстеру Наполеона. "Самое большее два года после свадьбы, да и то редко,- ответил он мне.- Веселое дело ревновать, когда не влюблен! Ревновать любовницу - еще куда ни шло".

* (Кавалетти, Франческо - шталмейстер Наполеона, после падения императора жил как частное лицо в Милане.)

Благодаря этому старому другу и двум - трем другим лицам, - по его словам, он им представил француза, который приехал всего на три недели и которому поэтому все можно говорить,- бал вскоре перестал быть для меня ничего не говорящим маскарадом: я узнал имена людей и отношения между ними.

К полуночи, когда закончился парад туалетов (более роскошных, чем изящных), лица присутствующих утратили выражение холодного и презрительного тщеславия, которое сменилось оживленностью, более приятной для наблюдателя. Здесь красивая женщина чувствует себя смешной, если у нее нет любовной связи. Подобные союзы продолжаются восемь, десять лет, иногда целую жизнь. Все это было изложено мне госпожой М. почти в таких же ясных выражениях, какие употреблены здесь. Когда через год после замужества о женщине идет слух, что она уже не влюблена в своего супруга, и в то же время известно, что она никого не дарит вниманием, все, пожимая плечами, говорят: "É una sciocca" (вот гусыня),- а молодые люди предоставляют ей одиноко скучать на кушетке. Сегодня вечером я подметил или же мне показалось, что подметил, все оттенки различных степеней любовного чувства. Когда юный граф Ботта смотрел на госпожу Р., лицо его выражало любовь, какой она бывает до объяснения. Во Франции говорят, что счастливый любовник играет на балу жалкую роль: если в нем есть хоть немного страсти, ему приходится видеть соперников во всех окружающих. В Милане об этом забывают лишь на какой-нибудь час, посвященный параду туалетов.

Чтобы с должным тактом похвалить женщину, по-французски приходится написать строк десять, не меньше. Поэтому я не стану говорить об очаровании госпожи Бибин Катены и ее остроумии в духе Нарбона*. Около двух часов ночи госпожа К. обратила мое внимание на ревнивое выражение весьма многих лиц. Граф Н. в полном отчаянии ушел с бала. Женщина, признанным ухаживателем которой он состоит (che serve), тревожно разыскивала его в восьми или девяти залах, где шла игра в карты, в полуосвещенных алебастровыми лампами гостиных для отдыха. Затем глубокая грусть легла на ее красивое лицо. Она утратила интерес ко всему, а чтобы иметь возможность рассказать, как был ею проведен вечер, села за один из игорных столов рядом с людьми, известными per aver altre amicizie (тем, что их сердце уже не свободно). Слово amore** произносится здесь очень редко. Мне крайне трудно излагать по-французски все те наблюдения, которые я с помощью друзей сделал за вечер. В нашем языке нет подходящих слов для этих вещей, о которых во Франции никогда не говорят; к тому же они у нас, по-видимому, довольно редки. Здесь же не говорят ни о чем другом. Поэтому, если в Италии беседа замирает, то не от скуки, а из осторожности.

* (Нарбон, граф (1755-1813) - французский политический деятель и генерал, один из самых остроумных светских людей XVIII века, иронический и рассудочный.)

** (Любовь (итал.).)

Итальянцы не очень любят танцы. Около часу ночи танцевали только иностранцы или же люди, у которых не было никаких любовных дел. Три или четыре немецких офицера приятной наружности и изрядно белокурых беспрерывно вальсировали; сначала все восхищались их грацией, но кончили тем, что стали насмехаться над их раскрасневшимися лицами, над их добросовестным трудом di facchino (носильщика). Эти бедняги, которых принимают лишь в нескольких домах, крайне реакционных и скучных, стараются показаться в самом благопристойном виде и завоевать женскую благосклонность. Назавтра их можно увидеть в партере Скала: они стоят, как истуканы, и в продолжение четырех часов не спускают глаз с хорошенькой женщины, с которой им довелось танцевать. В воскресенье они подходят к ней в церкви и каждый вечер на Корсо гарцуют у ее экипажа.

Очень красивая француженка, графиня Агости, была признана одной из двенадцати прекраснейших женщин бала. Называли, кроме того, г-жу Литту, Ругетту, Ругу, Майнони, Гирланду ди Варезе, графиню К. из Мантуи и прекрасную испанку г-жу Кармелиту Лекки.

У молодых людей здесь очень длинные волосы и галстуки с огромными бантами. По этому признаку легко узнать людей, привыкших смотреть на фрески, где все обычно изображается в колоссальных размерах. Г-н Идзимбарди обратил мое внимание на то, что женщины из самого высшего дворянства нарочно стараются говорить в нос. Я слышал, как одна из них спросила у другой: "А у нее голубая кровь?" - что означает: "А она по-настоящему родовита?" - и имел глупость расхохотаться ("голубая кровь" на миланском диалекте произносится, как по-французски).

Меня представили г-ну Перего, человеку необыкновенно одаренному: им выполнены столь восхитившие меня декорации Скалы. Отчасти под его руководством отделан был великолепный казино, где я с таким удовольствием провел семь часов подряд. На этом же балу меня познакомили с Романьози* и Томмазо Гросси**. Видел я там и Винченцо Монти. Говорят, что г-ну Мандзони помешала явиться его набожность. Он переводит сейчас "Безразличие" г-на де Ламенне. Кроме того, по лирическому дарованию его можно сравнить с лордом Байроном.

* (Романьози, Джованни Доменико (1761-1835) - философ и историк либерального направления.)

** (Томмазо Гросси (1791-1853) - ломбардский поэт и политический деятель, друг Карло Порты, писавший часто на миланском наречии)

30 октября. Все, что я могу сказать об итальянских нравах и о здешних обычаях охотиться за счастьем, известно мне по рассказам, может быть, и лживым. Всего этого не увидишь только глазами, что у вас в голове, как говорил Наполеон. Предположим, что стена, отделяющая ваш кабинет от соседнего дома, стала вдруг прозрачной: вы увидите сцену, происходящую между женщиной и двумя мужчинами, и эта сцена вас нисколько не заинтересует. Вам неизвестно, в каких отношениях между собой состоят эти люди. Но пусть вам поведают их историю, так сказать, пролог беседы, свидетелем которой вы стали благодаря прозрачной стене, и, может быть, зрелище вас живо растрогает.

Несколько сцен я наблюдал. Но, должен признаться, то, что делает их для меня интересными, я знаю лишь по рассказам. Дураки, которые во время путешествия говорят только со слугами в гостинице, с ciceroni*, с прачкой и со своим банкиром во время единственного обеда, которым тот их угощает, заявят, что я преувеличиваю, выдумываю, и т. д., и т. п. Так пусть они закроют мою книгу, не читая.

* (Проводниками (итал).)

Насколько неуязвимее тот, кто, подобно всем путешественникам, ограничивается перечислением картин в какой-нибудь галерее и колонн какого-нибудь памятника! А если к тому же он обладает даром разбавлять подобные протоколы всевозможными ребяческими и в то же время напыщенными рассуждениями о происхождении исторических памятников, о переходе цивилизации от египтян к этрускам, от этрусков к римлянам,- эти же самые дураки придут от него в восторг.

Но как опасно говорить о нравах! Дураки, которым довелось поездить по белу свету, скажут: "Это неправда, я пятьдесят два дня прожил в Венеции и ничего подобного не видел". Дураки, что сидят у себя дома, скажут: "Это неприлично, на улице Муфтар так не делается".

Один английский путешественник, человек острого ума, по имени Джон Скотт, недавно был убит на дуэли из-за того, что напечатал какую-то заметку. Жаль его: он имел все основания добиться у себя на родине высших литературных почестей: только что он завоевал расположение всех своих соотечественников, страдающих печенью, выпустив путешествие по Франции, где он осыпает нас оскорблениями. Наследники Джона Скотта сыграли с ним скверную шутку, напечатав дневник путешествия в Милан, над которым он работал. Дневник еще не разукрашен ложью. Это голая основа будущего путешествия. Из него видно, что в Милане Джон Скотт беседовал исключительно с официантами кафе, со своим учителем итальянского языка да еще с несчастными хранителями общественных памятников.

Чтобы, упоминая о счетчиках колонн, не затрагивать живых, разыщите путешествие по Италии г-на Миллена*. Находясь, если не ошибаюсь, в 1806 году в Риме, г-н Миллен возвратился как-то к себе домой в полном отчаянии. "Что с вами?" - спрашивает его один ученый, случившийся при этом. "Что со мной! Что со мной! Сейчас здесь Денон. Вы знаете, сколько он тратит в день? Пятьсот франков. Я погибший человек! Что скажут обо мне в Риме?"

* (Миллен (1759-1818) и Денон (1747-1825) - французские археологи и историки искусства.)

2 ноября. Госпожа М. В.*, которая напоминает прелестную Иродиаду Леонардо да Винчи, но красивее ее и у которой я обнаружил безукоризненный художественный вкус, сказала мне вчера в час ночи: "Сейчас ярко светит луна, советую вам пойти посмотреть собор, только станьте у палаццо Реджо".

* (Госпожа М. В.- по всем вероятиям, Метильда Висконтини, в замужестве Дембовска.)

Там царила изумительнейшая тишина. Эти беломраморные пирамиды, такого строгого готического стиля и такие стройные устремленные в небо и четко вырисовывающиеся на его усеянной звездами темной южной синеве, представляют собой единственное в мире зрелище. Более того, небо казалось бархатистым, чудесно гармонируя со спокойным сиянием полной луны. Теплый ветер играл в узких улочках, с разных сторон окружавших мощное здание собора. Восхитительное мгновение.

Полуготический фасад и все шпицы (guglie) южной стороны, обращенной к палаццо Реджо, построены были при Наполеоне (1805-1810). Ажурная колонна, поддерживающая своей беломраморной филигранью колоссальную статую мадонны, которую видно за несколько лье, воздвигнута была при Марии-Терезии.

Джан Галеаццо Висконти, победивший и захвативший в плен своего дядю Барнабо и впоследствии умертвивший его в столь живописном замке Треццо, заложил Миланский собор в 1386 году, может быть, с целью умилостивить святую деву. Он начал также постройку лишенной всякого благородства мраморной бонбоньерки, именуемой "Павийская чертоза".

Господину Франкетти, бывшему аудитору государственного совета, обязаны мы отличной работой о Миланском соборе. Г-н Литта*, который под старомодным заглавием "История знаменитых фамилий Италии" публикует прекрасно выполненные гравюры с объяснительным текстом, свободным от всяких выдумок, издал превосходное описание гробницы Джованни-Джакопо Медичи, воздвигнутой в соборе по рисункам Микеланджело. Мастера четырнадцатого столетия устроили в наружных опорных столбах мощного готического здания более двух тысяч ниш различного размера и поставили в них столько же статуй. Какая-нибудь статуя, помещенная на высоте ста футов от земли, в масштабе не имеет и тридцати дюймов. Позади главного алтаря есть окна размером в шестьдесят футов на тридцать. Но цветные стекла обеспечивают пяти внутренним navate** величественный полумрак, подходящий для религии, которая грозит вечным адом.

* (Литта, Помпео (1781-1852) - историк и археолог. Его "История знаменитых семей Италии" содержит огромный материал о ста тридцати влиятельнейших итальянских фамилиях. Выходила отдельными томами в течение нескольких десятков лет.)

** (Нефам (итал.).)

К югу от главного алтаря находится открытый для публики подземный ход, которым можно из собора пройти под портик архиепископского дворца. Лица, которые хотят свидеться друг с другом, встречаются там как бы случайно. А у дверей церкви их поджидают кучер и лакей,- может быть, соглядатаи. Рядом с этим ходом чичероне покажет вам статую святого Варфоломея, лихо несущего на перевязи снятую с него кожу. Статуя эта, весьма чтимая простонародьем, могла бы с успехом демонстрироваться в анатомическом театре, если бы в ней не было столько погрешностей против анатомии. Я сказал это сегодня вечером в ложе госпожи Ф.; все замолчали. Я понял, что оскорбил лакейский патриотизм, и потому поспешил удалиться. Вообще среди итальянцев даже в обществе самых умных людей следует вести себя как при дворе и не порицать ничего итальянского.

3 ноября. Делаются усиленные приготовления к завтрашнему празднованию дня San Carlo*, святого, который после мадонны или даже прежде нее является настоящим богом миланцев. Основание гигантских готических колонн собора драпируют алым шелком. На высоте тридцати футов над землей развешивают большие картины с изображением главных событий из жития святого Карла. Два часа я провел среди рабочих, слушая их разговоры: имя Наполеона беспрерывно чередовалось с именем святого Карла. Оба служат предметом обожания.

* (Святого Карла (итал.).)

Чувствуя себя расположенным к обозреванию церквей, я отправился осмотреть знаменитую церковь мадонны у ворот Сан-Чельсо. Это любопытное строение видом своим напоминает зодчество ранних христианских церквей, ныне основательно забытое. В ней, как в современных театрах, места для молящихся имеют пять или шесть категорий, соответствующих различным состояниям души верующих. Меня восхитила эта церковь, ее небольшой внутренний портик и на парусах свода четыре фрески, выполненные Аппиани.

На обратном пути я видел великолепные античные колонны Сан-Лоренцо. Их шестнадцать. Высотой они футов двадцати пяти - тридцати, канелированы, коринфского стиля и расположены по прямой линии. Чтобы любоваться ими, необходимо иметь глаз, уже приученный отличать обломки благородной древности от всех жалких пустяков, которыми их сверх меры обставило наше современное ребячество. Развалины следовало бы обносить железной решеткой, как цветочные клумбы в Тюильрийском саду, а все, что грозит вот-вот рухнуть, укрепить железными скрепами или кирпичными подпорками, выкрашенными в зеленый цвет, как, говорят, сделано было в Колизее. Церковь Сан-Лоренцо, воздвигнутая за шестнадцатью античными колоннами, позабавила меня своеобразием своих форм.

Мне показали одного маленького горбуна*, обладающего, на мой взгляд, подлинным архитектурным дарованием. Ворота Маренго (местные реакционеры уже переименовали их) прекрасны, хотя и не копируют античности, в то время как парижская Биржа всего-навсего копия греческого храма. Но в Греции дождливая погода продолжается какой-нибудь месяц, а в Париже дождь идет раз двести в год. Избавится ли когда-нибудь архитектура от этого слепого подражания античности, именуемого в литературе классицизмом? Биржа, построенная с расчетом на наш дождливый климат, являла бы зрелище безобразное. Так не лучше ли создавать прекрасное даже вопреки рассудку, если нужно? Чтобы портики парижской Биржи могли служить защитой от дождя, нужны колонны самое большее пятнадцати футов высоты. Нужен огромный крытый подъезд для ожидающих экипажей.

* (Маленький горбун - по-видимому, архитектор Луиджи Каноника.)

Свои поездки я завершил осмотром "Тайной Вечери" Леонардо да Винчи в монастыре Делле Грацие, где провел два часа. Вечером в кафе Академии г-н Идзимбарди* сказал мне: "Какому священнику пришла некогда в голову гениальная мысль установить обычай есть сладкий горошек 4 ноября, в день святого Карла? Четырехлетнего ребенка изумляет эта странность, и он начинает обожать святого Карла". Г-н Мелькьоре Джойя** считает, что сладкий горошек - это наследие язычества. По невежеству своему я не решаюсь высказать определенное мнение. Завтра я буду есть этот горошек у г-жи К. Приглашение ее меня очень удивило. Миланцы никогда не зовут обедать: у них еще держится испанское представление, что в таких случаях необходимо показывать особую роскошь.

* (Идзимбарди - директор Монетного двора в Милане.)

** (Джойя, Мелькьоре (1767-1829) - историк, археолог и политический деятель-либерал.)

5 ноября. Все эти вечера, около часу пополуночи, я хожу смотреть на Миланский собор. В ярком свете луны церковь эта являет зрелище чарующее, ни с чем в мире не сравнимое.

Никогда архитектура не производила на меня подобного впечатления. Этому белому, филигранно выточенному мрамору не хватает, конечно, великолепия и мощности лондонского святого Павла. Людям с врожденным художественным вкусом я скажу:

"Это блестящее зодчество - готика, освобожденная от идеи смерти. Она веселость сердца, которому вообще свойственна грусть. А так как архитектура эта, лишенная разумных оснований, кажется воздвигнутой по какой-то причуде, она находится в согласии с безрассудными иллюзиями любви. Замените серым камнем сияющий белизной мрамор, и идея смерти утвердился снова". Но обыватель не понимает этих вещей, они раздражают его. В Италии подобных обывателей немного; во Франции они - огромное большинство.

Полуготический фасад собора нельзя назвать прекрасным, но все же он очень красив. Надо видеть его, когда он освещен красноватыми лучами закатного солнца. Меня уверяли, что собор после храма святого Петра самая большая церковь в мире, даже больше святой Софии.

Я прокатился в sediola по дороге в Лоди до Мариньяно*, где происходила славная битва Франциска I. Седиола - сиденье на оси, соединяющей два очень высоких колеса. В ней делают три лье в час. На обратном пути замечательный вид на Миланский собор: его беломраморная масса, господствуя над всеми городскими зданиями, выделяется на фоне Бергамских Альп и словно соприкасается с горами, хотя на самом деле между ними равнина в тридцать миль. На таком расстоянии собор кажется незапятнанно белым. Это столь сложное создание рук человеческих, этот лес мраморных игл усиливает впечатление от альпийской горной цепи, изумительно четко выступающей на фоне неба.

* (Мариньяно - местечко близ Милана, где в 1515 году французский король Франциск I одержал над швейцарскими войсками победу, отдавшую во власть ему Ломбардию.)

Я не видел на свете ничего прекраснее этих покрытых снегом вершин, когда глядишь на них с расстояния в двадцать миль, и все более низкие горы так красиво темнеют под ними.

6 ноября. Та сторона церкви Сан-Феделе (архитектор Пеллегрини), которую замечаешь, проходя из театра Скала по улице Сан-Джованни алле Казе Ротте, великолепна, но красота ее в греческом вкусе: благородство, радость, нет ничего устрашающего.

Этот уголок Милана захватит того, кто умеет различать облик камней, уложенных в определенном порядке. Здесь как бы соприкасаются улица Сан-Джузеппе, Скала, Сан-Феделе, дворец Бельджойозо, дом Дельи Оменони. Большой зал таможни, заваленный сейчас тюками, свидетельствует об основательности, с какой украшались гостиные шестнадцатого столетия. В сравнении с ним галерея Дианы в Тюильри имеет жалкий вид.

Площадь Сан-Феделе расширилась, когда снесен был дом графа Прины*, министра финансов при Наполеоне, убитого 20 апреля 1814 года стараниями друзей Австрии и кое-кого из либералов, которые теперь горько раскаиваются (во всяком случае, такова общераспространенная версия). Настоятель церкви Сан-Джованни, мимо которой мы только что прошли, отказался открыть для графа Прины решетку своей церкви: туда хотели перенести несчастного министра, которого народ уже собирался волочить за ноги по улицам, хотя он и не был ранен смертельно. Несчастный агонизировал в течение трех часов. Рассказывают, что наемные убийцы, желая запутать в это дело весь народ, подбили расправиться с ним ударами зонтиков. Франция никогда не порождала никого, равного этому пьемонтцу в искусстве выжимать деньги и тратить их в угоду деспоту. Этот человек оставил после себя замечательные учреждения: голова его была способна к грандиозным замыслам. Одну из сторон площади, расчищенной после его смерти, образует фасад дворца Марини, более замечательного своими размерами, чем красотой (1555 год). Надеясь стать герцогом, Прина работал круглые сутки и крал очень мало или даже вовсе не крал. В марте 1815 года был смещен начальник полиции, честный человек, кажется, его звали Вилла, который начал серьезное следствие против убийц. Г-н Вилла успел наполнить целых три комнаты вещами, отобранными у людей, которые участвовали в разграблении дома несчастного министра. Эти люди называли тех, кто их нанимал.

* (Граф Прина, Джузеппе (1768-1814) - министр финансов Итальянского королевства. Так как все налоговые мероприятия шли через него, он возбудил особую ненависть среди населения Милана. После падения Наполеона был убит на улице ударами зонтиков и палок разъяренной толпой, возбужденной агентами крайних реакционеров, ориентировавшихся на Австрию.)

7 ноября. Многие хотели сопровождать меня при осмотре достопримечательностей Милана. Но решение мое неизменно: знаменитые памятники я буду осматривать в полном одиночестве. Предоставим уснувшему вкусу путешественников-немцев пробуждаться от болтовни чичероне из всех слоев общества. Ничто так не возмущает людей, способных полюбить искусство, как эта болтовня: из-за нее становишься несправедливым ко всему, что не вполне совершенно. Здесь даже самый честный в мире человек станет, ради чести национальной, расхваливать какой-нибудь нелепый дворец, примечательный лишь своими размерами. Ежедневно я наблюдаю это на примере г-на Реины, патриота 1799 гола, удостоившегося испытать преследования. Кстати, г-н Рейна дал мне прочитать весьма любопытную небольшую книжку: историю ломбардских патриотов, высланных к устью Каттаро, написанную г-ном Апостоли, горбуном, не менее, быть может, остроумным, чем Шанфор. В Италии французское остроумие - вещь очень редкая: здесь оно тонет в многословии.

Крайняя нужда заставила в последнее время бедного Апостоли стать австрийским шпионом. Он сам рассказал об этом своим друзьям, собравшимся в Падуанском кафе, и бесчестие не коснулось его. Говорят, этот блестящего ума горбун уже умер с голоду. Книжка его озаглавлена "Lettere sirmiense". Он пишет одну правду, даже когда она обращается против его сотоварищей по ссылке, и никогда не впадает в напыщенность и пустословие, которыми ссыльный француз не преминул бы уснастить подобное повествование.

По-настоящему любовался я в Милане куполом собора, возвышающимся над деревьями сада при вилле Бельджойозо, фресками Аппиани в той же вилле и его "Апофеозом Наполеона" в палаццо Реджо. Франция не создала ничего подобного. Никаких рассуждений не требуется, чтобы счесть это произведение прекрасным: оно наслаждение для глаз. Без такого наслаждения, в некотором смысле инстинктивного и, во всяком случае, поначалу не рассудочного, нет ни живописи, ни музыки. Между тем я видел, как люди из Кенигсберга приходят к наслаждению искусством через рассуждения о нем. Север судит об искусстве на основании пережитых ранее чувств, Юг - на основании того непосредственного удовольствия, которое возникает в данный момент.

8 ноября. Цирк, возвышающийся среди крепостных бастионов, превращенных в бульвары для прогулок и обсаженных платанами, которые в этой плодородной почве за десять лет вырастают на пятьдесят футов,- еще одно прекрасное создание Наполеона. Арену этого цирка можно наполнять водой,- три дня назад я видел, как тридцать тысяч зрителей присутствовали на потешном морском сражении, в котором участвовали лодочники с Комо. Накануне же я смотрел, как в честь прибытия некоего австрийского эрцгерцога любители лошадей на античных колесницах (bighe) оспаривали друг у друга приз за быстроту, объезжая четыре раза вокруг spina* цирка. Жители Милана с ума сходят от этого зрелища, к которому я довольно равнодушен. Я уже начал скучать, когда бега сменились причудливым и отвратительным зрелищем: тридцать шесть карликов ростом в три с половиной фута, посаженные в мешки, которые завязывали им у шеи, состязались на приз, прыгая по-лягушачьи. Бедняги все время падали, возбуждая хохот народа, а в этой стране, где живут непосредственными ощущениями, все - народ, даже прекрасная синьора Формиджини.

* (Прямая линия, проведенная по большому диаметру эллипса.)

Вечером я с негодованием говорил об этой бесчеловечности в ложе одной дамы, славящейся своей любезностью, своей disinvoltura* и просвещенностью. Она мне сказала: "Здешние карлики - народ веселый. Посмотрите на того, что продает дамам цветы у входа в Скала: он очень едко шутит". В Милане найдется, пожалуй, не менее тысячи жителей ростом ниже трех футов: это от сырого климата и от panera (превосходные местные сливки - таких не найти нигде, даже в Швейцарии). Эрцгерцог, в честь которого крайние реакционеры, насаженные в Миланский муниципалитет, устраивают эти празднества,- человек рассудительный, холодный, неряшливо одетый, весьма сведущий в статистике, ботанике и геологии. Но беседовать с дамами он не умеет. Я видел, как он прогуливался пешком во время Корсо,- на нем были сапоги, каких не надел бы и мой лакей. Государь - это только церемония, как сказал кто-то, уж не помню, кто именно, Людовику XVI. Здесь сожалеют о любезности и хлыщеватости принца Евгения; благодаря этим свойствам он находил для каждой женщины приятное словцо. Довольно тусклый в Париже, вице-король в Милане блистал и сходил за человека отменной любезности. В этой области французы не имеют соперников. Объявлено, что 31 декабря состоится торжественный въезд императора Франца. Никакого успеха он иметь не будет. Миланцы не очень-то поддаются увлечению. В Париже охотно машут платочками кому угодно и в ту минуту почти искренне. Здесь семнадцатилетние юноши молчаливы и пасмурны: никакой ветрености и веселья. В Италии веселость необычайно редка - ведь я не назову весельем радость удовлетворенной страсти.

* (Непринужденностью (итал.).)

10 ноября. Проделал девять миль в седиоле по укреплениям Милана, возвышающимся на тридцать футов над землей; здесь, в местности, совершенно плоской, это порядочная высота. Благодаря изумительному плодородию почвы равнина эта повсюду производит впечатление леса: в ста шагах уже ничего не видишь. Сегодня 10 ноября, а на деревьях держится вся листва. Местами она великолепных красных и темно-бурых тонов. От бастиона Ди Порта Нова до ворот Маренго - величественный вид вдаль, на Альпы. Это - одно из прекраснейших зрелищ, какими я наслаждался в Милане. Мне показали Резегонди Леки Монте-Розу. Когда видишь эти горы, высящиеся вдалеке над плодородной равниной, они поражают своей красотой, но в красоте этой есть нечто успокоительное, как в греческом зодчестве. Горы Швейцарии, напротив, всегда напоминают мне о слабости человека, о каком-нибудь бедняге-путешественнике, унесенном лавиной. Ощущения эти имеют, по-видимому, узколичный характер. Русский поход поссорил меня со снегом, не из-за того, что я сам подвергался опасности, но из-за отвратительного зрелища ужасных страданий и отсутствия жалости в людях. В Вильне дыры в стенах госпиталя затыкали кусками оледенелых трупов. Может ли при таких воспоминаниях вид снега показаться приятным?

Сойдя с седиолы, я отправился в фойе Скалы слушать, как репетируют "Магомета", музыка Винтера, знаменитого у немцев композитора. Там есть одна замечательная молитва, ее исполняют Галли и певицы Феста и Басси. Ждут приезда Россини, собирающегося писать оперу на сюжет "Сороки-воровки" по итальянскому либретто, которое готовит Герардини. Говорят, опера будет называться "Gazza-ladra" ("Сорока-воровка"). На мой взгляд, это жалкий сюжет, мало подходящий для музыки. О Россини рассказывают очень много дурного. Он лентяй, обкрадывает антрепренеров, сам себя обкрадывает, и т. д., и т. п. Пусть так, но есть очень много вполне добропорядочных музыкантов, вызывающих у меня зевоту! Вчера на мессе в церкви Серви на органе божественно исполнялись самые страстные кантилены Моцарта и Россини: "Cantare pares".

Сколько на свете людей, которым нравится рассказывать всевозможные мерзости про гениального человека лишь за то, что он смеется над всякой социальной иерархией! Можно смело сказать, что в наше время, когда процветает выклянчивание похвал, кумовство и газетное торгашество, зависть к человеку - это единственный достоверный показатель его высоких достоинств.

11 ноября. Сегодня вечером у любезной Бьянки Милези какой-то болван, изображающий из себя музыканта, вздумал уверять нас, что Россини чуть ли не убийца. Эта бешеная зависть меня чрезвычайно позабавила. С уверенностью говорят, что в свой последний приезд Россини возымел дерзость рассказать в кафе Академии, кишащем шпионами, о своем быстром успехе у графини Б. Охотно этому верю: Россини очень красив, а чувство не делает его робким. Пожалуй, это единственное, чего недостает его гению, зато обеспечивает верный успех.

Сегодня утром я опять взобрался на guglia del Duomo*. Оттуда можно увидеть Бергамо, живописный городок на склонах альпийских предгорий, в тридцати милях (десять лье) от нас. Видны и часовенки прославленной Мадонны дель Монте около Варезе, также в десяти лье отсюда. Когда находишься на верхушке этой филигранной иглы в полном одиночестве, на просторе, вид Альп веселит душу.

* (Шпиль собора (итал.).)

Архитектура Порта Нова, еще одного создания Наполеона, кажется миниатюрой, выполненной в очень сухой манере. Она не менее безвкусна, чем украшения парижских театров. (В искусстве обилие деталей и чрезмерное внимание к ним приводят к размениванию на мелочи.)

Лестница и двор в палаццо Брера производят большое впечатление, во всяком случае, когда подходишь с северной стороны. Может быть, по возвращении из Рима я буду думать иначе. Все это очень невелико, но красивее луврского дворца, за исключением западного фасада, где хороша только скульптура.

Святой Карл Борромейский* построил коллегию Брера** в 1572 году. Этот человек обладал частицей наполеоновского гения***, то есть умом, свободным от всякой мелочности, и силой, бьющей прямо в намеченную цель. Служа деспотизму и религии, он уничтожил силу в характере миланцев. Около 1533 года все посещали фехтовальные залы; Кастильоне открыто оскорблял Мазавилью, дипломата, шпионившего в пользу Франциска I. Святой Карл заставил этот народ отбросить шпагу и, перебирая четки, бормотать молитвы. В Брере над одной дверью я видел бюст и надпись, из которой узнал, что некий монах из ордена Umiliati****, выведенный из себя строгостями святого Карла, который добивался очищения нравов духовенства и в этом был вполне искренен, выстрелил в него из аркебуза и промахнулся. Донато Фарина возобновил эту преступную попытку в 1569 году. И до и после святого Карла миланские священники имели любовниц. Все считают это вполне естественным, никто их не осуждает. Вам просто скажут: "Они не повенчаны". Я знал одну даму, которая как-то в воскресенье утром очень боялась опоздать в церковь, где мессу служил священник, ее любовник. Это находится в полном согласии с Тридентским собором, провозгласившим, что если бы даже сам дьявол, приняв облик священника, совершил таинство, оно не потеряло бы своего значения.

* (Святой Карл Борромейский - Карло Борромео (1538-1584) - кардинал, архиепископ Миланский. Реорганизатор монастырской и орденской жизни в смысле поднятия нравственного уровня монахов и строгого соблюдения уставов. Ожесточенный противник Реформации, против которой он боролся в союзе с иезуитами при помощи самых жестоких мер.)

** (Брера - иезуитская коллегия, превращенная в музей, один из самых замечательных в Европе. При музее великолепная библиотека и древлехранилище.)

*** (Святой Карл родился в Ароне, вблизи от Колосса, в 1538 году, умер в Милане в 1584. Он обессмертил себя во время чумы 1576 года)

**** (Смиренных (итал.).)

К пятидесяти годам миланский священник становится пьяницей или же, после смерти своей любовницы, святошей. Тогда он предается суровому покаянию и начинает всячески донимать своих молодых коллег. В этом случае он вызывает насмешки и ненависть. В 1792 году по всей Италии священники были до крайности смущены скромным поведением своих собратьев, эмигрировавших из Франции.

Я часто хожу в музей Брера. Ученых очень занимает "Обручение пресвятой девы", картина Рафаэля раннего периода. Она производит на меня то же впечатление, что опера Россини "Танкред". Страсть выражена в ней не сильно, но правдиво. Ни в одном из персонажей нет ничего вульгарного, все достойны восхищения. Полная противоположность Тициану.

Там есть "Агарь" Гверчино, созданная словно для того, чтобы трогать самые черствые сердца, наиболее преданные деньгам или орденским лентам.

Обращают на себя внимание фрески Луини, того, которым я так любовался в Саронне. Их перенесли сюда вместе с куском стены, на которой они написаны. В наших глазах этого живописца возвысила деланная горячность и аффектация современных художников. Конечно, он холоден, но у него бывают образы небесной прелести. Это - само изящество, но сдержанное благодаря спокойствию характера, как у Леонардо. Наполеон велел перенести в Бреру лучшие картины из галереи Дзампиери в Болонье и среди них несколько шедевров братьев Карраччи. Они воскресили живопись (1590). До них рисовали так, как писали Дора, Вуатюр и Маршанжи. В наши дни такую же революцию произвел во Франции Давид. Современник Гвидо и других великих живописцев этой школы (1641), Мальвазия* дает в своей "Felsina Pittrice" их биографии, не гнушаясь подробностями, в то время, может быть, не слишком скромными, но весьма любопытными теперь.

* (Мальвазиа, Карло-Чёзаре (1616-1693) - антикварий и историк; его "Felsina Pittnce" дает много ценных сведений по истории болонской школы живописи.)

12 ноября. С месяц тому назад мой друг Гваско зашел ко мне как-то утром в сопровождении высокого молодого человека в черном, худощавого, но весьма изящного с виду. Это был монсиньоре Лодовико ди Бреме, бывший духовник короля Италии Наполеона и сын его министра внутренних дел.

С тех пор я каждый день бываю в ложе г-на ди Бреме в Скала. Там собирается исключительно литературное общество, но женщин никогда не встретишь. Г-н ди Бреме чрезвычайно образован, умен, и обхождение у него великосветское. Он страстный поклонник г-жи де Сталь и большой любитель словесности. По отношению ко мне он несколько менее предупредителен, чем поначалу, так как я осмелился сказать, что у г-жи де Сталь есть лишь одна по-настоящему ценная работа - "Дух законов общества". В остальном же она излагала изящным, но бьющим на эффект стилем мысли, которые высказывались различными посетителями ее салона. Когда эта незаурядного ума женщина, первая во Франции импровизаторша, была выслана и приехала на жительство в Оксер, она начала свои посещения приятнейшего салона г-жи де ла Бержери с того, что целую неделю непрерывно хвасталась. На пятый день, к примеру, она говорила исключительно о красоте своих рук, и, однако же, слушатели нисколько не скучали.

Так как г-н ди Бреме все же очень учтив, я почти каждый вечер захожу в его ложу. Я сообщаю присутствующим новости из Франции, рассказываю анекдоты об отступлении из Москвы, о Наполеоне, о Бурбонах. Они отплачивают мне итальянскими новостями. В этой ложе я встречаюсь с Монти - это величайший из ныне живущих поэтов, но у него совершенно отсутствует логика. Если удается вызвать у него гнев против чего-либо, он проявляет самое великолепное красноречие. Монти пятьдесят пять лет, и он еще очень хорош собою. Он был так добр, что показал мне свой портрет, шедевр Андреа Аппиани. Монти - это воскресший в восемнадцатом веке Данте. Подобно Данте, он сформировался как поэт, изучая Вергилия, и презирает монархическую утонченность Расина и т. д. Но по этому поводу можно говорить без конца.

Итальянское красноречие не отвергает выражений весьма энергичных, хотя и несколько коробящих деликатный вкус*. На каждом шагу чувствуешь, что эта страна не испытала в течение ста пятидесяти лет господства высокомерного двора Людовика XIV и Людовика XV. Здесь страстное чувство никогда не заботится об изящной оболочке. И правда, чего стоит страсть, которая удосуживается помыслить о чем-либо постороннем?

* (Если их перевести на французский.)

Рассудительному и хорошо воспитанному Сильвио Пеллико не хватает, пожалуй, выразительности, которую придают стилю Монти его великолепие и сила. Между тем в литературе сила - синоним влияния, воздействия на публику, славы. Г-н Пеллико очень молод и имеет несчастье находиться в положении человека без всяких средств, которого жестокая судьба одарила не медным лбом интригана, а благородством и нежностью души. Клеветники отравляют ему жизнь. "А как иначе может отомстить глупец?" - говорю я ему. Он же в ответ: "Самым счастливым днем моей жизни будет день, когда я умру"*. Божественно изображена любовь в его "Франческе да Римини".

* (Г-н Пёллико выйдет из тюрьмы Шпильберга в конце 1826 года. Говорят, что он написал там восемь или десять трагедий.)

В ложе г-на ди Бреме я часто встречаюсь с г-ном Борсьери: это чисто французский ум, живой и дерзновенный. У маркиза Эрмеса Висконти очень верные и довольно ясно выраженные мысли, хотя он слишком уж страстный почитатель Канта.

Если задуматься над вопросом, кто первый философ в Италии, мне кажется, придется выбирать между г-ном Висконти и г-ном Джойей, автором десяти томов in-4°, которому ежедневно угрожает тюремное заключение. Впрочем, госпожа Бельмонте говорила мне, что в Неаполе имеется своя философская школа. Но я был бы не слишком высокого мнения о том, кто, живя в Неаполе, выпустил бы в свет какое-нибудь метафизическое рассуждение о человеке и природе. Есть люди, которые его опередили: они добились, чтобы их рассуждения на этот предмет признаны были официальными, и теперь могут отправить неаполитанского философа на виселицу. Без малого семнадцать лет назад они с помощью Нельсона доставили себе удовольствие повесить всех, кто в Неаполе отличался умом*. Какой французский адмирал выступал когда-либо в роли этого Нельсона, которому в Эдинбурге, стране мысли и гуманности, воздвигли памятник? Народы Севера сверх меры преклоняются перед готовностью жертвовать жизнью, единственной доблестью, которую невозможно заподозрить в лицемерии, и единственной, понятной всякому.

* (О неаполитанской революции 1799 года и роли в ней английского адмирала Нельсона см. примечания к стр. 318.)

Такого рода истины очень вредят мне в кружках, притязающих на философические интересы, но где, однако же, приходится изображать почтение к разного сорта лжи. В обществе женщин я чувствую себя лучше: там люди бывают забавны, бывают скучны, но никогда не проявляют гнусности.

В ложу г-на ди Бреме часто приходит г-н Конфалоньери*, человек мужественный и любящий свою родину. Г-н Кризостомо Берше** отлично перевел на итальянский язык несколько стихотворений Бюргера. Он - impiegato (состоит на государственной службе), и его итальянские стихи, сами удивленные тем, что в них заключена какая-то мысль, отличаются таким здравым смыслом, что это может грозить ему отставкой. Г-н Трекки***, человек любезный и из всех итальянцев, которых я встречал, более всего похожий на француза, появляясь иногда в ложе, оживляет своей веселостью наши литературные споры.

* (Конфалоньери, Федерико, граф (1776-1846) - один из деятелей итальянского освобождения, глава революционного общества "Союзников". Арестованный в 1821 году, был приговорен к смертной казни, замененной тюремным заключением (пробыл в тюрьме свыше 15 лет).)

** (Берше (1783-1851) - итальянский поэт и критик, один из основателей итальянской романтической школы.)

*** (Трекки, Сиджизмондо, барон (1781-1850) - друг Мандзони и Фосколо. Участник движения карбонариев, с 1820 года в эмиграции во Франции.)

В Париже я не знаю ничего достойного сравнения с этой ложей, куда каждый вечер приходят один за другим пятнадцать-двадцать выдающихся людей. Когда разговор перестает занимать, все слушают музыку.

До и после посещения г-на ди Бреме я захожу еще в пять-шесть лож, где разговор уж никогда не принимает философического характера. В Париже ни за какие миллионы не доставишь себе подобных вечеров. За стенами Скалы может идти дождь, снег,- не все ли равно? Все лучшее общество собирается в ста восьмидесяти ложах этого театра, в котором их вообще двести четыре. Самая приятная из этих лож (я употребляю слово "приятная" во французском смысле - оживленная, веселая, блестящая, полная противоположность скуке), быть может, ложа госпожи Нины Вигано, дочери гениального человека, создавшего "Мирру". Госпожа Нина, или, как называют в Италии всех женщин, даже герцогинь, говоря о них даже в их присутствии, la Нина, с неподражаемым очарованием поет венецианские песни Перрукини и некоторые другие полные страсти песни, которые когда-то сочинил для нее Караффа. La Нина - художница-миниатюристка, и в своем узком жанре она проявляет во сто раз больше дарования, чем многие знаменитые живописцы.

Я стараюсь не пропустить ни одного из вечеров, которые эта любезная особа дает каждую пятницу - ведь только по пятницам в Скала нет представления. К часу ночи, когда остается всего восемь или десять человек гостей, всегда находится какой-нибудь рассказчик очень веселых анекдотов из венецианской жизни около 1790 года. Между 1740 и 1796 годом Венеция была, кажется, самым счастливым городом в мире, самым свободным от феодальных глупостей и от суеверий, доныне омрачающих жизнь в остальной Европе и в Северной Америке. Венеция была полной противоположностью Лондону: самое главное то, что глупость, именуемая importance *, вне политических церемоний была там так же незнакома, как веселье - траппистам. Венецианские анекдоты, которые 1а Нина рассказывала нам вчера, могли бы составить целый том. Визит, нанесенный г-жой Бенсони патриарху с целью спасти одного несчастного человека, которого назавтра должны были вести на казнь: он и вправду пошел на казнь, но на его пути не преминул оказаться патриарх. Некий не лишенный фатовства иностранец говорит при г-не Р.:

* (Чванство (англ.).)

"Ну, я уезжаю удовлетворенный: я обладал самой красивой женщиной в Венеции". На следующий день г-н Р. в сопровождении слуги, несущего огромный ящик с пистолетами, является к иностранцу требовать удовлетворения. Любовница Р. некрасива, и ей пятьдесят лет. Венеция была счастлива, хотя гражданское правосудие в ней было жалкое, а уголовного, собственно, вовсе не имелось.

Если в Венеции обнаруживался кто-либо достойный осмеяния, на другой же день появлялось двадцать сонетов. Любезная Нина знает их наизусть, но декламирует лишь после очень настоятельных просьб.

Я поверил всему, что она нам говорила о любезности венецианцев, после того как госпожа К. познакомила меня с полковником Корнером. Удивительно прост этот любезный молодой человек, который под огнем добыл все свои знаки отличия, предки которого были дожами еще до того, как семейство получило дворянское звание, и который успел уже прожить два миллиона. Какое фатовство проявлял бы такой человек в любой другой стране!

Он отлично импровизировал на пикнике, устроенном нами вчера в Кассина деи Поми: читались отличные стихи, высказывались приятные мысли и отсутствовала какая бы то ни было аффектация. Г-н Анчилло, аптекарь из Венеции, обаятельный человек, прочитал вслух старинный аристократический сонет о рождении Христа. В сатире Вольтера слишком много остроумия; венецианская сатира более чувственна: она с необычайным изяществом играет общеизвестными идеями. Г-н Анчилло прочел нам несколько стихотворений Буратти*. Если это и не совершенство, то во всяком случае близко к нему.

* (Буратти, Джузеппе (1778-1832) - один из самых ярких и оригинальных, но и фривольных итальянских поэтов, писавший на венецианском диалекте. За свой либерализм и сатиры не раз попадал в тюрьму.)

Сегодня вечером у Нины я встретил графа Заурау, австрийского губернатора Милана. Это человек отлично образованный и, как я подозреваю, умный. Думаю, что он по рождению не дворянин, и это обязывает его не относиться к власти легкомысленно. Он что-то сказал о "Кориолане" (балет Вигано), и я сразу почувствовал, что ему свойственно утонченное понимание искусства, которого никогда не обнаружишь у французского литератора, начиная с Вольтера.

13 ноября. Не решаюсь пересказывать любовные анекдоты.- В Брешии около 1786 года жил граф Вителлески, человек необыкновенный, энергией своей напоминавший о средневековье. Все, что я о нем слышал, свидетельствует о характере вроде Каструччо Кастракани*. Это был просто частный человек, и характер его проявлялся только в том, что он расточал свое состояние на самые необычайные прихоти, совершал всевозможные безумства ради женщины, которую любил, и наконец в том, что он убивал своих соперников. Однажды, когда он шел, держа свою любовницу под руку, какой-то человек взглянул на нее. Он крикнул ему: "Опусти глаза!" Тот не отвел взгляда, и Вителлески выстрелом раздробил ему череп. Такого рода мелкие нарушения закона для богатого патриция были пустяком. Но так как Вителлески убил дальнего родственника одного из Брагадинов (венецианского дворянина из очень знатного рода), он был арестован и брошен в знаменитую венецианскую тюрьму возле Понте деи Соспири. Вителлески был очень хорош собой и весьма красноречив. Он попытался обольстить жену тюремщика, который это заметил. Тюремщик устроил ему уж не знаю какую пакость в соответствии с возможностями своего ремесла, например, надел на него оковы. Вителлески использовал это для того, чтобы заговорить с ним, и в оковах, в одиночном заключении, без денег он так очаровал тюремщика, что тот не отказывал себе в удовольствии ежедневно часа два проводить со своим заключенным. "Больше всего меня мучит,- говорил Вителлески тюремщику,- то, что я, подобно вам, человек чести. Пока я гнию здесь в оковах, мой враг в Брешии разгуливает ка свободе". Ах, если бы только я мог его убить, а потом хоть смерть!" Эти благородные чувства трогают тюремщика, и он говорит: "Даю вам свободу на сто часов". Граф кидается ему на шею. В пятницу вечером он выходит из тюрьмы, переправляется в гондоле в Местру, где его уже ожидает седиола с подставами. В воскресенье в три часа пополудни он приезжает в Брешию и занимает позицию у входа в церковь. Его недруг выходит после вечерни, и он тут же, в толпе, убивает его выстрелом из карабина. Никому и в голову не пришло задержать графа Бителлески, он снова садится в седиолу и во вторник вечером возвращается в тюрьму. Венецианская синьория вскоре получила донесение об этом новом убийстве. Велят привести графа Вителлески, который появляется перед судьями, едва держась на ногах от слабости. Ему сообщают о донесении. "Сколько свидетелей подписали эту новую клевету?" - вопрошает Вителлески замогильным голосом. "Более двухсот",- отвечают ему. "Но ведь вашим превосходительствам известно, что в день убийства, в минувшее воскресенье, я находился в этой проклятой тюрьме. Теперь вы видите, сколько у меня врагов". Эти доводы поколебали кое-кого из пожилых судей; молодые и без того сочувствовали Вителлески как человеку необычному и вскоре, благодаря второму убийству, он был выпущен на свободу. Год спустя тюремщик получил через одного священника сто восемьдесят тысяч lire venete** (90 000 франков). Это были деньги, вырученные от продажи небольшого участка земли, единственного незаложенного участка, который оставался у графа Вителлески. Этот человек, храбрый, страстный, необыкновенный, жизнеописание которого составило бы целый том, умер в очень преклонном возрасте, все еще нагоняя страх на своих соседей. Он оставил двух дочерей и четырех сыновей; все они отличались редкостной красотой. Рассказывают занятную историю о том, как он избрал себе жилищем каминную трубу, где провел две недели, следя за своей любовницей, которая, к его несказанной радости, оказалась ему верна. Она принимала у себя некоего очень богатого и влюбленного в нее молодого человека с единственной целью выдать за него свою дочь. Окончательно убедившись в добродетели своей милой, Вителлески вываливается вдруг из трубы прямо в очаг и со смехом говорит ошеломленному молодому человеку: "Ты счастливо отделался. Вот что значит иметь дело с честным человеком! Другой бы на моем месте убил тебя безо всякой проверки". Граф Вителлески был постоянно весел, общителен, и шутки его всегда отличались изяществом. Именно он однажды перед пасхой переоделся исповедником той самой любовницы, которую любил в течение пятнадцати лет. Он опоил опиумом настоящего духовника, вызванного утром к одному из его buli, притворившегося умирающим. Как только духовник заснул, Вителлески снял с него рясу и с важным видом отправился в исповедальню.

* (Каструччо Кастракани (1281-1328) - итальянский кондотьер, герцог Лукки, прославившийся необычайной энергией и полководческими талантами.)

** (Венецианских лир (итал.).)

Если бы я стал пересказывать более подробно другие анекдоты, то уподобился бы тому англичанину, что толковал с королем Гвинейского берега о льде. Анекдоты эти свидетельствуют, что умному итальянцу никогда и в голову не придет, будто у него может быть какой-нибудь образец для подражания. Молодой итальянец лет двадцати пяти, богатый и уже утративший юношескую робость, является рабом той страсти, которая владеет им в данный миг: он ею всецело поглощен. Кроме врага, к которому он пылает ненавистью, или возлюбленной, которую он обожает, он никого не видит. Среди дворян еще можно обнаружить фатов на французский манер. Подобно молодым русским, они отстают на пятьдесят лет, подражая веку Людовика XV. Они просто комичны, особенно когда появляются на гуляньях верхом на лошади. Вчера в Джардини около часу дня мы слушали прелестную инструментальную музыку. В каждом немецком полку имеется восемьдесят музыкантов. Сотня хорошеньких женщин слушала эту замечательную музыку. Немцы исполняли для нас лучшие вещи Моцарта и одного молодого человека по фамилии Россини. Сто пятьдесят духовых инструментов, игравших безукоризненно, придавали этим напевам оттенок какой-то своеобразной меланхолии. Полковая музыка у нас во Франции по сравнению с этой все равно, что грубый башмак какой-нибудь торговки рыбой рядом с белой атласной туфелькой, которую вам предстоит увидеть сегодня вечером.

14 ноября. Самый юный из моих друзей, Делла Бьянка, сидит обычно в первом ряду партера, закутавшись в плащ, и молчит. Нынче вечером я стал расспрашивать его о маркизе Д., смотревшей в партер на своего любовника, которому нельзя было показаться в ложе из-за ревности мужа. Вместо ответа он сказал:

"Музыка доставляет радость, когда вечером она погружает душу в то состояние, в котором душа властью любви уже пребывала днем".

Такова здесь простота языка и поведения. Я удалился, не произнеся ни слова. Какой друг не покажется назойливым, когда так переживаешь музыку.

15 ноября. Льет как из ведра. Вот уже три дня не было и десяти минут передышки. В Париже такое количество влаги выпадало бы месяца два. Потому-то у нас и сырой климат. Тепло. Я провел весь день в музее Брера, рассматривая гипсовые слепки со статуй Микеланджело и Кановы. Микеланджело видел всегда муки ада, а Канова - тихое наслаждение. Колоссальная голова папы Редзонико, молящего бога о прощении за то, что его отец богатый венецианский банкир, купил для него кардинальское звание, заплатив за это доброй звонкой монетой,- шедевр естественности. И в ней нет ничего низменного, как в каком-нибудь колоссальном бюсте парижского музея. Канова имел мужество не копировать греков, а открывать прекрасное, как делали греки. Какое огорчение для педантов! Поэтому они будут поносить его и через пятьдесят лет после смерти, отчего слава его только скорее вырастет. Этот великий человек, в двадцать лет еще не знавший грамоты, создал сотню статуй, и среди них тридцать - шедевры. У Микеланджело лишь одна статуя равна по силе гению Кановы - "Моисей" в Риме.

Микеланджело понимал греков, как Данте - Вергилия. Оба восхищались ими, как должно, но не подражали слепо; потому-то о них и говорят спустя столетия. Они останутся для потомства поэтом и ваятелем католической, апостольской, римской религии. Следует иметь в виду, что в 1300 году, когда религия эта блистала молодостью и силой, она была не слишком похожа на ту изящную вещицу, которая изображается в "Гении христианства". Вспомните "Мезенскую бойню"*.

* (Прочтите три первых тома превосходной "Истории Тосканы" Пиньотти, который гораздо выше Сисмонди: он так же правдив, как и живописен. По истории церкви в Италии см. добросовестную работу Поттера и "Vera idea della Santa Sede" Тамбурини. Приятная для чтения сатира - не история, и Вольтер ничего не стоит, когда пишет о церкви.)

Французские художники, ученики Давида и достойные соотечественники Лагарпа, судят о Микеланджело по законам греческой скульптуры, или, вернее, на основании своего представления об этих законах. Еще больше сердятся они на Канову, который, во-первых, не удостоен чести быть уже триста лет покойником, а кроме того, имея несказанное счастье являться современником господина Давида, пренебрег столь великим преимуществом и не записался к нему в ученики. Раз двадцать слышал я от господина Денона, этого милейшего француза, что Канова не умеет рисовать. Микеланджело и Канова были бы величайшими преступниками, не будь несчастного по имени Корреджо, чьи картины размером с лист писчей бумаги имеют наглость расцениваться в сто тысяч франков каждая, и это у нас на глазах, в то время как шедевры великого Давида, размерами в целую комнату, чахнут в Люксембургском музее* **. По поводу Корреджо. Г-н Рейна свел меня к бедняге Аппиани, который со времени последнего своего удара потерял память и часто плачет. По возвращении г-н Рейна - вещь для библиофила невероятная - дал мне для прочтения книгу: любопытные, хотя перегруженные мелочами мемуары отца Аффо о Корреджо. Отец Аффо намеревается посвятить такой же труд Рафаэлю; он уезжает на четыре года в Урбино.

* (Люксембургский музей.- Люксембургский дворец в Париже, превращенный в музей новейшей французской живописи, где выставляются картины современных художников.)

** (Я глубоко уважаю характер г-на Давида, он не продался, как какой-нибудь литератор. Но картины его не радуют глаз: может быть, на широте Стокгольма они и были бы хороши.)

Господин Каттанео*, заведующий нумизматической библиотекой Брера, принял меня с чисто французской учтивостью. Правда, в его библиотеке я оказался единственным читателем. Я изучал там циклопические памятники, которые мне предстоит увидеть в Вольтерре. Библиотеку эту основал граф Прина, так же как солеварни, табачные фабрики и пороховые заводы. Он же учредил корпус таможенных чиновников, которые все же не такая подлая сволочь, как до 1776 года.

* (Каттанео, Гаэтано (1771-1841) - друг поэта К. Порты.)

18 ноября. Мне кажется, именно при Наполеоне в Милане для частных домов был изобретен полный изящества архитектурный стиль. Образцом его может служить палаццо, в котором помещается полиция на Контрада Санта Маргарита, путешественнику уже во всяком случае приходится его посещать. Распределение окон оставляет впечатление веселости и изящества, соотношение поверхностей с лепными украшениями и голых - безукоризненно, карнизы смело выдаются вперед.

Улица дельи Орефичи (ювелиров) - это сохранившийся до наших дней уголок средневековой республики: сотня ювелирных лавок, расположенных одна подле другой. В четырнадцатом веке, когда кто-нибудь пытался разграбить их улицу, все ювелиры брались за оружие и защищались. Вероятно, оба конца этой улицы замыкались цепями. Я с удовольствием читаю историю Милана, которую Верри*, друг Беккарии, написал со всем простодушием, свойственным этой стране, но и со всей осторожностью итальянца. В ней нет ни излишнего многословия, ни напыщенности, из-за которых я так часто бросаю недочитанными французские книги девятнадцатого столетия. Граф Верри обладает здравым смыслом наших историков 1550 года: стиль его полон естественности и смелости. Видно, что страх перед полицией излечил его от боязни критиков.

* (Верри, Пьетро (1728-1797) - итальянский экономист, юрист и писатель, создатель нравоописательного и сатирического журнала "Кафе". Беккариа написал свою книгу "О преступлениях и наказаниях" по его побуждению. "История Милана" Верри появилась в 1783-1798 годах.)

История Милана интересна, как романы Вальтера Скотта, начиная с 1063 года, когда духовенство затеяло гражданскую войну, отказываясь подчиниться навязываемому Римом закону о безбрачии, до битвы при Мариньяно, выигранной Франциском I в 1515 году. Обращаю внимание всех компиляторов именно на этот период времени в четыреста пятьдесят лет. Он изложен в двух томах in-8°, полных как у них говорится, самого животрепещущего интереса. Заговоры, убийства из честолюбия, любви или мести, возникновение различных общественно полезных учреждений, десяток народных восстаний вроде взятия Бастилии в 1789 году,- все это требует, чтобы увлечь, лишь некоторой простоты в изложении. Сумели же сделать занимательными наши сухие летописи той же эпохи, в которых изображены одни грубые страсти негодяев, думавших только о еде и грабеже!

Убийство великого государя Луккино Висконти его женой Изабеллой Фьеско (1349) стоит больше, чем вяз Вара. Повествования, которые я имею в виду, после вполне подходящего заглавия "Красоты истории Милана", могли бы иметь еще и подзаголовок: "Введение в изучение человеческого сердца". Титанические страсти средневековья раскрываются там во всей своей силе и свирепости: никакая аффектация не маскирует их. В пламенных душах людей того времени и не было места для какой-либо аффектации. Они нашли себе достойных историков, не разделяющих академического отвращения г-на де Фонтана* к точным выражениям.

* (Фонтан (1757-1821) - французский писатель-классик и убежденный католик.)

Что может быть красочнее летописи дома Висконти?

Маттео Висконти, стремящийся уничтожить республику и сделаться королем, раскрывает заговор и карает его участников. Антиокия Висконти Кривелли, жена одного из заговорщиков, становится во главе десяти тысяч человек и нападает на узурпатора (1301).

Маттео II Висконти отравлен своими братьями (1355). Джан Галеаццо отравил своего дядю (1385), но он же построил Миланский собор. Джан Мария убит заговорщиками (1412), в Милане провозглашена республика (1447); Франческо Сфорца (1450) поступает с этой республикой так, как Бонапарт поступил с нашей; но его сына Галеаццо убивают в церкви святого Стефана (1476).

Лодовико Моро дает свое имя шелковичному дереву (moroni), насадив культуру его в Миланской области. Он призывает в Италию Карла VIII (1494) и отравляет своего племянника, чтобы ему наследовать. Сегодня я видел весьма примечательную и превосходно исполненную картину, заказанную господину Паладжи графом Алари. На ней изображен несчастный Галеаццо Мария, уже ослабевший от медленно действующего яда и приподнимающийся на ложе страданий, чтобы приветствовать навестившего его Карла VIII. Юная жена Галеаццо старается прочесть в глазах французского короля, окажет ли он им помощь против убийцы. Пожалуй, для миланцев такой сюжет интереснее, чем гнев Ахилла. Граф Алари, бывший шталмейстер Наполеона, оказался вполне достойным чести содействовать моральному возрождению своей родины. На днях весь город устремился в Каза Алари посмотреть картину "Франческа да Рймини" кисти одного молодого флорентийца. Так как я нашел эту картину написанной довольно невыразительно, без всякой силы, sine ictu*, меня обвинили в ненависти к итальянским художникам. Чтобы не затронуть национального самолюбия, пришлось бы вечно лгать, а когда я лгу, мне, как г-ну де Гури**, становится скучно. Эта картина во всяком случае бесконечно ниже "Дидоны" Герена.

* (Без удара (лат,).)

** (Гури - персонаж из пословицы в лицах "Карточный замок" Теодора Леклера.)

Госпожа П. посоветовала мне поехать в Мондзу посмотреть железную корону. Она прибавила также, что в Мондзе я найду хороший фазанник со множеством фазанов, и это еще там не самое лучшее. "Вы,- сказала она,- увидите великолепную колокольню собора с ее восемью колоколами, они изумительно intuonate (согласованно звонят)". Это чисто итальянское выражение показалось мне примечательным. Ведь колокольный звон - своего рода музыка. Благодаря этому слову я понял, почему, сперва изумившись миланскому способу звонить в колокола, я теперь от него в неистовом восторге. Способ этот ввел, кажется, святой Амвросий, другая заслуга которого состоит в том, что он удлинил карнавал на четыре дня. В Милане пост начинается лишь в воскресенье, после той среды, которая в других странах зовется "поминальной". Богатые люди толпой собираются в эту среду вечером за тридцать лье, в Милан: они приезжают на carnavalon*.

* (Большой карнавал (итал.))

19 ноября. Вот один анекдот о карнавале 1814 года, который я слышал в ложе г-жи Фоскарини.

Некая молодая женщина питала сильнейшую привязанность к одному французскому офицеру, который с 1806 года был ее другом. Великие перевороты nelle amicizie (в дружеских связях) происходят здесь во время карнавала. Содействует им злополучная свобода, господствующая на балах-маскарадах. Хорошее общество (все, кто богат и знатен) не пропускает ни одного, а балы эти очаровательны. Маскарадные костюмы для группы из десяти человек обходились каждому участнику по восьмидесяти цехинов,- в 1810 году, разумеется. С тех пор, как Миланом завладели tedesk (австрийцы), все эти удовольствия улетучились. Когда бывает костюмированный бал, около двух часов в иллюминованных ложах ужинают: это ночи безумств. Публика собирается к семи часам на спектакль. В полночь слуги, взобравшись на лестницы, которые поддерживают внизу другие слуги, зажигают перед каждой ложей шесть свечей. В половине первого начинается бал.

На предпоследнем костюмированном балу карнавала 1814 года Теодолинда Р. замечает, что полковник Мальклер ей неверен. Едва успев вернуться к себе домой около пяти часов утра, этот офицер получает письмо на плохом французском языке, где от него требуют удовлетворения за обиду, какую именно, не указано. Взывая к его чести, Мальклера приглашают явиться немедленно с секундантом и пистолетами в Кассино деи Поми, местный Булонский лес. Он отправляется к приятелю, будит его, и, несмотря на снег и холод, с первыми же проблесками дня господа эти уже находятся в назначенном месте. Там они обнаруживают в качестве главного действующего лица какого-то очень низенького человечка, закутанного в меха; секундант незнакомца явно не желает разговаривать. Отлично! Заряжают пистолеты; отмеривают двенадцать шагов. Когда настало время стреляться, человечек вынужден был приблизиться. Мальклер с любопытством вглядывается в него и узнает свою любовницу Теодолинду Р. Он пытается обратить все в шутку, она осыпает его словами, весьма убедительно выражающими все ее презрение. Когда он делает попытку уменьшить разделяющее их расстояние, она говорит:

"Не приближайтесь, или я стреляю". Ее секунданту с трудом удается убедить ее, что она не имеет на это права. "Разве моя вина, что он не хочет стрелять?" - говорит она секунданту; затем обращается к Мальклеру: "Вы чудовище, вы причинили мне величайшее зло, какое только возможно... Поединок вовсе не неравный, как вы утверждаете. Если вы потребуете, мы возьмем один пистолет заряженный, другой-нет и будем стреляться в трех шагах. Я не хочу возвращаться в Милан живой, или вы должны умереть, и я приду к княгине Н. с известием о вашей смерти. Если бы я велела своим buli* заколоть вас, что мне было бы очень легко сделать, вы бы сказали: эти итальянцы - убийцы. Так стреляйтесь же, подлец, умеющий только оскорблять!" Все это рассказывали мне в присутствии человека, служившего г-же Р. секундантом. "Я всегда считал,- добавил он,- что Теодолинда твердо решила умереть". И действительно, несмотря на свою молодость и тонкую прелесть лица, она в течение трех лет была безутешна, что весьма удивительно в стране, где тщеславие не оказывает никакого влияния на постоянство решений. Она занималась только изучением латыни и английского, которому, в свою очередь, обучала дочерей. Когда ее секундант вышел из ложи, мне сказали, что во время той дуэли он считался отвергнутым вздыхателем Теодолинды и что он предложил ей лишить Мальклера возможности ссылаться на различие полов, если она согласится избрать его своим кавалером; она же ответила отказом. Признаюсь, что не очень уверен в точности всех этих подробностей. Удостовериться в них я смогу лишь в том случае, если буду находиться здесь через три месяца, когда возвратится г-н П., который уехал в Швейцарию отвезти своих детей в пансион Фелленберга. Но в основе своей рассказ этот правдив. Я люблю силу, но той силы, которая мне по сердцу, муравей может выказать столько же, сколько и слон.

* (Buli, люди смелые и ловкие, нанимались около 1775 года для совершения убийств. См. "Путешествие г-на Ролана" (пастора). Говорят, что в случае нужды их еще можно найти в окрестностях Брешии. Я слышал, как один молодой человек самым серьезным образом угрожал своему врагу, что велит своим buli убить его. Жандармерия Наполеона покончила с этими молодцами.)

Некий путешественник, из тех, что руководствуются путеводителем и отмечают иголкой (прокалывая дырочки на страницах книги), что именно они видели, говорил при мне одному любезному старику, напечатавшему описание своей поездки в Цюрих*. "Но, сударь мой, я только что из Цюриха и не видел там ничего того, что вы отмечаете. Сударь, я обращал внимание только на необычное. То, что в Цюрихе делается так же, как во Франкфурте, на мой взгляд, не заслуживает описания. Новое же редко, и, чтобы его увидеть, надо иметь особый глаз".

* ("Путешествие из Цюриха в Цюрих", сочинение автора последних томов Гримма.)

Честь госпожи Р. отнюдь не пострадала из-за этой истории, получившей невероятную огласку. "E una matta",- говорили о ней (она сумасшедшая). В Милане общественное мнение относится к женщинам в вопросах любви так, как в Париже оно относится к мужчинам, когда дело касается политической честности. Каждый в министерстве продается, каждый ведет, как умеет, свою маленькую торговлю, и, если ему сопутствует удача, к нему ходят обедать, и гости, возвращаясь домой, говорят: "Господин такой-то умеет выходить сухим из воды". Что же безнравственнее: женщине иметь любовника или мужчине продавать свой голос, чтобы прошел плохой закон или упала чья-нибудь голова? А ведь мы каждый день оказываем в обществе внимание людям, виновным в подобных грешках.

Здесь общественное мнение уважает красивую женщину, предавшуюся набожности, как одержимую великой страстью: страхом преисподней. Именно так обстоит дело с г-жой Аннони, одной из самых красивых женщин Милана. Все презирают дурочку, у которой нет возлюбленного или имеются только поклонники (spiantati). Впрочем, каждая женщина вольна выбрать кого хочет. Если ее куда-нибудь приглашают, зовут и друга. Иногда я сам бывал свидетелем, как женщина являлась на пятничные приемы в сопровождении друга, которого хозяйка дома не знала даже по имени. Однако в ходу обычай сообщать запиской имя кавалера servente, который оставляет свою визитную карточку в прихожей и затем получает уже именное приглашение.

Если же возникает уверенность, что на выбор, сделанный женщиной, оказали влияние денежные расчеты, ее постигает всеобщее презрение. Если женщину подозревают в том, что у нее одновременно несколько любовников, ее перестают приглашать. Но все эти строгости вошли в обиход лишь со времени Наполеона, который насаждал в Италии нравственность из любви к порядку и в интересах своего деспотизма. Благотворнейшее влияние оказали учебные заведения для молодых девиц, которые он учредил в Вероне и в Милане под общим руководством г-жи Делор, ученицы или подражательницы г-жи Кампан*. Легко заметить, что всякие скандальные истории происходят обычно с женщинами пожилыми или же воспитанными в монастырях. Общественное мнение возникло здесь в 1796 году. Понятно, что характеры, сложившиеся до этого времени или возникшие в семьях отсталых, даже не помышляют искать его одобрения.

* (Г-жа Кампан (1752-1822) - известная воспитательница, женский пансион которой в Париже славился на всю Европу. Наполеон поручил ей организацию воспитания дочерей военных. Эти учреждения служили нередко образцом для женских пансионов в других странах Европы.)

20 ноября. Жена приносит своему мужу приданое в пятьсот тысяч франков, что в Париже составило бы по меньшей мере восемьсот тысяч. Муж выдает жене две тысячи в год на туалеты. Муж проверяет счета управляющего и повара, жена ни во что решительно не вмешивается, распоряжаясь только своим личным ежемесячным доходом в сто шестьдесят семь франков. У нее имеется выезд, ложа в театре, бриллианты, десять человек прислуги и зачастую при этом нет в кармане и пяти франков. Самые богатые женщины покупают себе в начале лета шесть платьев из простой английской материи по двадцать франков за штуку. Платья они меняют, как мы меняем галстуки. В начале зимы женщина заказывает себе четыре или пять платьев по тридцать франков. Шелковые платья, полученные ею в приданое, заботливо сохраняются в течение восьми или десяти лет. Их надевают на премьеры в Скалу и на feste di ballo*. Все и без того знают, кто ты такая: к чему же туалеты?

* (Праздничные балы (итал.).)

Крайняя бедность богатых женщин приводит к тому, что они с удовольствием принимают в подарок шесть пар туфель из Парижа, не придавая этому особого значения. Мнение света вполне допускает, чтобы женщина пользовалась ложей или даже коляской своего друга; единственное, что здесь, пожалуй, стыдно - это признание своей бедности. В полдень женщина принимает только одного гостя; от двух до четырех - своих близких друзей. Вечером к ней в ложу приходят знакомые - от половины девятого до двенадцати часов. Когда в ложе, рассчитанной на десять - двенадцать мест, уже полно, а является еще кто-нибудь, первый из ранее пришедших уходит. Этот первый посетитель занимал место рядом с хозяйкой у барьера ложи. По его уходе происходит общая легкая передвижка поближе к барьеру, а вновь пришедший садится у самой двери. Таким образом, все по очереди оказываются подле хозяйки. Я был свидетелем того, как некий робкий влюбленный удалился, как только подошла его очередь сесть рядом с любимой женщиной. Она отвечала ему взаимностью,- зрелище было забавное.

Вестибюль Скала (atrio) - штаб-квартира всех фатов: там создается общественное мнение о миланских дамах. Каждой из них приписывают в качестве любовника того мужчину, который под руку ведет ее в ложу. Это обстоятельство считается решающим, особенно в дни первых представлений. Для женщины позор, если ее подозревают в связи с человеком, от которого она не может потребовать, чтобы он под руку провел ее в ложу. Вчера я видел, как какой-то мужчина отказывался самым решительным образом оказать эту пустяковую услугу одной из своих знакомых. "Mia cara*,- сказал он ей наконец,- я не так счастлив, чтобы иметь право вести вас под руку, и не хочу выступать в качестве заместителя г-на Ф.". Дама стала весьма живо отрицать, что г-н Ф. является ее другом. Однако собеседник ее настаивал на своем. В том случае, когда у женщины действительно нет друга, ее сопровождает муж.

* (Дорогая моя (итал.).)

Мне довелось слышать, как некий муж, еще очень молодой и красивый человек, громко сетовал на это докучное обстоятельство. Для мужа позор, если возникает подозрение, что он сопровождает жену лишь потому, что она не могла настоять, чтобы через atrio ее провел друг. Все, о чем я рассказываю, было еще более распространено до 1796 года. В наши дни некоторые молодые дамы осмеливаются проходить к себе в ложу в сопровождении слуги, что знатным старухам кажется пределом унижения.

Вчера, когда я разговаривал в atrio со своими друзьями из числа местных хлыщей, они указали мне на красивого, смугловатого молодого человека, который с чрезвычайно мрачным видом стоял, словно приклеенный к стене вестибюля. Можно было подумать, что он находится тут по какой-то обязанности: между тем это был англичанин, обладатель годового дохода в двадцать две тысячи луидоров. Моим новым приятелям казалось чудовищным грустить, имея такое состояние. "Этот бедный англичанин,- сказал я им,- жертва мысли". (Здесь мужчина до тридцати лет живет исключительно чувствами.) Какая разница по сравнению с молодым немцем того же возраста: тот и у ног своей возлюбленной остается кантианцем!

Я очень люблю общество мужчин старше сорока. Они полны предрассудков, менее образованны и гораздо более естественны, чем те, которые научились грамоте после 1796 года. Каждый день убеждаюсь в том, что молодые люди стараются утаить от меня те или иные подробности местных нравов; мужчинам же постарше и в голову не приходит, что здесь есть от чего краснеть, и они говорят мне все. Сорокалетние по большей части верят в святую деву и чтят господа бога из осторожности: и он тоже может иметь влияние. Здесь, как и всюду, верования внушают детям няньки, простые крестьянки. Дворяне значительно хуже воспитаны (scial, по местному выражению), так как в раннем детстве родители с ними меньше общаются. В очаровательной поэме на миланском диалекте Карлино Порты перечисляются все качества, необходимые человеку для того, чтобы сделаться наставником наследника знатного дома*. Что касается итальянского отца лет пятидесяти, то подлинное изображение его дано с большим искусством в комедии "Ajo nell'imbarazzo"*** знаменитого графа Жиро.

* (

 A la marchesa Paola Travasa,
 Vuna di primm damazz di Lombardia.

)

"La Nomina dell Capeilann"**.

** (Маркизе Паоле Траваза, одной из первых дам Ломбардии.

"Назначение капелланна".)

*** ("Гувернер в затруднении" (итал.).)

Я ездил за четверть лье от Милана ознакомиться с эхом Симонетты и сделал выстрел из пистолета, повторившийся раз пятьдесят. Мне чрезвычайно понравилась архитектура этого деревенского дома с его поддерживаемым колоннами бельведером на втором этаже.

22 ноября. Некий капитан английского судна, выброшенный течением на гвинейский берег, имел однажды глупость произнести в присутствии местного царька такие слова, как снег и лед. Услышав, что есть страна, где вода затвердевает, царек покатился со смеху и долго не мог успокоиться.

Я отнюдь не собираюсь доставлять такое же удовольствие читателю и потому не стану отдавать в печать те главы моего дневника, где я пытался запечатлеть необычайные ощущения, которыми я обязан "Мирре", балету Сальватора Вигано. Сегодня вечером я смотрел его восьмой или десятый раз и сейчас еще взволнован пережитым.

Самым большим наслаждением, которое я испытал от трагедии на сцене до моего приезда в Милан, я обязан Монвелю*, успев еще увидеть его в роли Августа в "Цинне". Изломанные движения рук и неестественный голос Тальма неизменно вызывали у меня смех и мешают мне оценить игру этого великого актера. Много времени спустя после Монвеля я в Лондоне видел Кина в "Отелло" и в "Ричарде III" и тогда считал, что более сильного удовольствия театр мне уже не может доставить. Но даже самая прекрасная трагедия Шекспира не производит на меня и половины того впечатления, что балет Вигано! Это настоящий гений, который унесет с собой свое искусство и с которым во Франции ничто не сравнимо. Поэтому дерзостно было бы пытаться дать о нем какое-либо представление: все воображали бы себе что-нибудь в стиле Гарделя** ***.

* (Монвель (1745-1811) - знаменитый французский актер и драматург. "Цинна" - трагедия Корнеля.)

** (Гардель, Пьер (1758-1840) - балетмейстер Парижской оперы.)

*** (Г-жу Паллерини, которая играет Мирру, можно сравнить с г-жой Паста.)

Описывать путешествие, изображая предметы на основании порожденных ими в нашем сердце чувств,- дело очень опасное. Если слишком многое хвалишь, можно быть уверенным в ненависти всех, чье сердце не похоже на твое. Каких только шуточек не вызовет такой дневник со стороны людей с деньгами и в орденах! Но ведь я для них и не пишу. Я не согласился бы вытерпеть и сотни скучных вечеров ради одного из тех знаков отличия, которые им стоят тысячи.

Чтобы описание путешествия в Италию понравилось широкой публике, надо бы его написать совместно г-же Рэдклиф* - описания природы и памятников искусства - и президенту де Броссу** - изображение нравов. Я отлично понимаю, что подобное описание превзошло бы все другие, но для него понадобилось бы по крайней мере восемь томов. Что же касается описания сухого и насыщенного рассуждениями, то мы имеем шедевр этого рода - статистику департамента Монтенотте, сделанную г-ном де Шабролем, префектом Сены***.

* (Г-жа Рэдклиф, Анна (1764-1823) - английская романистка, автор так называемых "черных", или "страшных", романов, отличающихся замечательными описаниями пейзажей.)

** (Президент де Бросс, Шарль (1709-1777) - французский ученый, историк, филолог и географ. Стендаль имеет в виду его посмертные "Письма, написанные из Италии", составившие ему репутацию блестящего критика и остроумца.)

*** (Обо всем, касающемся религии, см. "Жизнь Сципиона Риччи" г-на де Поттера. Точность этого историка совершенно неуязвима. Полезны мне также "Famiglie illustrb г-на Литта.)

23 ноября. Я добился чести быть представленным одному из самых уважаемых граждан Милана, г-ну Рокко Марлиани. Этот достойный человек является для города, в сущности столь республиканского, одним из отцов-сенаторов. В течение веков в Милане утвердилась привычка рассматривать монарха, все равно испанского или австрийского, как врага города. Служить ему простительно, ибо он платит, но служить ему с рвением - подлость, ибо он враг. Г-н Марлиани ничего этого мне не говорил, но он много беседовал со мной о Карло Верри* и Беккариа** ***. Эти замечательные люди, издавая свой знаменитый журнал "Кафе" (1764- 1765), основали здесь новую философскую школу.

* (Карло Верри - ошибка Стендаля; речь идет о Пьетро Верри, см. примечание к стр 65. Карло Верри, брат Пьетро, знаток сельского хозяйства, не играл вилкой общественной роли.)

** (Беккариа (1738-1794) - итальянский юрист, основатель новой гуманитарной теории уголовного права, был сотрудником журнала "Кафе", объединявшего вокруг себя наиболее просвещенных людей Северной Италии.)

*** (Родился в 1735, умер в 1795 году.)

Весьма отличаясь от французской философии той же эпохи, эта реформаторская школа пренебрегала стилистическими украшениями и успехом в салонах. Верри и Беккариа не нуждались в подобного рода успехе, так как по своему богатству, своему положению в муниципальных кругах, своему рождению они и без того стояли во главе общества, и притом общества, где господствовали страсти, а не погоня за утехами мелкого тщеславия. Беккариа, автор "Трактата о преступлениях и наказаниях", которого с распростертыми объятиями принимало парижское общество и которому предстояло войти там в моду, подобно Юму, уклоняется от такого счастья и галопом возвращается в Милан: он боялся быть забытым своей любовницей. Верри и Беккариа не были вынуждены, как д'Аламбер, Гольбах и Вольтер, громить сарказмами все нелепости, тяготевшие над их родиной. В стране, где живут страстями, шутка существует лишь для развлечения. Всякий охваченный страстью человек:

1. Занят и не нуждается в том, чтобы его развлекали. Он может не опасаться, что при отсутствии развлечений погрузится в бездну скуки, как г-жа Дюдефан (Письма к Уолполу, passin).

2. Сколь мало остроумным вы бы его ни считали, он все же способен пошутить над предметом своих страстей. Первая истина, которую он познал на опыте, та, что шутка не изменяет сущности вещей.

3. Итальянец, если он не очень богат и не очень знатен, совершенно равнодушен к мнению о нем соседа. Он думает о соседе лишь постольку, поскольку ему приходится остерегаться его или ненавидеть. Еще с эпохи средних веков каждый город враждебно относится к соседнему городу. Привычка к этому чувству укрепляет и недоверие между отдельными лицами. Италия всем обязана своему средневековью. Но, формируя ее характер, средневековье отравило его ненавистью, и эта прекрасная страна является столько же отчизной ненависти, сколько и любви.

Господин Марлиани рассказал мне кучу анекдотов о Верри и Беккариа. Эти философы никогда не заботились о том, чтобы показаться острословами, они старались только убедить своих сограждан вескими рассуждениями, изложенными очень обстоятельно и очень ясно. Императрица Мария-Терезия, хотя она и не слишком понимала, о чем в их сочинениях идет речь, узнав, что один из них, кажется, Беккариа, как знаменитый Лагранж из Турина, приглашен каким-то иностранным двором, из оскорбленного тщеславия удержала его в Милане. Г-н Марлиани был близким другом достойнейшего Парини*, знаменитого автора "Giorno"** (очень своеобразной сатиры, не похожей ни на Горация, ни на Ювенала). Парини, большой поэт, живший в крайней бедности, получил от австрийского правительства назначение профессора литературы, и под видом литературы он преподавал всем миланцам из высшего общества добродетель и здравомыслие. Г-н Марлиани показал мне портрет Парини: это одно из самых красивых мужских лиц, какие мне приходилось видеть.

* (Парини, Джузеппе (1729-1799) - популярный в свое время итальянский лирик и сатирик. В своей огромной сатирической поэме "День" высмеивал миланскую аристократию и дворянство.)

** ("День" (итал.).)

Поэтому, когда Наполеон разбудил Италию громом пушек Лодийского моста*, а затем своим правлением с 1800 по 1814 год стал выкорчевывать антиобщественные навыки, он нашел у народа, подготовленного просветительской деятельностью Беккариа, Верри и Парини, основательную дозу здравого смысла. Мария-Терезия, император Иосиф II и губернатор Милана граф Фирмиан не столько преследовали этих выдающихся людей, сколько оказывали им покровительство.

* (Громом пушек Лодийского моста.- В битве при Лоди (1796) Бонапарт разбил австрийцев.)

Во второй половине XVIII века австрийский просвещенный абсолютизм вел борьбу с католической реакцией как в самой Австрии, так и в Верхней Италии, где Австрия опасалась захватнических стремлений Римского престола. В этой борьбе она опиралась на просвещенную часть итальянского общества. Вот почему Беккариа, Верри, Парини и другие находили поддержку у австрийского правителя графа Фирмиана (1716-1782), боровшегося с влиянием духовенства в Ломбардии.

Когда Бонапарт в 1796 году занял Милан, эрцгерцог-губернатор развлекался устройством хлебной монополии. Ни у кого это не вызывало удивления. "Он занимает хорошее положение и крадет: нет ничего естественнее! Sarebbe ben matto di far altrimenti*. Я и вправду слышал эти слова из уст одного человека старше сорока.

* (Он был бы безумцем, если бы поступал иначе (итал.).)

25 ноября. Мне очень нравится путешествовать в седиоле. Иногда, правда, и вымокнешь под дождем, как случилось со мной сегодня, но зато поневоле знакомишься с местностью, и я по собственному опыту знаю, что седиола - лучший способ сохранить воспоминание о ней. Я ездил в Пиан д'Эрба на берегу озера Пузиано осматривать "Виллу Амалию", принадлежащую г-ну Марлиани. Я обошел аллеи его английского сада под проливным дождем, с зонтиком. Конечно, это портит удовольствие, но с такими вещами путешественнику приходится мириться. Философов, достойных быть учениками Сократа (хотя они и не риторы, как Платон), Верри, Беккариа и Парини, власти терпели из-за своей зависти к духовенству. Прежде чем напасть на Беккариа, священники пытались добиться удаления знаменитого графа Фирмиана, губернатора, или вернее короля всей Миланской области (с 1759 по 1782 год). Невероятная вещь, но, несмотря на Священный Союз, даже теперь, в 1816 году, австрийский царствующий дом еще не понял, что возвращение к деспотизму возможно только с помощью иезуитов, и преследует этих добрых отцов. В Ломбардии строго следят за происками Рима. Правительство назначает епископами только тех священников, которые не в ладах с Римом (как монсиньор Фарина, назначенный на днях в Падуанскую епархию). Правительство открыто покровительствует профессору Тамбурини* из Павии, могучему старцу, полному огня и остроумия, немного в духе аббата де Прадта**. Он опубликовал тридцать томов in-8°, направленных против папы. См. его сочинения "Правда о святом престоле" в двух томах. Я ими очень доволен; недавно в Милане вышло второе издание.

* (Тамбурина, Пьетро (1737-1827) - профессор Павийского университета по кафедре теологии, морали и естественного права За свое вольнодумство подвергался преследованиям со стороны духовенства.)

** (Де Прадт, аббат (1759-1837) - французский публицист и дипломат; во время Реставрации был в оппозиции и нередко выступал против Священного союза и иезуитов.)

Одно то обстоятельство, что духовенство принуждено вести нравственную жизнь, не занимаясь интригами и шпионством, приведет к тому, что впоследствии правительство Меттерниха в Милане будут ненавидеть меньше, чем миланцы полагают сейчас.

Господин Меттерних принял statu quo* Милана 1760 года (эпохи, когда, по словам Беккариа, на сто двадцать тысяч жителей не нашлось бы и сорока, у которых была бы потребность мыслить: их богами были хороший стол и любовные радости). Великому австрийскому министру следовало бы принять за statu quo положение, которое было в 1795 году, накануне бонапартовского завоевания, и поддерживать Ломбардию в том состоянии, в котором она находилась тогда. Для выполнения этого разумного дела у него под рукой были самые подходящие люди: г-н маршал де Бельгард, генерал Кленау, губернатор Заурау.

* (За исходное (лат.).)

Вместо этой умеренной программы, осуществление которой можно было бы облегчить, пожаловав всем либералам звание камергеров*, правительство вступает на путь гонений, и вскоре вражда между австрийцами и Миланом станет непримиримой. Под конец миланцы, объединившись с венграми, заставят какого-нибудь императора в тяжелый для него момент согласиться на двухпалатное представительство. А сейчас все сколько-нибудь благородные сердцем люди станут одиноко жить в деревне и возделывать свой сад, чтобы только не видеть австрийских мундиров. Признак подлинного дворянства - это пожалованный Наполеоном орден Железной короны**. Среди гражданских лиц из десяти, получивших эту награду, девять вполне заслуживали ее. Если бы Наполеон создавал дворянство только этим путем, он даровал бы ломбардцам, пожалуй, всю ту меру свободы, к которой они подготовлены. Мне называли мэра, попавшего в список награждаемых Железной короной. Вице-король стал получать анонимные письма, сообщавшие ему о какой-то гнусности, в свое время совершенной мэром. Доказательств обнаружить было невозможно, но из-за простого подозрения мэру тайком выплатили двадцать тысяч франков и лишили его ордена. Этот пример содействовал укреплению нравственности в деревнях.

* (Оговариваюсь: те, кого я имею честь знать, не приняли бы этого звания.)

** (Железная корона.- Корона ломбардских королей. Наполеон короновался ею и в 1805 году учредил ее орден, дававшийся за гражданские заслуги. В 1810 году число награжденных превышало 2 тысячи человек.)

Генерал Кленау через одну общую знакомую попросил у меня "Отношения между физическим и нравственным началом" Кабаниса*; пока он был жив, я сохранял тайну.

* (Кабанис, Пьер (1757-1808) - французский философ, стоявший в объяснении психофизиологических процессов на точке зрения естественнонаучного материализма. Его произведения оказали большое влияние на самого Стендаля.)

Сегодня вечером у г-жи Н. говорили: "Мы не можем пожаловаться на наглость расквартированных у нас австрийцев. Это, можно сказать, армия капуцинов. К тому же маршал Бельгард - человек весьма разумный". "А как французы? - спросил я.- Вы знаете, со мною можно говорить вполне свободно: vengo adesso di Cosmopoli"*. Один из моих друзей ответил: "Некий французский офицер, комендант местности, где происходило дело, вымогал триста франков в месяц, но при этом весело проедал четыреста в остерии с приятелями из местного населения. Немецкий офицер прячет в три кожаных кошелька, вложенных один в другой, сорок два франка, предназначенных на его жалкие ежемесячные расходы. От одной встречи с ним на улице у меня начинается рвота. Что же до наглости французских солдат, то ей не было предела. Пусть вам кто-нибудь прочитает один из шедевров нашей национальной поэзии: "Giovanin Bongee"**.

* (Я прибыл из Космополиса (итал.).)

** (

 Desgrazi di Giovanin Bongee. 
 De gia, lustrissem, che semm sul descors
 De quii prepotentoni di Frances...

"Невзгоды Джованина Бондже". "Всемилостивейший сеньор, раз уж мы заговорили об этих наглецах-французах...", и т. д., и т. д.

Любезный Карлино Порта сам прочитал мне эту прелестную маленькую поэму. Ее можно найти в 1 -м томе собрания его сочинений. (Карлино Порта родился в Милане в 1776 году, умер в 1821-м.) Решились напечатать лишь наименее резкие. Австрийская цензура, осуществляемая изменниками-итальянцами, свирепа. Итальянские книги надо покупать в Лугано. Ландман кантона Тессино ежегодно получает прекрасные подарки от его имп. и кор. величества. Мне многое порассказали о финансовой администрации в Белинцоне и в Лугано.)

27 ноября. От смеха не умирают, не то бы я умер сегодня, слушая, как тенор Ронкони поет комические песенки. Это было на вечере у г-жи Фоскарини, куда меня повел советник Пин, оригинальнейший и умнейший человек. Ронкони пел нам известную арию короля Теодора Паэзиелло:

 Con gran pompa e maesta*.

* (С большой пышностью и величием (итал.).)

Боже! Какая музыка! Сколько таланта в таком простом жанре!

За роялем сидел молодой композитор Паччини. Подобно Ронкони, он блистает скорее изяществом и живостью, чем силой.

На этом вечере я видел самые красивые глаза, какие мне приходилось встречать в жизни. Госпожа Ц.- из Брешии. Глаза ее так же прекрасны, как глаза г-жи Теальди, подруги генерала Массены, и выражение их еще более неземное.

Господин Локателли уступил нашим настояниям и разыграл прелестную сцену, изображая больного венецианского сенатора. Зрители хохотали до слез и с этими слезами на глазах принялись так умолять Локателли, что он, хотя и умирая от усталости, сыграл, как и в первый раз, за ширмой, роль девушки из "Сан-Рафаэля".

Из-за комических песенок Ронкони и любезности г-на Локателли бал начался только в полночь, и еще не было часа, когда гости покинули зал: миланцы не очень любят танцы. Мы - человек восемь или десять - пошли пить кофе con panera* в кафе Серви, где г-н Локателли, герой этого вечера, исполнил еще две сценки. Прочитано было также несколько сонетов, по правде сказать, достаточно вольных. Официанты в трех шагах от нас хохотали не меньше нашего. В Англии, стране человеческого достоинства, подобная фамильярность вызвала бы у нас негодование. Я смеялся с девяти до двух утра так, что в течение этих пяти часов к глазам моим не меньше десяти раз подступали слезы. Зачастую нам становилось дурно от смеха, и мы просили г-на Локателли прервать игру. Такой вечер совершенно невозможен в Англии, да и во Франции провести его так довольно трудно. В Италии веселье доходит до неистовства. Здесь редко смеются из любезности: двое или трое гостей, пребывавших в грустном настроении, покинули la brigata**.

* (Со сливками (итал.).)

** (Компанию (итал.).)

28 ноября. Сегодня утром я еще раз ездил в Сант-Амброджо ради мозаики на сводах хоров. Осмотрел вторично и красивый фасад Мадонны Сан-Чельсо, выстроенной архитектором Алесси*. Портик, дышащий античной простотой в сочетании с грустью средневековья, создан Браманте, дядей Рафаэля. Больше всего нравятся мне в Милане внутренние дворы зданий. Там всегда масса колонн, а для меня колонны в архитектуре то же, что пение в музыке.

* (Алесси, Галеаццо (1512-1572) - знаменитый итальянский архитектор, ученик Микеланджело. Строил в Перуджии, Генуе, Милане, отличался строгостью и чистотой стиля.)

По случаю не знаю уж какого праздника, под великолепным портиком Оспедале Гранде выставлены были портреты во весь рост тех благотворителей, которые пожертвовали бедным сто тысяч лир (семьдесят шесть тысяч франков), и поясные портреты тех, кто жертвовал меньше. В былое время все вельможи, не гнушавшиеся убийствами, дожив до старости, давали огромные деньги на бедных, а в наши дни так поступают все стареющие женщины, которые предавались слишком веселой жизни. Портреты, написанные в семнадцатом и восемнадцатом веках, плохи до такой степени, что во Франции этого нельзя себе было бы и представить. Немногие удовлетворительны, и только один хорош: его написал совсем недавно г-н Гайец, молодой венецианец, владеющий искусством светотени, немного колоритом и, в общем, не лишенный художественной силы. Мне понравилась его картина "Карманьола"* (жена и дочь полководца умоляют его не ездить в Венецию, куда его вызывает сенат и где впоследствии, в 1432 году, ему отрубили голову). Дочь, бросившаяся к ногам отца, - видна только со спины,- производит очень трогательное впечатление, так как движение схвачено верно.

* (Карманьола, Франческо (1390-1432) - итальянский кондотьер. Заподозренный в измене Венецианской синьорией, на службе которой он состоял, К. был вызван в Венецию и там казнен. Картина Гайеца изображает сцену из трагедии Алессандро Мандзони "Граф Карманьола" (1819).)

Осмотрев двор больницы, я отправился поглядеть еще раз на двор Каза Диотти (дворец правительства) и на церковь Делла Пассионе, находящуюся совсем близко оттуда. Пора уезжать, о чем я весьма сожалею, и надо в последний раз осмотреть памятники старины. (Избавляю читателя от описаний картин, которые я любил делать в свое время, но которые ничего не говорят тем, кто картин не видел.)

Мне следовало бы приехать в Милан 1 сентября: тогда я избежал бы тропических ливней. Особенно же не надо было мне задерживаться в Милане дольше шести недель. Я еще раз поклонился, как говорят здесь, "Святому Петру" Гвидо и "Агари" Гверчино в Брере, картине Корреджо во дворце Литта и его же картине, принадлежащей г-ну Фриджерио, хирургу, близ Корсо у Порта Романа.

Ходил еще раз на красивое маленькое восьмиугольное кладбище на бастионе. Первую половину дня я закончил на заседании Института. Австрийское правительство аккуратно выплачивает оставшимся его членам их небольшое жалованье, но когда один из них умирает, на его место никто не назначается: этот слишком живой народ стараются усыпить.

Меня представили графу Москати*, знаменитому врачу, кавалеру большого креста Почетного легиона. Снова я увидел его вечером. Г-ну Москати, должно быть, уже лет девяносто. В гостиной, где я имел честь с ним беседовать, он сидел со своей широкой красной лентой, в маленькой ермолке зеленого бархата на макушке. Это живой и бодрый старик, ни на что не жалующийся. Кто-то пошутил над его своеобразной манерой проводить ночи, но он стал уверять, что для старика нет ничего полезнее. "Грустные мысли - вот яд для старости. Не говорил ли Монтескье, что климат надо исправлять хорошими законами? Я вас уверяю, что у моего маленького домашнего очага никто не встретит уныния и раздражительности".

* (Москати (1739-1824) - итальянский хирург, один из основателей современной хирургии. Отличался свободомыслием, был сторонником Французской революции и республики.)

Искусство исцеления, как говорят здесь, нигде, пожалуй, не представлено группой таких выдающихся людей, как господа Скарпа*, Радзори**, Борда, Палетта.

* (Скарпа, Антонио (1747-1832) - анатом, хирург, антиквар, профессор Павийского университета. За свободомыслие подвергался гонениям. Пользовался покровительством Наполеона.)

** (Радзори, Джованни (1761-1837) - знаменитый итальянский ученый, медик, либерал, профессор Павийского университета.)

Я беседовал о живописи с г-ном Скарпой. В этой стране умные люди презирают избитые общепринятые мысли, у них хватает мужества высказывать свое собственное мнение: им показалось бы скучным перепевать других. Г-н Скарпа считает, что высокопарные жизнеописания Рафаэля, Тициана и других, издаваемые глупцами, мешают молодым художникам проявлять себя в творчестве. Они начинают мечтать о почестях, вместо того чтобы искать подлинного удовлетворения в работе кистью или резцом. Рафаэль отказался от кардинальского сана, а в 1512 году это было величайшим счастьем. Он порою мечтал о том самом, что мы говорили о нем в 1816 году. Как я хотел бы, чтобы душа была бессмертна и он мог нас слышать!

29 ноября. Сегодня я участвовал в пикнике, прелестном своей непосредственностью и добродушием и в то же время необыкновенно веселом. Аффектации было ровно столько, сколько требуется для того, чтобы люди завязали беседу и старались друг другу понравиться, и после второго блюда мы все, за исключением одной нелепой личности, считали себя близкими друзьями. Нас было семь женщин и десять мужчин, среди которых присутствовал любезный и мужественный доктор Радзори. Выбран был французский трактир Вьейяра, лучший во всей округе. Жена хозяина, г-жа Вьейяр, бывшая горничная г-жи де Бонтенар, заброшенная сюда эмиграцией, начала свою карьеру с того, что стала кормить своих господ; эта преданность сделала ее модной. Она полна остроумия, живости, находчивости и тут же сочиняет эпиграммы на тех, кто у нее обедает. Она изобрела прозвища для кое-кого из местных фатов, и они ее весьма побаиваются. Когда трапеза подходила к концу, она подошла к нам, и все замолчали, желая послушать, что она скажет. Дамы обращались с ней, как с равной. Г-же Вьейяр сто лет, но это очень опрятная старушка.

Ее чисто французский ум навел меня на мысли о том, как огромна в интеллектуальном отношении разница между нашим пикником и французским обедом. Она настолько невероятна, что и сказать нельзя, поэтому я умолкаю.

Сегодня потерпели неудачу мои попытки быть представленным знаменитому Мельци д'Эриль*, герцогу "Поди. Это пара для кардинала Консальви. Вообще нет ничего менее доступного, чем миланский дом: если хозяйка сколько-нибудь привлекательна, знакомству противится любовник. Лучше всего было бы - не препятствуй тому недостаток средств и соображения нравственности - взять на содержание самую красивую певицу, какую только можно найти. Каждую пятницу задавались бы обеды четырем приятелям, не больше: затем - вечер с пуншем. Любовники перестали бы вас бояться. Надо было бы также ежедневно и неукоснительно бывать на Корсо. Я никогда не мог заставить себя строго выполнять эту часть намеченной мною программы поведения, единственную, которая была мне доступна. Летом после обеда, на склоне дня или, как говорят здесь, во время Ave Maria, все здешние экипажи устремляются на Бастион ди Порта Ренце, поднимающийся на тридцать футов над равниной. Окружающая местность кажется оттуда непроходимым лесом, но вдалеке вырисовываются Альпы с их снеговыми вершинами. Это одна из чудеснейших панорам, какими может наслаждаться взгляд. В сторону города расстилаются красивые луга г-на Краммера, а над деревьями виллы Бельджойозо виднеется шпиль Собора. Вид очень красивый, но не ради него все экипажи останавливаются на полчаса на Корсо. Тут происходит в некотором роде смотр всего хорошего общества. Если какая-нибудь дама не выезжает, сейчас же спрашивают, почему. Хлыщи появляются верхом на конях стоимостью в двести луидоров; молодые люди победнее и мужчины более зрелого возраста разгуливают пешком. По воскресеньям весь народ собирается полюбоваться выездами своей знати. Нередко, прислушиваясь к тому, что говорят в народе, я удивлялся его привязанности к дворянству. Плотник, слесарь, обслуживающие тот или иной дом, дружески кивают слуге, который уже больше двадцати лет стоит на запятках фамильной кареты Дуньяни; а если хозяин заметит marangone di casa (столяра, работающего у него в доме), он ему приветливо кивнет. Коляска красивой женщины всегда окружена щеголями. Знатные дамы не допускают, чтоб их друзья из третьего сословия любезничали с ними у всех на глазах. Пожилые дамы ведут своеобразную беседу со своими лакеями, которые, как только экипаж останавливается, занимают свой пост у дверец, чтобы открыть их, если госпожа захочет пройтись пешком, что случается, может быть, раз в десять лет. Стоя в двух шагах от дверец, но не подходя ближе, лакей отвечает на замечания, которые padrona** делает из глубины кареты. Прислушиваясь к одной из таких бесед, узнал я, что дорога, которую проложил через Симплон quel maladett Bonapart***, виновна в том, что в Ломбардии после революции холода стали наступать раньше времени. Так как ничто не может сравниться с невежеством здешних знатных дам****, они воображают, что альпийская горная цепь, так хорошо видная с Корсо, образует как бы стену, защищающую от северных ветров, и что Бонапарт, это пугало их духовников, пробил в этой стене брешь для своей симплонской дороги.

* (Мельци д'Эриль, Франческо (1753-1816) - выдающийся итальянский государственный деятель, либерал, вице-президент Цизальпинской республики, инициатор Конкордата 1801 года, советник принца Евгения. Наполеон пожаловал ему титул герцога Лоди.)

** (Госпожа (итал.).)

*** (Этот проклятый Бонапарт (итал.).)

**** (С трехлетнего возраста они окружены льстецами. Вспомните "голубой менуэт", воспитание дочерей французского короля в "Мемуарах госпожи Кампан".)

Зимою на Корсо собираются до обеда, от двух до четырех. Во всех итальянских городах бывает Корсо или смотр высшего общества. Не заимствован ли этот обычай из Испании, как и обычай заводить кавалера-спутника? Миланцы гордятся количеством карет, которые у них выезжают на Корсо. Однажды в большой праздник и в очень хорошую солнечную погоду я видел, как по обе стороны широкой дороги стояли четыре ряда экипажей, а посредине, между ними, разъезжали еще два ряда. За порядком всего этого движения следили с десяток австрийских гусар. Картина шумной суеты дополнялась двумястами молодых людей верхом и тремя тысячами пешей публики. Пешие гордо заявляли: у нас почти как в Париже; здесь более трех тысяч экипажей. Но от всей этой суеты у меня болит голова, и никакого удовольствия я не получаю. Иностранцу следовало бы нанимать самый красивый экипаж и каждый день выезжать на Корсо со своей красоткой.

Летом, возвращаясь с Корсо, все останавливаются в Корсиа деи Серви поесть мороженого, минут на десять заезжают домой, а потом отправляются в Скала. Говорят, что эти десять минут - время свиданий, и что какой-нибудь незаметный знак на Корсо - скажем, рука, облокотившаяся на дверцы кареты,- указывает, можно или нет явиться сегодня вечером.

30 ноября. Дон Педро Лормеа, испанский офицер, человек весьма одаренный, говорил мне в Альтоне: "Приехав в какой-нибудь город и заведя себе доброго знакомого, я тотчас же спрашиваю у него, кто здесь дюжина самых богатых людей, дюжина самых красивых женщин и кто самый обесславленный в городе человек. Затем я, если возможно, вступаю в дружеские отношения с самым обесславленным, затем с красавицами и наконец с миллионерами".

Теперь, когда я лично последовал в какой-то мере этому совету, для меня самое приятное в Милане - бродить по городу. Предлагаю вниманию тех читателей, которые совершают или совершали это приятное путешествие, свою программу. Выйдя из Скала, я направляюсь по улице Санта-Маргерита. С уважением прохожу мимо здания полиции, которая может сделать со мною все, что угодно,- например, выслать меня в течение двух часов из Милана,- но которая всегда была по отношению ко мне весьма учтива. Я обязан всяческой благодарностью дону Джулио Пагани*. Рассматриваю новые гравюры у торговцев эстампами по соседству с полицией. Если у них обнаруживается что-нибудь Андерлони** или Каравалья, с трудом удерживаюсь от покупки. Иду на Рыночную площадь, выстроенную в средние века. Осматриваю пустую нишу, откуда революционная ярость низвергла статую гнусного Филиппа II. Дохожу до Соборной площади. После того, как глаза мои, уже подготовленные гравюрами к созерцанию искусства, насладились этим замком из мрамора, направляюсь по улице Мерканти д'Оро. Живые красавицы, попадающиеся мне навстречу, отвлекают меня от красот искусства. Но Собор и гравюры сделали меня более чувствительным к прекрасному и менее склонным к помышлениям о деньгах и вообще ко всем унылым и грустным мыслям. Нет сомнения, что при такой жизни можно быть весьма близким к счастью и при доходе в двести луидоров. Прохожу через почту, куда женщины являются за письмами сами, ибо все слуги подкуплены мужем, любовником или свекровью. Через Соборную площадь возвращаюсь в Корсиа деи Серви, где около полудня просто невероятно было бы не повстречать одну или даже нескольких из дюжины миланских красавиц. Бродя таким образом по городу, я составил себе должное представление о ломбардской красоте, одной из самых трогательных, хотя ни один великий художник не обессмертил ее своими картинами, как Корреджо красоту Романьи или Андреа дель Сарто*** - флорентийскую. У последней тот недостаток, что в ней имеется оттенок мужественного разума, чего никогда не увидишь у миланок. Они подлинные женщины, хотя при первом общении могут испугать иностранца, прибывшего из Берлина, или показаться чересчур непосредственными завсегдатаю парижских гостиных. Аппиани редко рисовал головы миланских женщин; некоторые их черты скорее найдешь в "Иродиадах" Леонардо да Винчи.

* (Дон Джулио Пагани - начальник миланской полиции в начале XIX века.)

** (Андерлони, Фаустино (1766-1847) и Пьетро (1784-1849) - братья-граверы, владельцы знаменитой миланской граверной мастерской. Кроме гравюр с Рафаэля, Гв. Рени, Корреджо, славились своими гравюрами к научным изданиям.)

*** (Дель Сарто, Андреа (1487-1531) - итальянский художник флорентийской школы, мастер колорита и светотени.)

Вчера наконец меня свели в мастерскую г-на Карлони, портретиста, у которого удивительная способность передавать сходство. Он рисует большого размера миниатюры черным и красным карандашами. Г-н Карлони поступил очень умно, сохранив копии всех портретов замечательных женщин, которые он сделал за свою жизнь. Их, пожалуй, не меньше пятидесяти. Эта коллекция была для меня особенно соблазнительной, и, будь я богат, я бы ни за что не упустил ее. За неимением средств я испытал чувство удовлетворенного самолюбия или, если угодно, гордости артистической* от того, что угадал ломбардскую красоту еще до посещения этой очаровательной мастерской.

* (Обещающей радости в будущем.)

Современный французский язык не дает возможности похвалить красивую женщину, согласно требованиям хорошего вкуса, меньше чем в трех - четырех фразах из двенадцати строк. Большей частью приходится употреблять отрицательные обороты. Я это хорошо знаю, но у меня нет времени на подобные тонкости. Поэтому я скажу просто, словно какой-нибудь крестьянин с берегов Дуная, что, войдя в мастерскую г-на Карлони, я был больше всего поражен римским по своим чертам и ломбардским по нежному и меланхолическому выражению лица портретом замечательной женщины, графини Арези. Если искусство живописца способно передать совершенную прелесть без тени аффектации или банальности, живой, блестящий, оригинальный ум, никогда не повторяющий уже сказанного или написанного, и все это в сочетании с самой утонченной, самой привлекательной красотой, то это обольстительное сочетание можно найти в портрете г-жи Бибин Катена.

Нет ничего поразительнее, чем belta folgorante* г-жи Руги или столь трогательная, выдающая борьбу религиозных чувств с нежностью, красота г-жи Марини. Нет ничего обворожительнее, чем belta Guidesca** г-жи Гирланд***, напоминающая мадонн Гвидо и - отчасти - голову Ниобеи! Всей чистотою мадонн Сассоферрато**** дышит портрет набожной г-жи Аннони. Что более своеобразно, чем портрет г-жи H.I Облик, полный юности и силы и оживленный душою бурной, страстной, так же склонной к интригам, как кардинал де Ретц*****, то есть ни с чем не считаясь и презирая осторожность. Эта необычайно прекрасная, хотя совсем не по античным канонам, голова словно преследует вас в мастерской художника взглядом живых и блестящих глаз, которыми Гомер наделил Минерву.

* (Ослепительная красота (итал).)

** (Красота в духе Гвидо Рени (итал.).)

*** (Стендаль перечисляет здесь ряд миланских красавиц: г-жа Руга, г-жа Гирланда, г-жа Арези, г-жа Ламберти, фаворитка австрийского императора Иосифа II, позднее графиня Лекки.)

**** (Сассоферрато, Сильви Джамбаттиста (1605-1685) - итальянский художник, автор изображений мадонны, в которых подражал Рафаэлю.)

***** (Кардинал де Ретц (1614-1679) - принимал участие в политической борьбе во время Фронды. Оставил интересные мемуары.)

Напротив, все благоразумие какой-нибудь г-жи Тансен отражено на лице красивой и любвеобильной г-жи Ламберти, начавшей свою карьеру с того, что она взяла себе в любовники императора. Она все время льстит, но, тем не менее, никогда не кажется глупой.

Но как смогу я выразить тот восторг, смешанный с почтением, который вызвали у меня ангельское выражение, спокойствие и утонченность неких черт, напоминающих нежное благородство образов Леонардо да Винчи? Эта головка, которая выражала бы такую доброту, справедливость, такое возвышенное понимание, если бы думала о вас, мечтает, кажется, о далеком счастье. Цвет волос, очертание лба, разрез глаз являют собою воплощение ломбардского типа красоты. Этот портрет, обладающий тем достоинством, что он никак не напоминает древнегреческих голов, рождает во мне чувство, которое так редко внушают произведения искусства: ничего совершеннее не придумаешь. Черты эти дышат религиозной чистотой, совершенной противоположностью какой бы то ни было вульгарности. Говорят, г-жа М*. долгое время была несчастна.

* (Г-жа М.- очевидно, Метильда Висконтини, предмет неразделенной страсти Стендаля.)

Невольно начинаешь мечтать, что знакомишься с этой необыкновенной женщиной в каком-нибудь уединенном готическом замке, возвышающемся над красивой долиной и окруженном горным потоком, вроде Треццо. Эта полная нежности молодая женщина могла познать страсть, но при этом не утратила свойственной юной девушке душевной чистоты. Совсем иного рода прелестью блистают тонкие черты красивой графини Р. Почему не хватает мне слов, чтобы выразить, до какой степени эта красота не соответствует французским понятиям о красивом? И в том и в другом есть своя пленительность, но, тем не менее, они различны, и к счастью для нас. Как ощущаю я правоту слов, сказанных одним умным человеком: разглядывая миниатюру какой-нибудь женщины, чувствуешь себя так, словно находишься с нею в тесной дружбе - настолько ты к ней близок! Портрет масляными красками, напротив, отбрасывает тебя на огромное расстояние, за пределы каких бы то ни было общественных условностей.

1 декабря. Господин Рейна дал мне прочесть множество писем Беккариа: какая простота, какое добродушие! Насколько это противоположно аббату Морелле*, который переводил Беккариа на французский. Как, должно быть, скучал Беккариа в Париже! Если бы там не было борьбы партий, его бы все единодушно и притом вполне искренне объявили глупцом. В одном письме он говорит: "Я начал мыслить в двадцать два года, когда меня прогнала графиня К. Кое-как справившись в деревне у дяди с отчаянием, я обрел в своем сердце:

* (Аббат Морелле (1727-1819) - французский просветитель.)

1. Сострадание к несчастьям людей, рабов стольких заблуждений.

2. Стремление к литературной известности.

3. Любовь к свободе.

4. Больше всего я восхищался в то время "Персидскими письмами". Чтобы отвлечься от своего горя, я стал писать трактат о "Преступлениях и наказаниях".

В другом письме, значительно более позднем, Чезаре Беккариа говорит: "Я был твердо убежден, когда принялся писать, что одно присутствие этой рукописи в ящике моего письменного стола может привести меня в тюрьму или по крайней мере к ссылке. Покинуть Милан или умереть в то время было для меня одним и тем же. Перед лицом подобной опасности я совершенно терял мужество. Когда же мне рассказывали о том, что кто-то казнен, сердце мое содрогалось. Я затрепетал, когда увидел свою книгу напечатанной. Могу сказать, что страх быть высланным из Милана лишал меня сна в течение целого года. Я хорошо знал правосудие своей страны. Даже самые добропорядочные судьи с чистой совестью осудили бы меня зато, что я занимаюсь вопросом о преступлениях и наказаниях, не будучи уполномочен на то правительством. Когда наконец против меня начались происки духовенства, я был ни жив ни мертв. Меня спас граф Фирмиан. Получив должность профессора, я вздохнул свободно, но, тем не менее, поклялся своей жене, что ничего больше писать не стану".

Было бы весьма желательно напечатать эти письма, но, возможно, они скомпрометировали бы наследников маркиза Беккариа. Я нашел отличный портрет этого достойного человека, столь похожего на Фенелона, но лучше его (см. Сен-Симона).

Господин Беттони, типограф, человек очень деятельный, опубликовал сто портретов знаменитых итальянцев. Портреты превосходные, текст просто жалкий. Изображения Боккаччо, Льва X и Микеланджело - шедевры граверного искусства. На своем довольно посредственном портрете Карло Верри похож на француза больше, чем Беккариа. Брат Карло, Алессандро Верри*, еще и посейчас живет в Риме, но это ultra**, который ненавидит Наполеона не за его манию царить, а напротив того,- за его содействующие просвещению реформы. С такой точки зрения Алессандро написал свои "Римские ночи над гробницей Сципионов", "Герострата" и т. д. "Гений христианства" написан очень просто, если сравнивать его с напыщенностью "Римских ночей". Не так писал Карло Верри, но ведь он писал то, во что верил.

* (Алессандро Верри (1741-1816) - брат Карлой Пьетро Верри, писатель и драматург. "Римские ночи" и "Жизнь Герострата", полная нападок на Наполеона, доставили ему большую известность. Напыщенный стиль и вражда к Наполеону объясняют резкие отзывы о Верри со стороны Стендаля. И тут ошибка Стендаля: не Карло, а Пьетро Верри.)

** (Крайний (в смысле "крайний реакционер") (лат.).)

3 декабря. Сегодня вечером я был в театре "Filodramatico". Такое название навязали реакционеры Патриотическому театру, основанному во времена свободы, около 1797 года и блиставшему великолепием: об этом заботились граждане Милана. Обосновавшийся в бывшей церкви, театр этот имеет все основания терпеть гонения. Актеры его - молодежь из семей негоциантов. В минувшую пятницу г-н Лукка превосходно выступал в "Эгисте" Альфьери, триумфом же его является роль майора в "Коварстве и любви" Шиллера. Роли инженю исполняет мадмуазель Джойя в очень итальянской манере и не копируя ни одной знаменитой артистки. Г-жа Монти, одна из красивейших женщин Италии, с необычайным успехом играла главные роли в трагедиях Альфьери и в "Аристодеме" своего мужа. Патриотический театр стоил больших денег обществу, которое его основало и поддерживает вопреки тайным желаниям австрийской полиции.

Билет на сегодняшний вечер я получил от г-на Локателли, молодого одаренного артиста, отличного комика; он играл "Achille in Barlassina" ("Ахилл в Барлассине").

Протагонист, как здесь говорят,- сопрано театра Скала, который отбил первую певицу у миланского губернатора и, опасаясь мести с его стороны, переодевается женщиной и скрывается в пригородной деревне Барлассине. Не успел он там обосноваться, как невероятное, характерное для всех сопрано тщеславие побуждает его распространяться о музыке и намекать на рукоплескания, которые он снискал в таком-то и таком-то городе. Тотчас же один местный любитель театра влюбляется в Ахилла и вдобавок проявляет в своих ухаживаниях настойчивость. Сопрано, у которого рост пять футов десять дюймов, появляется в героическом костюме Ахилла, едва прикрытом ситцевым платьем, занятом у камеристки его любовницы-примадонны. Жестокая ревность миланского губернатора заставила сопрано обратиться в бегство во время представления оперы Метастазио "Ахилл". Г-н Локателли* с исключительным подъемом и полным комизма добродушием провел роль сопрано, во всем поведении которого тщеславие соперничает с глупостью. Он даже спел большую арию. Сопрано получает от губернатора прощение, возвратив ему примадонну, о которой он уже больше не думает. В конце, когда он, к величайшей своей радости, достигает того, что теперь является пределом его желаний, - может предстать без ситцевого платья, в полном костюме Ахилла перед глазами жителей Барлассины и, главное, влюбленного в него театрала,- актерам минут на пять пришлось прервать игру: такой хохот стоял в публике.

* (Я никогда не говорю ни с кем из своих приятелей о политике: почти все они считают меня сторонником министерства.)

Сопрано - вообще люди довольно легкомысленные и потому переходят от увлечения к увлечению, как дети. Г-н Локателли прекрасно уловил эту черту их характера. Он является автором этой маленькой комедии, которая достойна была бы Потье и "Жимназа", если бы наша театральная публика имела представление о глупости сопрано и prepotenza* итальянского губернатора при старом режиме.

* (Самоуправстве (итал.).)

Для смеющегося зрителя-итальянца смех никогда не становится способом внушить самому себе и доказать соседям, что ему-де хорошо знакомы повадки высшего общества. Сегодня вечером за пьесой следили с исключительным вниманием. Здесь необходимо, чтобы в завязке пьесы все было ясно. Добрая половина прелестных сценических набросков Скриба оказалась бы непонятна здешнему зрителю из-за недостаточной разработанности экспозиции. Но зато если завязка хорошо понята, верные подробности в дальнейшем действии никогда не утомят итальянскую публику. Смех возникает здесь, лишь когда зрители видят, что человек, стремящийся к желанному счастью, вступает не на тот путь.

Я был свидетелем того, как любовники из общества принимали нелепейшие предосторожности в отношении обуви и плащей. Их приготовления к выходу из дома приятельницы продолжались не менее четверти часа, но в глазах любовницы, смотревшей на них в это время, они вовсе не были смешны.

Здесь не разыгрывают молодость, еще менее - легкомыслие: молодые люди серьезны, молчаливы, но отнюдь не печальны. Легкомыслие здесь существует лишь насчет мнения света, и носит оно 'название disinvoltura.

На мой взгляд, итальянец страшится не столько грядущих бедствий и злоключений самих по себе, сколько страшного их образа, которые рисует в своем воображении. Оказавшись al tu per tu (перед лицом факта), он обнаруживает величайшую находчивость, как то показал русский поход (капитан почетной гвардии Видеман в Москве). Осторожность эта в стране, где небо так благосклонно к человеку,- вещь весьма удивительная! В течение шести месяцев в Польше такая погода, что если тамошний житель останется хоть на одну ночь без крова, ему грозит смерть. Бьюсь об заклад, что здесь, в Ломбардии, не наберется за год и пятнадцати ночей, равных по суровости польским ночам между 1 октября и 1 мая. В Тремеццине, на озере Комо, по соседству с прелестным домом г-на Соммаривы, есть, говорят, апельсиновое дерево, которое вот уже шестнадцать лет растет под открытым небом. Неужели бедствий, приносимых тиранией, оказалось достаточно, чтобы заменить суровость природных условий*? Нагляднее всего предстают перед вами характеры желчные и меланхолические, если вы наблюдаете марширующий полк, где множество людей производит сильное впечатление. Но так как все итальянские по составу полки сейчас на чужбине, в Венгрии, я, стоя у дверей модной в данный момент церкви (Сан-Джованни алле Казе Ротте или Серви), делаю наблюдения над толпой, выходящей после обедни. Бесхитростная веселость сангвиника или любого жителя Южной Франции почти совершенно отсутствует в Италии. Может быть, я вновь встречу ее в Венеции. Здесь даже воспитанницы танцевального училища, девушки от двенадцати до шестнадцати лет, поражают своей серьезностью. Я иногда вижу их, более тридцати душ зараз, на сцене во время репетиции какого-нибудь балета Вигано, куда меня допускает этот великий человек**.

* (Обратить внимание на характер Козимо Медичи, герцога Флорентинского в 1537 году, герцога Сиенского в 1555, великого герцога Тосканского в 1569 и умершего в 1574 году, после того, как он угнетал Тоскану в течение тридцати семи лет! Какой пример злодейства для целого народа!)

** (Хотя он не принимает приглашений в мою ложу, чтобы не скомпрометировать себя в глазах полиции. Полиция эта запрещает ему использовать для балета великолепный сюжет "Ebrea di Toledo"***.)

*** ("Еврейка из Толедо" (итал.).)

Итальянец становится разговорчивым и общительным только к тридцати годам. Однако возвращаюсь к Патриотическому театру.

Пока шла первая пьеса ("Два бумажника" Коцебу), я наблюдал за публикой в ложах. Прежде всего здесь можно видеть множество женщин, которые не бывают в Скала.

Многие молодые женщины после первой несчастной привязанности, длившейся до двадцати шести - двадцати восьми лет, остальную часть своей жизни проводят в одиночестве. Миланское общество не проявляет уважения к постоянству в подобных решениях; оно забывает. Дело в том, что здесь не встретишь женщин, старающихся прикрыть мелкие прегрешения своей молодости показным благочестием. Одиночество этих молодых женщин, несчастных в любви, глубоко возмущает тех, которые появились в свете до 1796 года. Невероятнее всего то, что они называют безнравственным поведение этих бедных молодых женщин, проводящих свою жизнь то за пианино, то за чтением лорда Байрона.

Мнение женской части общества, определяющее ту степень уважения, которой пользуется женщина, создается большинством, а большинство всегда подвластно моде. Видеть, как обвиняют в безнравственности молодую женщину единственно потому, что она не завела себе другого любовника после того, как ее бросил первый, весьма поучительно для начинающего философа.

Сегодня вечером я мог в этом убедиться. Упрек в безнравственности исходил из уст женщин, широко пользовавшихся и даже злоупотреблявших привилегией, освященной нравами, господствовавшими до 1796 года***. В то время любовник не всегда царил даже от одного карнавала до другого. Теперь связи большей частью длятся семь - восемь лет. Я знаю даже такие, которые относятся ко времени возвращения патриотов после Маренго* - шестнадцатилетней давности. У одной маркизы, дамы очень высокородной, закадычная подруга - простая учительница рисования. Для дружбы общественное положение совершенно несущественно. Здесь тщеславие - всего-навсего одна из страстей, далеко не преобладающая, и его часто наблюдаешь в случаях, когда, казалось бы, меньше всего можно этого ожидать,- у трехлетней девочки или у восьмидесятилетнего старика. Теперь я понимаю Иоганна Мюллера**, который говорил нам в Касселе, что французы - наименее драматичный из всех народов мира: они способны понимать одну только страсть - ту, которая владеет ими; кроме того, они так пронизывают этой своей страстью все неизбежные явления в жизни животного, именуемого человеком,- смерть, взаимную склонность полов и т. п.,- что когда им показывают те же неизбежные явления у других народов, они не в состоянии распознать, что же это такое. Иоганн Мюллер делал из этого тот вывод, что Вольтер, наверно, величайший французский трагик, ибо в глазах иностранцев он самый смешной. В течение восьми лет я считал эту мысль парадоксом и забыл бы о ней, если бы автор ее не пользовался такой высокой репутацией. Немец вместо того, чтобы сводить все к себе, целиком переносит себя во все. Изучая историю Ассирии, он становится ассирийцем; читая о приключениях Кортеса,- он испанец или мексиканец. Когда он начинает размышлять, на его взгляд, все оказываются правы. Потому-то он и мечтает двадцать лет подряд, часто так и не придя ни к какому заключению. Француз более скор на решения, он в одну минуту выносит суждение о целом народе во всей совокупности его физических и моральных навыков. Согласно это с общепринятым? Нет; значит, это отвратительно. И он переходит к чему-нибудь другому****.

* (После Маренго.- После сражения при Маренго (1800) Италия вновь перешла под владычество французов, и патриоты-либералы, заключенные в австрийские тюрьмы, возвратились на родину.)

** (Иоганн Мюллер (ум. в 1809) - известный историк. При Наполеоне был государственным секретарем и министром народного просвещения королевства Вестфалии.)

*** (

 Molti averne, 
 Un goderne 
 E cangiar spesso*****.

)

**** (Автор понимает лучше кого-либо другого, как мало он имеет права столь категорически решать такие важные вопросы. Я стремлюсь говорить ясно и кратко Если бы я стал прибегать к неуязвимым оборотам - условным и нерешительным,- которые так хорошо соответствуют моему невежеству, эта книга разрослась бы до трех томов и оказалась бы в шесть раз скучнее. В наше время краткость - единственный знак уважения к публике, который она ценит. Я не притязаю на то, чтобы говорить, каковы вещи на самом деле, я описываю лишь свои впечатления от них.)

***** (Многих иметь, одного любить и часто менять (итал.).)

Итальянец долго изучает и отлично понимает необычные повадки чужого народа и привычки, усвоенные им в погоне за счастьем. Существо, которое стремится к счастью любого рода, может казаться ему смешным, но не из-за странности своей цели, а лишь в том случае, если оно идет по неверному пути. Вот что может объяснить нам "Мандрагору" Макьявелли, комедию "Гувернер в затруднении" и все настоящие итальянские комедии (я называю настоящими те, которые не являются подражанием французским). Много дал бы я, чтобы заглянуть в отчеты венецианских послов и папских нунциев, посланных к чужеземным дворам. Меня поразили даже рассказы простых купцов. Рассказы г-на Торти о героической честности турок и об их обычаях, о турецких женщинах в Константинополе, которые показывают иностранцам свою талию, стягивая платье, сшитое, как маскарадное домино, напуская на себя томный вид знатной щеголихи и небрежно роняя с ног свои бабуши.

В общем же, тщеславны здесь по преимуществу натуры флегматические. Быть может, ни один хвастливый гасконец не покажется в этом смысле более забавным, чем некий аббат, с которым я познакомился в одной гостиной, куда попал, выйдя из Патриотического театра. Один недавно скончавшийся маркиз завещал ему большую пожизненную пенсию. Величайшей страстью маркиза д'Адда был страх перед дьяволом. Преданный верованиям, с которыми папизм расстался лишь недавно, он особенно боялся, чтобы дьявол не вселился в его тело через какое-нибудь отверстие. Поэтому аббат не покидал его: по утрам он благословлял рот маркиза до того, как тот его откроет... Но по-французски я досказать этой истории не могу, хотя на миланском наречии она звучит вполне пристойно. Над аббатом подшучивают, беспрестанно напоминая ему посреди его нынешнего изобилия и несмотря на его лиловые чулки, о некоторых обязанностях, которые он выполнял при маркизе д'Адда. Г-н Гуаско, бывший в тот вечер палачом аббата, сыграл эту деликатную роль со всей возможной тонкостью и хладнокровием. Выйдя из этого дома, мы остановились в подворотне, чтобы дать волю душившему нас смеху*.

* (Итальянская пословица гласит: "Аббат начинает с черного, достигает лилового, затем красного и кончает белым". Мундир аббата - у него на икрах. В Рим он приезжает в черных чулках, начинает носить лиловые, когда получает звание monsignore (прелата), как наш герой этого вечера. У кардинала чулки красные и, наконец, у папы - белые. Аббаты, богатые и состоящие в любовниках у самых красивых женщин, в Италии не вызывают насмешек. Так как нравственность там не имеет никакого отношения к догмату, они вовсе не унылы, как протестантские пасторы. Уныние нападает на них лишь в шестидесятилетнем возрасте, когда вновь появляется страх перед дьяволом.)

5 декабря. Только что был на Монетном дворе (Zecca). Наполеон пригласил сюда флорентийского механика г-на Моруцци, который сделал из миланской Zecca учреждение, совершеннее которого я ничего не видел в Париже. Так как заправилы нашей промышленности не окажут мне чести прочитать это легкомысленное путешествие, я не стану делать подробного описания.


Кавалер Моруцци сказал мне, что сейчас прокладывают новую улицу Контрада деи дуэ Мури. Я поспешил на место работ. Прокладывая здесь улицу, прежде всего роют посреди дороги канаву в четыре фута глубиной, куда выходят все трубы, по которым дождевая вода стекает с крыш на улицу. Поскольку фасадные стены домов складываются из кирпича, трубы эти нередко скрываются в стенах. Когда канал закончен, улицу мостят четырьмя полосами гранитных плит и тремя полосами булыжника, таким образом

Вы видите здесь два гранитных тротуара GG в три фута шириной вдоль домов; две гранитных полосы RR, уложенные для того, чтобы экипажи не испытывали неприятной тряски. Остальная часть улицы замощена мелким острым булыжником.

Экипажи никогда не съезжают с гранитных полос RR, а пешеходы всегда идут по обоим тротуарам GG, поэтому несчастные случаи бывают очень редко. Архитектура домов допускает сильно выступающие карнизы и балконы почти на всех этажах: если в дождливую погоду выбираешь ту сторону, откуда дует ветер, и идешь по тротуарам GG, нетрудно уберечься от небольшого дождя. Что же касается тропических ливней, вроде тех, какие идут все эти дни, то, не пройдя и двадцати шагов, вымокнешь так, словно тебя бросили в канал. Обе гранитные полосы RR, предназначенные для колес экипажей, покоятся на двух стенках в четыре фута высотой, образующих под каждой улицей ее подземную канаву. Через каждые сто шагов лежит камень с просверленными отверстиями для стока в канаву той воды, что попадает на мостовую. Вот почему улицы Милана - самые удобные в мире и на них совершенно не бывает грязи. В этой стране уже давно заботятся о том, что полезно для простых граждан.

В 1179 году миланцы начали рыть судоходный канал, который через Тичино и Адду соединил их город с озерами Маджоре и Комо. Канал этот проходит через город, вроде как в Париже бульвар от площади Бастилии до церкви св. Магдалины. В 1179 году мы, французы, находились в крепостном состоянии, а господа наши шли с королем Людовиком Молодым в крестовый поход. Милан же был республикой, где каждый боролся, потому что хотел этого и потому что стремился получить то, чего желал. Потому-то еще в 1816 году улицы наши так враждебны пешеходам. Но, тсс! Что скажет национальная гордость? Как говорят истинные патриоты, наша улица Пти-Шан побольше стоит, чем описанные мною только что миланские улицы. Глупое это чванство - еще один признак варварства.

6 декабря. Сегодня вечером беспрерывно лил дождь. Скала была пуста. Уныние располагало к философическим размышлениям. Я застал г-на Кавалетти одного в его ложе. "Хотите ли вы,- сказал он,- чтобы вас не сбивали с толку декламацией против попов, дворян и монархов? Изучайте с философским вниманием шесть центров активной жизни, оказывающих воздействие на восемнадцать миллионов итальянцев: Турин, Милан, Модену, Флоренцию, Рим и Неаполь*. Вы знаете, что наш народ не образует единого целого. Бергамо терпеть не может Милана, ненавидимого также Новарой и Павией. Что до миланца, то он помышляет лишь о том, чтобы хорошо пообедать, купить хороший pastran (плащ) на зимнее время, и ни к кому ненависти не испытывает. Ненависть нарушила бы его мирную склонность к удовольствиям. Флоренция, в старину так страстно враждовавшая со Сьеной, теперь по бессилию своему уже никого не может ненавидеть. Тщетно ищу какого-нибудь третьего исключения. Каждый город испытывает отвращение к своим соседям, а они смертельно ненавидят его. Поэтому нашим властителям так легко следовать правилу divide ut imperes**.

* (См. Горани "Описание итальянских дворов около 1796 года". Автор - ультралиберал.)

** (Разделяй, чтобы властвовать (лат.).)

Этим несчастным народом, распыленным взаимной враждой, правят дворы Австрии, Турина, Модены, Флоренции, Рима и Неаполя.

Модена и Турин - во власти иезуитов. Пьемонт - самая монархически настроенная страна в Европе. Австрийская олигархия до сих пор руководствуется идеями Иосифа II, который за неимением лучшего считается в Вене великим человеком; она заставляет духовенство воздерживаться от интриг и уважать законы, в остальном же обращается с нами, как с колонией.

Болонья, да и вся Романья, внушает страх римскому двору. Для управления этой местностью Консальви* посылает кардинала с указанием заслужить любовь населения, и кардинал подчиняется. Консальви, всемогущий министр в Риме,- невежда, но обладает прирожденным умом и умеренностью. Он знает, что жители Болоньи и Романьи все еще сохраняют энергию времен средневековья. Когда в Романье какой-нибудь мэр оказывается уж слишком большим негодяем, его убивают, а свидетелей против убийцы никогда не найти. Эти грубые манеры вызывают отвращение у их соседей, жителей Флоренции. Прославленное правление Леопольда**, сменившее ужасную монархию Медичи, Превратило всех флорентинцев в набожных евнухов. Их единственной страстью стали роскошные ливреи и красивые процессии. Их великий герцог любит деньги и женщин и живет, как отец среди своих детей. Он равнодушен к ним, как и они к нему, но, глядя на то, что творится кругом, они из простого благоразумия начинают любить друг друга. Тосканский крестьянин - существо своеобразное: эти землепашцы составляют, может быть, самое приятное общество в Европе. Мне они нравятся гораздо больше горожан.

* (Консальви (1757-1824), прозванный "великим кардиналом",- государственный деятель Папской области При Пие VTI был государственным секретарем, заключил Конкордат с Францией, провел ряд реформ, боролся с реакционной партией. В эпоху Реставрации проводил политику умеренного либерализма.)

** (Леопольд II (1797-1869) - великий герцог Тосканский с 1824 года. Его правление действительно отличалось сравнительной мягкостью и рядом мероприятий, направленных к поднятию благосостояния страны.)

В Италии цивилизация кончается у берегов Тибра. К югу от этой реки вы встретите первобытную энергию и счастье дикарей. В римском государстве единственным законом является католичество, то есть соблюдение церковных обрядов. Судить о нем можете по результатам. Нравственная философия там под запретом, ибо она приводит к самостоятельному исследованию.

Неаполитанское королевство сводится, в сущности, к одному лишь городу Неаполю, единственному в Италии, где наблюдается столичный шум и тон.

Тамошнее правительство - нелепая монархия в духе Филиппа II*, еще сохраняющая кое-какие навыки административного порядка, привнесенного французами. Трудно представить себе правительство, столь же бездарное и неспособное управлять народом. Что достойно всяческого внимания и даже удивления, так это характер ладзароне, для которого единственный закон - это боязнь и обожание его бога - святого Януария.

* (Нелепая монархия в духе Филиппа II.- Имеется в виду Филипп II Испанский (1527-1598), мрачное царствование которого ознаменовано ужасающим усилением инквизиции, изгнанием мавров, неудачной войной с Англией (гибель Армады), карательными войнами с восставшими Нидерландами и т. д., что привело к полному разорению и запустению Испании.)

Та преданность души, которая здесь, в Милане, зовется любовью, до Неаполя не доходит. Она обращается в бегство перед непосредственным ощущением, тиранически властвующим над южанином. Если в Неаполе вы поселитесь напротив дома, где живет хорошенькая женщина, не упустите случая подать ей знак.

Не приходите в гневное раздражение, словно какой-нибудь англичанин, от всех африканских черт, которые вы подметите в подобных нравах. Если вы человек пожилой или вам грустно, отведите глаза в сторону, памятуя, что для вас главный предмет наблюдения - это ладзароне. Даже ваш прославленный Монтескье сказал глупость о ладзароне*. Прежде чем делать какие-нибудь заключения, приглядитесь повнимательнее. Чувство долга, этот палач жителей Севера, не трогает сердца ладзароне. Если он в гневе убьет своего сотоварища, его бог, святой Януарий, простит ему, лишь бы только он доставил себе дополнительное удовольствие поболтать о своем гневе у ног монаха, принимающего у него исповедь. Природа, собрав на берегах Неаполитанского залива все, что только она может дать человеку, избрала ладзароне своим первенцем. Шотландец, столь цивилизованный, не совершающий и одного серьезного преступления за целых шесть лет,- всего-навсего младший сын, который своим трудом сколотил себе состояние. Сравните полуголого ладзароне с шотландским крестьянином, которого суровость климата заставляет шесть месяцев в году размышлять, и размышлять весьма основательно, ибо смерть подстерегает его со всех сторон в каких-нибудь ста шагах от его хижины. Именно в Неаполе убедитесь вы в исключительной полезности такого деспотизма, как наполеоновский. Постарайтесь завести дружбу с любым владельцем виноградника на Искии или на Капри, который станет говорить вам "ты" на другой же день, если вы ему понравитесь. Без полувекового деспотизма какого-нибудь Наполеона неаполитанское простонародье так и не созреет для республики. Их безрассудство доходит до того, что они проклинают генерала Манеса**, который на восемнадцать месяцев прекратил грабежи и убийства в местностях к югу от Неаполя. Если бы маршал Даву*** был королем неаполитанским, он бы раздвинул границы Европы в эту сторону. Мне смешно, когда англичане жалуются, что их там убивают. Кто в этом виноват? В 1802 году Наполеон водворил цивилизацию в Пьемонте ценой тысячи смертных казней, которые предупредили десять тысяч убийств.

* (Ладзароне, самые жалкие в мире люди, трепещут, если из Везувия потекла лава Но, спрошу я вас, что они в таком плачевном состоянии могут еще потерять? (Цитирую по памяти из Монтескье, "Разные произведения").)

** (Манес (1777-1854) - генерал неаполитанской армии при короле Иоахиме Мюрате.)

*** (Маршал Даву (1770-1823) - один из лучших генералов Наполеона, превосходный военный администратор, суровый и требовательный. Несмотря на то, что примкнул к Наполеону во время "Ста дней", был пожалован Людовиком XVIII пэром Франции.)

Я не утверждаю, что где-нибудь в Луизиане, среди народа бесстрастного, рассудительного, флегматичного, нельзя было бы добиться отмены смертной казни. В Италии всюду, за исключением Милана, смертная казнь - предпосылка всякой цивилизации. Болваны тедески, пытающиеся нами управлять, вешают убийцу лишь после того, как он признается в совершенном преступлении. Они запирают этих несчастных в Мантуе, а когда их скупости уже невмоготу кормить заключенных, они пользуются датой двенадцатого января, днем рождения своего императора, чтобы снова выбросить их в общество. А эти люди, живя долгое время вместе, начинают соревноваться в злодеяниях и превращаются в чудовищ; например, они способны залить расплавленный свинец в ухо спящего в поле крестьянина, чтобы позабавиться выражением его искаженного в предсмертной муке лица". После этого серьезного и весьма невеселого разговора я убежал к контессине К., где мы смеялись и играли в фараон до трех часов утра. Фараон - игра по преимуществу итальянская, она не мешает играющему мечтать о том, что его занимает. Высшее наслаждение в этой игре- занять за столом место против женщины, к которой пылаешь страстью и которую охраняет ревнивец. Almen cosi si dice*.

* (По крайней мере так говорят (итал.).)

8 декабря. Красивая тридцатидвухлетняя женщина, мать, не стесняется здесь впадать в отчаяние или восторг от любви перед своими дочерьми лет двенадцати-пятнадцати, притом весьма сообразительными. Я всячески порицаю столь неосторожное поведение, свидетелем которого стал нынче утром. Мне припомнились слова Монтескье о том, что родители передают детям не ум свой, а страсти.

Женщины играют в Италии совсем иную роль, чем во Франции. Их постоянное общество составляют один или двое мужчин, которых они сами выбрали и которых могут наказать, если те им не угодят, сделав их невыносимо несчастными. Достигнув пятнадцати лет, девушка уже красива и может иметь некоторое значение в свете; не слишком редки случаи, когда женщина покоряет сердца, перевалив далеко за пятый десяток, "При чем тут возраст,- сказал мне однажды граф Фантоцци, страстно влюбленный в госпожу М, которой лет пятьдесят пять,- при чем возраст, когда полностью сохраняются красота, веселость и - самое главное - способность легко увлекаться!"

Я присутствовал, когда госпожа Л. говорила при своей дочери, красавице Камилле, о Лампуньяни: "Ах, он был создан для меня, он умел любить" и т. д. Этот интересный разговор, из которого дочь не упустила ни одного слова, продолжался более часа. Станут ли обвинять меня в одобрении подобных нравов лишь потому, что я их описываю, меня, твердо уверенного в том, что источником любви-страсти является стыдливость? Чтобы отомстить за себя, я буду думать о жизни того, кто на меня клевещет. Я часто сожалею, что не существует священного языка, известного одним лишь посвященным. Тогда порядочный человек мог бы говорить свободно, в полной уверенности, что будет понят лишь равными. Но я не отступлю ни перед какими трудностями. Я не стану скрывать, что в прошлое воскресенье, во время официального визита после мессы, госпожа З. в присутствии своих дочерей высказывала двум мужчинам, которые впервые за всю свою жизнь явились к ней с визитом, весьма глубокие мысли о любви. Когда речь шла о том, когда следует изменять любовникам, чтобы наказать их за дурное поведение, она подкрепляла свои изречения примерами из жизни лиц, хорошо им известных (г-жи Белинтани, в настоящее время находящейся со своим любовником в Испании). Девушек охраняют здесь с чисто испанской строгостью. Если мать выходит из дому, ее замещает какая-нибудь весьма бдительная пожилая родственница, выполняющая роль дуэньи. Говорят, у многих девушек есть поклонники, которых они видят мельком лишь на улице; с ними обмениваются незаметными знаками, встречаются по воскресеньям в церкви, танцуют вместе не более двух - трех раз в год. Но часто даже такая легонькая интрижка бывает связана с самыми глубокими чувствами. Я никогда не забуду рассуждений, которые слышал из уст четырнадцатилетней девушки на одном представлении "Весталки" (чудесного балета Вигано): в них обнаруживалась поистине устрашающая проницательность и глубина.

Представление о жизни, ожидающей ее в будущем, может сложиться у итальянской девушки на основании случайно подслушанных признаний, происшествий, о которых ей рассказывали, проявлений радости или печали, которые она могла наблюдать, - но никогда не из книжной болтовни. Романов не читают по той превосходной причине, что их не существует. Мне известны тяжеловесное подражание "Вертеру" под заглавием "Письма Якопо Ортиса"* и два - три неудобочитаемых произведения аббата Кьяри**. Что касается наших французских романов в итальянском переводе, то они производят впечатление диатрибы против любви. В этой стране отец, имеющий дочерей, обнаружив у себя в доме роман, безо всяких разговоров швырнет его в печку***. Это отсутствие какого бы то ни было чтения, кроме серьезного исторического,- одна из главных причин моего восхищения от бесед с итальянскими женщинами. В странах, где издается много романов,- в Германии, во Франции и т. д.- даже самая чувствительная женщина в момент полного самозабвения всегда немного подражает "Новой Элоизе" или любому модному роману, ибо она страстно желает понравиться своему возлюбленному. Она с восторгом прочитала этот роман, она не может не воспользоваться хоть немножко фразами, вызывавшими у нее слезы и показавшимися ей необычайно возвышенными. Поэтому в странах, где много романов, естественная прелесть женщин всегда несколько искажена. Надо достичь уже более зрелого возраста, чтобы прощать им все эти побрякушки, различать подлинную страсть там, где она есть, и не оледенеть от всей суетной мишуры, которой пытаются ее украсить. Известно, что любовные письма и зачастую также нежные речи женщин литературно образованных являются лишь набором цитат из их любимых романов. Не потому ли они кажутся менее женственными, чем другие, и столь смешными? Для итальянской женщины любовь - если она может внушать или испытывать ее - всегда составляет главное содержание жизни. Литературная одаренность в ее глазах лишь украшение жизни, средство для того, чтобы еще больше понравиться любимому человеку. Я ни одной минуты не сомневаюсь, что итальянка, только что дочитавшая роман или сборник сонетов, в тот же миг бросит его в огонь, если любовник надлежащим образом попросит ее об этом. Любовные письма их, если судить по тем, которые мне показывал один влюбленный ревнивец, маркиз Б., имеют весьма мало литературных достоинств, то есть вряд ли могут понравиться посторонним. Они полны бесконечных повторений. Представление о них можно составить себе по "Письмам португальской монахини"****.

* ("Письма Якопо Ортиса" - роман итальянского писателя Уго Фосколо (1778-1827), сыгравший значительную роль в развитии революционного и патриотического движения в Италии. Роман этот написан под влиянием романа Гете "Страдания юного Вертера".)

** (Аббат Кьяри (1711-1785) - итальянский писатель, драматург и критик, автор многочисленных романов, полных неправдоподобных приключений и чувствительных и патетических сцен.)

*** (Через несколько лет после этого моего путешествия я слышал в Париже в присутствии семи - восьми юных девиц обсуждение того, какой оборот могут принять блестящие успехи маркизы Октавии, которой как раз тогда начала интересоваться публика. Разговор этот продолжался сорок пять минут.)

**** (См. отличное издание Фирмена Дидо, 1824 года, с португальским текстом.)

10 декабря. Я провожал Радаэля на дилижанс Монте-Наполеоне, который за двадцать три часа доставит его в Мантую, ибо путь в Болонью лежит через родину Вергилия. Герцог Моде некий не соблаговолил дать разрешение на проезд дилижанса через его владения. Путешествуют одни якобинцы, сказал он, и его королевское высочество вполне прав. Начальник его полиции Безини представляет ему верные донесения. Итальянец, читающий вообще мало и с осторожностью, черпает свои знания главным образом из путешествий. Сей мир - лишь юдоль слез, говорят в Моде не и

........................................................

не значит ли оказать им величайшую услугу?

........................................................

........................................................

........................................................

или же признайте правоту моде неких иезуитов

........................................................

Нет ничего разумнее преследований и аутодафе, нет ничего нелепее терпимости.

Если хочешь получить удовольствие от забавнейшего зрелища, надо видеть, как итальянец садится в дилижанс. Внимание, которое в этой стране служит лишь глубоким страстям, не работает у него достаточно быстро. Собирающийся в дорогу итальянец умирает от страха, что позабудет принять какую-нибудь из своих бесчисленных предосторожностей против холода, сырости, грабителей, небрежности трактирщиков и т. д. Чем больше старается он уследить за всем сразу, тем больше теряется, и стоит поглядеть, в какое отчаяние он приходит из-за каждого позабытого пустяка. Ему безразлично, что он выглядит смешным в глазах зевак, которые всегда собираются вокруг отъезжающего дилижанса. Он готов пренебречь двадцатью зрителями, лишь бы оказалось, что им не забыта черная шелковая ермолка, которую надевают на голову, входя в партер театра, где, на беду публики, присутствует какой-нибудь принц: ведь в этом случае шляпу надо обязательно снимать*.

* (Согласно принципу, что совершенство возможно лишь во Франции, наполеоновское правительство в Милане не разрешало итальянцам сидеть в партере Скалы в головных уборах. Если, опасаясь схватить в этом громадном зале простуду, вы уступали потребности прикрыть голову шляпой, два полицейских комиссара тотчас же подходили к вам и вежливо дотрагивались до вашего локтя. Из всех мероприятий наполеоновской администрации, может быть, больше всего оскорблял итальянцев этот пустяк. В подобных вещах принцу Евгению не хватало такта.)

Больше всего раздражает или больше всего восхищает итальянца, смотря по его отношению к данному делу, это фатоватый француз, показывающий свою ученость, который в течение одного часа наговорит вам и о Гомере, и о политической экономии, и о Боливаре, и о Рафаэле, и о химии, и о г-не Канинге, и о торговле у римлян, и о Везувии, и об императоре Александре, и о философе Эразме, и о Паэзиелло, и о Гемфри Деви, и о многом другом. После этой приятной беседы, когда итальянец, стараясь серьезно вдумываться во все, что так быстро порхало на устах французского умника, должен был пускать свои мысли в галоп, у него начинает нестерпимо болеть голова.

Француз, который соблаговолит забыть все литературные сравнения и намеки и проявлять свою изумительную живость (блестящее преимущество его страны) лишь по поводу различных внешних обстоятельств поездки за город или пикника, в котором он участвовал вместе с итальянцами, имеет шансы показаться какой-нибудь хорошенькой женщине человеком необыкновенным. Но как только он заметит, что его не понимают, ему следует тотчас же умолкнуть и через каждый час замолкать хотя бы на десять ужасных для него минут. Все погибло, если его сочтут назойливым болтуном; казаться же молчаливым совершенно не опасно. Какой-нибудь сублейтенант родом с юга Франции, не читавший Лагарпа, может рассчитывать на обожание со стороны итальянки с гораздо большим основанием, чем очаровательный молодой парижанин, член Общества ревнителей христианской морали, уже выпустивший в свет две прелестные поэмы.

12 декабря. Нынче вечером в Скала один несчастный, которого год тому назад бросила любовница, стал изливать мне свою душу. Я встретился с ним в партере около одиннадцати часов. Он был в театре с семи и все время созерцал издали ложу, где прежде царил. Он молод, очень хорош собой, знатен, богат и вот уже целый год пребывает в отчаянии на глазах у всего города. Ошеломленный серьезностью признаний этого влюбленного бедняги, я сперва думал, что он намеревается просить меня о какой-нибудь незначительной услуге. Ничего подобного, он только испытывал потребность поговорить о женщине, которую любил восемь лет и обожает более чем когда-либо через год после разрыва. И какого разрыва! Унизительнейшего на свете, Он длинно повествует мне про то, как некий немецкий офицер, весьма безобразный (на самом деле это человек очень любезный и красивый, но ужасный фат), в течение полугода упорно лорнировал его красавицу с того самого места в партере, где мы сейчас стоим. "Я стал ревновать,- сказал он мне,- и имел глупость сказать об этом Виолантине. Наверно, мои жалобы и заставили ее обратить внимание на этого окаянного графа фон Келлера. Чтобы слегка подразнить меня, она каждый вечер стала бросать на него взгляд в тот момент, когда мы уходили из театра. Осмелевший Келлер снял маленькую квартирку, откуда мог видеть ее балкон. Он решился и написать ей. Это заигрывание тянулось уже три недели, и наконец камеристка, получившая место благодаря мне, поссорившись со своей госпожой, передала мне письмо к ней Келлера. Чтобы уколоть Виолантину, я сделал вид, что ухаживаю за Фульвией К. В ложе Фульвии я умирал со скуки, за исключением тех мгновений, когда мог рассчитывать, что Виолантина меня увидит. Однажды у нас началась небольшая размолвка по поводу букета цветов из моего сада в Кварто, посланного мною Фульвии. Дошло до решительных слов. Доведенный до крайности, я сказал: "Или я или Келлер,- выбирайте"... и вышел, хлопнув дверью. На другой день она написала мне буквально следующее: "Отправляйтесь путешествовать, мой милый друг, ибо теперь мы с вами только друзья. Проведите месяц на водах в Баталье". Кто бы мог подумать, дорогой мой С...? После восьми лет близости!"

И тут маркиз Н. начинает излагать мне историю своей любви с первого дня, когда он увидел Виолантину. Я до безумия люблю рассказы, в которых со всеми подробностями изображаются движения человеческого сердца, и потому весь обратился в слух. Маркизу Н. все равно, с интересом ли его слушают: только бы поговорить о Виолантине. Однако по моим глазам он видит, что я растроган, и ему это приятно. Поэтому, когда- в половине первого - кончился коротенький балет "Воспитанник природы", у него еще оставалось о чем порассказать. Мы обрели убежище в пустующем кафе Дворянского казино, где явно помешали влюбленной парочке, пришедшей на свидание в это место, и уединенное и вместе с тем публичное. Там Н. беседовал со мной до двух часов. Кафе закрылось, он пошел меня провожать. На улице, в темноте, ему уже не приходилось сдерживаться, и слезы текли по его лицу, когда он рассказывал мне о своем погибшем счастье. Добрых четверть часа он удерживал меня в дверях "Прекрасной Венеции", где я живу. Когда я наконец принялся записывать впечатления этого дня, на часах церкви Сан-Феделе пробило без четверти три. Если бы у меня был секретарь, я бы хоть всю ночь диктовал ему историю любви маркиза Н. и Виолантины. Ничто не изображает нравы Италии так хорошо и с такой глубиной. В ней найдется не менее тридцати эпизодов, которые во Франции были бы совершенно непонятны. Француза возмущало бы то, что нравилось маркизу Н., и наоборот (см. Мемуары Казановы).

История эта занимала мой слух почти четыре часа. Я сам не проронил и ста слов, но слушал с неослабевающим интересом. Невозможно, говорил я себе, чтобы человек, так глубоко чувствующий, решился лгать, разве что насчет одного - двух фактов, слишком унизительных, чтобы о них рассказывать. Маркиз Н. поминутно возвращался назад, чтобы получше запечатлеть в моем сознании ту или иную мелкую подробность. У госпожи Р. один зуб вставной, чего я не знал. "Что же она будет делать,- говорил он мне,- когда придется его менять? Ведь я сам возил ее в Турин, где практикует Фонци, мой хороший знакомый. У Фонци я выдал ее за свою сестру, бедняжку маркезину К. И вот никто даже не подозревал, что зуб у нее вставной. В ее возрасте, в двадцать четыре года, иметь вставной зуб унизительно. Разве Келлер сможет помочь ей в этом деле, как помог я? Ах, эта женщина губит себя!" - добавил он совершенно серьезно.

Несчастный делал подобные же признания человекам двадцати. О его отчаянии судачит весь город. Чтобы отвлечься хоть немного, он ездил в Венецию. Его мрачная скорбь обратила на себя всеобщее внимание, на него напустились, и он все рассказал, а ведь это не глупый и не слишком слабый человек.

Мне было необычайно трудно передать этот набросок его повествования по-французски. Миланское наречие изобилует словами для выражения всех мельчайших перипетий любви. Моим французским перифразам не хватает точности, они говорят или слишком много или недостаточно. Да и как может быть у нас язык для передачи того, о чем мы никогда не говорим?

12 декабря. Я беседовал с моим оракулом, г-ном Идзимбарди, об этой длительной исповеди, из-за которой я лег сегодня лишь в четыре утра. "Здесь это самая обычная вещь,- сказал он мне.- Ах, вы не видели К., когда он впал в отчаяние из-за своего разрыва с Луидзиной, и П., когда он сделал попытку порвать с Р. после того, как зашел к ней не вовремя". И тут же он назвал мне десять имен, среди которых оказался кое-кто из моих новых друзей, кого я считал как раз наиболее рассудительными. "А женщины! - сказал он.- Хотите, я расскажу вам об отчаянии Гиты, когда она обнаружила, что П. ее не любит и хотел только прибавить к списку своих побед еще одно женское имя? Почти на целый год она потеряла охоту наряжаться. В Скала на prime recite* она являлась в домашнем ситцевом капоте, закрытом до самой шеи. Больше месяца не виделась она ни с кем из своих друзей, кроме старого монаха С, который, сдается мне, носил П. ее записки. Она перестала показываться в своей ложе, и я пари держу, что она снова появилась там через шесть недель лишь в надежде хоть издали увидеть блестящего П. Здесь любовные горести-это ветряная оспа души: ими надо переболеть. Наши бабушки, жившие, словно турецкий султан посреди сераля, не были так подвержены этой болезни. Особенность итальянского воображения,- добавил г-н Идзимбарди,- состоит в том, что, находясь под наитием этой страсти, оно не в состоянии представить себе счастье без любимого существа". Тут уж мы достигли высот метафизики, которой я не стану докучать читателю. После долгих разговоров о любви, причем моя роль заключалась в том, что я беспрестанно опровергал заключения г-на Идзимбарди и вынуждал рассказывать мне в доказательство его правоты все новые случаи с указанием имен и званий действующих лиц, чтобы можно было проверить их достоверность, - после долгих разговоров о любви в укромном уголке кафе Академии мы пустились в обстоятельнейшее обсуждение самых трудных вопросов живописи, музыки и т. д.; разрешить их, узреть в этой области истину становится для нас почти пустяковым делом. Г-н Идзимбарди говорит мне: "Когда молодой человек, не совершивший никаких безумств, а только читавший книжки, осмеливается разговаривать со мной об искусстве, я откровенно смеюсь ему в лицо. Сперва научись видеть, говорю я ему, а потом мы поговорим. Когда же человек, известный своими долгими страданиями, как ваш вчерашний собеседник, заводит со мной беседу об искусстве, я перевожу разговор на мелкие странности выдающихся людей, которых он встречал, когда ему было лет восемнадцать - двадцать. Я вышучиваю смешные стороны их натуры или их ума для того, чтобы мой собеседник признался мне, замечал ли он тогда, в дни своей ранней юности, эти смешные стороны и радовался ли им, находя некоторое утешение в мысли о превосходстве этих людей, или же он поклонялся их совершенству и старался им подражать. Тот, кто в восемнадцать лет не любил великого человека настолько, чтобы восхищаться даже смешными его чертами, не годится мне в собеседники по вопросам искусства. Для того, чтобы осмелиться сказать хоть слово о статуях Кановы, которые весь Милан съезжается смотреть в Каденаббию (на озере Комо) к г-ну Соммариве**, иметь душу пламенную, мечтательную и глубоко чувствительную гораздо важнее, чем обладать хорошей головой". Я готов был уже отпустить шутку насчет количества гениальных людей, потребных для того, чтобы каждый испытуемый юноша имел своего, однако вовремя вспомнил, что наша всегдашняя готовность слегка покривить душой ради словца, почитающегося острым, неизменно расхолаживает итальянца и заставляет его замолчать.

* (Первые представления (итал.).)

** (Соммарива - вилла Соммарива, ныне знаменитая вилла Карлотта, где находится много замечательных памятников античного и нового искусства.)

Сегодня утром я получил прелестный сонет Карлино Порта на смерть художника Джузеппе Босси*, знаменитого хлыща, который слывет здесь великим человеком:

* (Джузеппе Босси (1777-1815) - итальянский живописец, особенно прославившийся реставрацией "Тайной вечери" Леонардо да Винчи. О нем Стендаль говорит подробно в "Истории живописи в Италии".)

 L'e mort el pittor Boss. Iesus per lu*

* (Художник Босси умер. Да смилуется над ним Иисус (итал.).)

В литературе, где допускается такая мера естественности и правды, души черствые изгоняются за дверь просто силою вещей. Сегодня я раз десять перечел этот сонет. Так как в сонете всего четырнадцать строк, к нему можно приступать, не боясь соскучиться. Я страстно люблю этот род поэзии. На итальянском языке написано восемь или десять сонетов, которые могут числиться среди прекраснейших созданий человеческого духа. Карлино Порта особенно замечателен, когда он изображает знатного миланца, пытающегося говорить по-тоскански и прибавляющего окончания к усеченным словам своего родного наречия, например в "Preghiera":*

* ("Мольба" (итал.).)

 Donna Fabia, Fabron de Fabrian 
 Oramai anche mi, don Sigismond,
 Convengo appien ne la di lei paura* **

* (Донна Фабиа, Фаброн де Фабриан... когда-то и я, дон Сиджисмондо,- признаюсь - едва ли не боялся ее (итал.).)

** (Существует миланско-итальянский словарь в двух томах in-8°, отлично отпечатанный в королевской типографии. Основой языка является minga, что значит "вовсе нет".)

Но лучших творений этого приятного стихотворца нельзя цитировать при женщинах: беду эту он разделяет с Буратти и Баффо. Все трое пользовались повседневным разговорным языком, несколько облагороженным, а во всех областях искусства такой прием придает выразительность самым характерным чертам.

Я с наслаждением перечитываю следующий сонет: правдивость его свидетельствует о том, что в этой стране революция рано или поздно неизбежна: Sissignor, sur

 Marches, lù l'è marches, 
 D'ess saludaa da on asen come lu*.

* (Да, синьор маркиз, вы - маркиз.)

Кроме Монти, ничто из напечатанного здесь по-итальянски за последние пятьдесят лет не стоит этого сонета и "El di d'incoeu"*:

* (Сегодняшний день (итал).)

 El pover meritt che l'è minga don.
 Te me l'hann castringiuu la in don canton.

Получить приветствие от такого осла, как вы (итал.).

Сила, простота, естественность, никаких холодных академических подражаний в духе Фонтана* или Вильмена** - вот что так возвышает поэзию на verna-colo***. Посредственности там не терпят, да она и не может быть терпимой - преимущество, которое эта поэзия скоро утратила бы, если бы для нее создали академии и литературные журналы. Французская академия породила у нас педантизм, и литература наша создала подлинные шедевры лишь тогда, когда имела счастье быть презираемой глупцами (1673). Нет ничего проще и непосредственнее итальянского поэта: Гросси, Пеллико, Порта, Мандзони и даже Монти, несмотря на его привычку к почестям. Поэты, пишущие на vernacolo, всегда менее педантичны и более занимательны, чем все прочие. Все наши литературные обсуждения, журналы, лекции по литературе и т. п. являют зрелище весьма печальное. Все это пустословие внушает мало-мальски утонченным душам отвращение к поэзии. Если хочешь получить удовольствие от чтения стихов северного поэта, не надо пытаться завести с ним знакомство; обнаружишь пошляка, который говорит: "моя муза". Наоборот, познакомившись с Порта и Гросси, я стал еще больше любить их прелестные стихи.

* (Фонтан, Луи (1757-1821) - французский поэт, писатель и политический деятель. Будучи при Наполеоне президентом Законодательного корпуса, он в 1814 году перешел на сторону Бурбонов, получил пэрство и титул маркиза.)

** (Вильмен, Абель Франсуа (1790-1870) - выдающийся французский критик и историк. В своих критических и историко-литературных работах он стоял за умеренный классицизм, занимая примирительную позицию по отношению к новым литературным течениям.)

*** (Местном наречии (итал.).)

Бельджойозо, 14 декабря. Когда, покидая нынче утром Милан, я проезжал под триумфальной аркой в честь победы под Маренго (Павийские ворота), которую местные реакционеры осквернили какой-то надписью, на глазах у меня выступили слезы. С бессознательным удовольствием повторял я прекрасные стихи Монти:

 Mossi al fine, e quei colli, ove si sente 
 Tutto il bel di natura, abbandonai, 
 L'orme "segnando al cor contrarie e lente* **

* (Наконец я двинулся в путь и покинул холмы, где сочетались все красоты природы, отмечая в своем сердце медленные шаги, которые я делал против моего желания (итал.).)

** (Пятая песнь Mascheroniana, поэмы Монти на смерть Лоренцо Маскерони. Этот великий поэт описал год жизни Наполеона. В поэме "Bassvilliana" он начал историю французской революции. Как жаль, что эту замечательную тему он не развил до конца! Монти - впечатлительное дитя, пять или шесть раз в жизни менявшее партии: фанатический реакционер в "Bassvilliana", он стал теперь патриотом; но от общественного презрения его спасает то, что он никогда не изменял своим убеждениям ради денег, как г-н Соути.)

Господин Идзимбарди, человек выдающийся, один из моих новых друзей, во что бы то ни стало хотел свезти меня на озеро Комо. "Для чего вам ехать в Рим? - спросил он меня вчера вечером в кафе Академии,- искать высшей красоты? Так знайте, что наше озеро Комо в природе то же, что развалины Колизея в архитектуре и "Святой Иероним" Корреджо в живописи". "Я бы и не уехал,- ответил я,- если бы следовал своему влечению. Я весь свой отпуск провел бы в Милане. Никогда еще не встречал я народа, который был бы мне до такой степени по душе. Когда я общаюсь с миланцами и говорю на миланском наречии, я забываю, что люди злы, и все скверное в моей душе тотчас же замирает".

Никогда в жизни не забыть мне прекрасное лицо Монти, когда он декламировал у г-жи Бьянии Милези отрывок из Данте о Гуго Канете. Я был очарован.

Издали довелось мне видеть г-на Мандзони, весьма набожного молодого человека, который оспаривает у лорда Байрона честь быть самым великим лирическим поэтом из живущих в наше время. Он написал две - три оды, которые глубоко взволновали меня и никогда не вызывают во мне представления о г-не де Фонтане, потирающем себе лоб, чтобы казаться возвышенным, или направляющемся к министру, чтобы получить титул барона. Если истинным мерилом мастерства поэта должна служить сила того воздействия, которое его стихи постоянно оказывают на читателя, то для меня анонимный автор "Прины" или "Vision del di d'incoeu"* - величайший итальянский поэт. Г-н Томмазо Гросси - всего-навсего писец у прокурора. Единственное слабое место этого большого поэта заключается в том, что местное наречие, которым он пользуется, не понимают уже на расстоянии десяти лье от Милана, а также в том, что в Париже, Лондоне, Филадельфии не подозревают даже о существовании этого языка. Тем хуже для жителей Лондона и Филадельфии, но какое отношение имеет их невежество к моему удовольствию? В литературе имеются прелестные произведения и жанры, которым не дано жить более трех - четырех веков. В наши дни Лукиана** читать скучно, может быть, и "Кандид" будет скучен в 2200 году. Педанты полагают, что именно длительность, а не острота получаемого наслаждения служит мерилом совершенства.

* ("Видение на другой день" (итал.).)

** (Лукиан - греческий философ II века нашей эры. Софист и скептик. В своих "Диалогах" высмеивал языческую религию, различные философские направления риторов, все предрассудки и суеверия своей эпохи. Его называли "Вольтером древности", почему Стендаль и сопоставляет с судьбой его "Диалогов" возможную судьбу вольтеровского "Кандида".)

Я уже говорил об одном молодом человеке, который пишет на языке Ариосто и Альфьери и обещает сделаться великим итальянским поэтом si fata sinant*,- это Сильвио Пеллико. Так как он зарабатывает едва тысячу двести франков тяжким трудом домашнего учителя, у него не хватало ни средств, ни тщеславия для того, чтобы напечатать свою трагедию "Франческа да Римини". Издержки по ее изданию взял на себя Ладовико ди Бреме. Пеллико дал мне рукописи трех других трагедий, которые, на мой взгляд, более трагичны и менее элегичны, чем "Франческа". Г-жа Маркиони, первая трагическая актриса этой страны, при мне говорила Пеллико, что совсем недавно "Франческу" пять раз подряд играли в Болонье,- такого случая не было, может быть, уже больше столетия. Пеллико изображает любовь гораздо лучше Альфьери, что, впрочем, не так уж трудно. В этой стране изображать любовь - призвание музыки. Говорят, в Париже остроумный человек может заработать** до трех тысяч франков в месяц писанием маленьких комедий. Автор "Франчески" с трудом зарабатывает тысячу двести франков в год, обучая латыни ребят; представление его пьесы и ее выход в свет не дали ему ни сантима.

* (Если угодно будет судьбе (лат.).)

** (Остроумный человек может заработать...- Стендаль имеет в виду Скриба (1791-1861), автора огромного количества различных пьес, водевилей, комедий, мелодрам и пр.)

Вот как обстоит с искусством во Франции и в Италии. В Италии людей искусства оплачивают плохо, но весь Милан в течение целого месяца говорил о "Франческе да Римини". Отсутствие материального успеха весьма огорчительно в случае именно с этим молодым человеком, но для искусства нет ничего более отрадного. В Италии литература не станет подлым ремеслом, за которое какой-нибудь г-н де В*. вознаграждает писателей званием академика и должностью цензора. Монти говорил мне, что его бессмертные поэмы, выдержавшие каждая не менее тридцати изданий, приносили ему один лишь убыток. "Маюкерониана" печаталась в Милане, а через неделю появились контрафакции в иностранных государствах, то есть в Турине, Флоренции, Болонье, Генуе, Лугано и т. д.

* (Г-н де В.- Стендаль намекает на Виллеля (1773-1854), одного из главных деятелей Реставрации, президента государственного совета, имевшего огромное влияние на культурную жизнь Франции.)

Но о Милане я сожалею даже не из-за названных только что выдающихся людей, а из-за всей совокупности его нравов и обычаев, естественности в повадке жителей, простодушия, великого искусства быть счастливыми, которое здесь воплощается в жизнь особенно привлекательно, так как все эти славные люди и не подозревают, что это - искусство, да притом еще самое трудное в мире. Их общество производит на меня то же впечатление, что стиль Лафонтена. Каждый вечер в ложу какой-нибудь милой женщины сходятся одни и те же люди, и так в течение десяти лет. Благодаря этому все имеют друг о друге вполне точное представление. Все друг друга знают и понимают с полуслова. Отсюда, может быть, и проистекает подлинное очарование взаимного незлобивого подшучивания. Можно ли пытаться разыгрывать комедию перед людьми, с которыми видишься раз триста в году и так в течение десяти лет?

Такое близкое знакомство создает положение, при котором человек, живущий на годовую ренту в тысячу пятьсот франков, разговаривает с человеком, обладающим шестью миллионами, запросто, как с равным (в Англии это сочли бы немыслимым). Я часто восхищался, наблюдая такие нравы. Если бы богач вздумал разыгрывать славного малого, а бедняк напускать на себя гордость, над ним, и совершенно откровенно потешались бы целую неделю. Гордость, которую испытывает парижский приказчик оттого, что он попал в общество почтенных буржуа, была бы здесь совершенно непонятна. Ее пришлось бы объяснять не менее часа. Человека, настолько бедного, что он вынужден наниматься к немцам, жалеют: считается, что он волей-неволей должен быть немножко шпионом, и кое-чего при нем не говорят. "Poverino è impiegato!"*.- замечают о нем, как-то поеживаясь. Этот способ выражать сострадание был мне неизвестен.

* ("Бедняга на жалованье!" (итал.).)

В Париже почти каждый раз, когда приходишь даже к близкому другу, приходится ломать легкую пленку льда, образовавшуюся за те четыре - пять дней, что вы с ним не виделись. Когда же эта деликатная операция благополучно проделана и вы оба снова близки, снова довольны, в самый разгар дружеских чувств бьет полночь и хозяйка дома выпроваживает вас. Здесь, когда вечер в ложе г-жи Л. проходил весело и непринужденно, мы начинали с того, что задерживались в театре до часу ночи: долгое время после того, как зал погружался в сумрак и зрители расходились, мы в освещенной ложе продолжали играть в фараон. Под конец появлялся швейцар театра и извещал нас, что уже давно .пробил час ночи. Единственно ради того, чтобы не расставаться друг с другом, все скопом отправлялись ужинать к Баттисгино, в театральный трактир, для того специально и устроенный, и расходились мы по домам, когда было уже совсем светло. Я ни в кого не был влюблен, очень близких друзей в этой ложе у меня не было, и, тем не менее, эти вечера, проведенные так непринужденно и радостно, никогда не изгладятся из моей памяти.

Павия, 15 декабря. Четырнадцать лет деспотического правления гениального человека превратили Милан, большой город, славившийся ранее своим чревоугодием, в умственный центр Италии. Несмотря на австрийскую полицию, теперь, в 1816 году, в Милане выходит печатных изданий в десять раз больше, чем во Флоренции, а ведь герцог флорентийский разыгрывает славного малого.

На улицах Милана еще можно встретить три - четыре сотни людей, умом и образованностью возвышающихся над своими соотечественниками. Наполеон набирал их повсюду, от Домо д'Оссола до Фермо и от Понтебы до Модены, чтобы заместить должности в своем Итальянском королевстве. Эти бывшие чиновники, которых легко узнать по интеллигентному выражению лиц и седеющим волосам, остались в Милане из-за своей любви к столичным городам и из страха перед преследованиями*. Они играют там роль наших бонапартистов, утверждая, что до получения двухпалатной системы Италии необходимы были двадцать лет наполеоновского деспотизма и жандармерии. Около 1808 года среди чиновников Итальянского королевства считалось хорошим тоном иметь книги. Во Франции деспотизм Наполеона был более зловреден: он боялся книг и воспоминания о республике, единственного, сохранившегося в народе; он опасался былого якобинского энтузиазма. Итальянские же якобинцы влачились за победной колесницей Бонапарта, они никогда не выступали спасителями отечества, как Дантон** и Карно***. Хитрость и сила итальянского средневековья больше не существуют: люди, подобные святому Карлу Борромейскому, уничтожили эти несравненные качества. Итальянцев-заговорщиков можно найти сейчас только у Макьявелли. Издатель Беттони нажил состояние, вовремя сумев подметить эту моду на книги: едва она вспыхнула, как он выпустил сочинения Альфьери в сорока двух томах in-8°. Список лиц, подписавшихся на это издание, в общем совпал бы со списком чиновников, выдающихся людей, избранных Ириной и Наполеоном. Они отличались даже не столько одаренностью и энтузиазмом, сколько духом порядка и способностью к систематическому труду - качествами, весьма редкими в народе, живущем страстями, слепо отдающемся непосредственному ощущению. Преданность и энергия, которых не оказалось у французского чиновничества, как мы убедились во время нашествия казаков, в Италии не были редкостью. Наполеон говорил, что именно здесь ему служили лучше всего; но ведь он не похитил у них свободы и не восстановил трона. Дети его чиновников - сливки итальянского общества. Все те, кто родился около 1800 года, достойны всяческого одобрения.

* (С 1820 года все изменилось: в Милане царит нечто вроде террора. Со всей этой областью обходятся как с колонией, где опасаются мятежа.)

** (Дантон (1759-1794) - деятель Французской революции, организатор -Комитета общественного спасения.)

*** (Карно, Лазар (1753-1823) - член Конвента и Комитета общественного спасения, главный организатор французских революционных армий. Во время Реставрации был осужден на изгнание как член Национального конвента, голосовавший за казнь Людовика XVI.)

Миланец - существо не злое, и в этом отношении он может представить единственную надежную гарантию: дело в том, что он счастлив. Предпосылка очевидна, последующее объяснение представляет собой лишь некую вероятность.

Из ста пятидесяти различных действий, важных или нет, значительных или пустяковых, из которых слагается день, миланец раз сто двадцать совершает то, что ему хочется делать именно в данную минуту.

Долг, за неисполнение которого расплачиваешься несчастьем и который противоречит склонности данной минуты, предстает перед ним лишь в тридцати случаях из ста пятидесяти.

В Англии ужасный долг, за которым стоит угроза умереть с голоду на улице*, предстает, может быть, в ста двадцати случаях из ста пятидесяти. Вот почему так поразительно несчастен этот народ, несмотря на то, что у него ведь хватает и разума и добрых нравов, имеющих силу закона. В довершение беды, среди самых обеспеченных людей сознание долга, за которым стоит страх преисподней, проповедуемый г-ном Ирвингом, или угроза общественного презрения, если вы не одеты безукоризненно по моде, руководит, может быть, ста сорока поступками из ста пятидесяти, составляющих деятельность обычного дня. Я убежден, что немало англичан, пэров королевства и миллионеров не осмеливаются из страха оказаться вульгарными** заложить ногу за ногу, сидя в одиночестве перед домашним камином.

* (Когда я находился в Лондоне (1821)', семеро несчастных умерли там с голоду на улице.)

** (В доказательство см. замечательные мемуары мисс Уильсон, "Матильду"***, "Тремен".)

*** ("Матильда" - роман лорда Норманби (французский перевод 1826 года), "Тремен" - роман Уорда (французский перевод 1830 года).)

Такого рода книга, как эта, столь недолговечна, что я вынужден заменять намеками на обстоятельства 1826 года многие мелкие намеки и речевые обороты, которые нахожу в своем дневнике. В 1816 году я делал записи каждый вечер, но в 1826 году отправляю в печать лишь то, что, на мой взгляд, еще не устарело. Я пробыл в Италии с 1820 по 1826 год; шестилетнее путешествие по этой стране, которой большинство путешественников уделяет лишь месяцев шесть, является единственным моим основанием рассчитывать на доверие читателя и, может быть, возмещает недостаток знаний и несовершенство стиля. Я осмеливаюсь говорить правду, и это навлекает на меня самую грязную брань в итальянских литературных журналах.

Забавнее всего, однако, что тот же страх быть вульгарным преследует приказчика из лавки, который получает двести гиней за то, что работает с семи часов утра до девяти вечера. Ни один англичанин из ста не осмеливается быть самим собой. Ни один итальянец из десяти не поймет, как он может быть иным. Англичанин испытывает душевное волнение раз в месяц, итальянец - три раза на день.

Во Франции, где жителям не хватает характера (личная храбрость - дочь тщеславия, отнюдь не характер; вспомните выборы и вызываемые ими страхи), лишь на каторге можно найти немало людей необыкновенных. Они обладают великим качеством, которого недостает их согражданам,- силой характера. В Италии, где господство непосредственного чувства и проистекающая отсюда сила характера* нередки, каторга во всех смыслах омерзительна. Если бы наши Палаты нашли время заняться такими пустяками и велели перевезти каторжников на один из островов Зеленого мыса, обеспечив хорошую охрану и поставив их под начало г-на Аппера**, каторжники могли бы снова сделаться полезными самим себе людьми. Единственное, чего страшится француз,- это показаться смешным. К северу от Луары никто не решится противостоять этому страху: ни пятидесятилетний законодатель, ни восемнадцатилетний законовед. Отсюда недостаток у большинства гражданского мужества, которое не выражается, подобно личной храбрости, ни в каких освященных обычаем формах.

* (Сила эта рождается от восхищения перед тем, на что осмелился в порыве страсти; так возникает вера в себя.)

** (Аппер - французский филантроп (род. в 1797), много писавший по вопросам наказаний преступников. Две из его работ появились в 1822 году. Он является одним из второстепенных героев "Красного и черного".)

16 декабря. Край, который проезжаешь, направляясь сюда из Милана, один из богатейших в Европе. Перед глазами все время каналы с проточной водой, обеспечивающие плодородие почвы. Дорога идет вдоль судоходного канала, благодаря которому можно плыть из Милана в Венецию или в Америку. Но нередко среди бела дня вы попадаете в руки грабителей. Австрийский деспотизм не в состоянии покончить с грабежами. А ведь достаточно было бы одного жандарма в каждой деревне, который, заметив, что крестьянин позволяет себе необычные траты, осведомлялся бы: "Откуда у вас взялись эти деньги?"

Не стану ничего говорить о Павии: рассказы о ней вы найдете у всех путешественников, занимающихся описаниями*. Скажите мне спасибо за то, что я не угостил вас двадцатью страницами о замечательном музее естественной истории.

* (См. "Путешествие" пресловутого г-на Миллена, члена стольких академий.)

Для меня все это вроде астрономии: я восхищаюсь, даже кое-что понимаю, а на следующий день все испаряется. Для познания этого рода истин нужен ум точный, математический, занятый лишь вещами, чья достоверность доказана. Науки же гуманитарные показывают нам человека либо столь дурным, либо - и это приводит к тому же - нам становится так легко и так сладостно представлять его себе лучше, чем он есть, что воображение почти всегда предпочитает блуждать в мире, отличном от реального. Брегет делает часы, которые исправно идут в продолжение двадцати лег, а жалкая машина, посредством которой мы живем, портится и причиняет нам страдания по крайней мере раз в неделю. Мысль об этом погружает меня в утопические грезы всякий раз, как одаренный человек, вроде г-на Скарпа, беседует со мной о естественной истории. Это безумие не покидало меня весь день. Если допускать чудеса, почему же, когда один человек убивает другого, он не падает мертвым рядом со своей жертвой?

Наконец, я так мало создан для точных наук, занимающихся лишь тем, что может быть доказано, что нынче мне ничто не доставило такого удовольствия, как описание музеев Павии, известное под названием "Invito a Lesbia"*. Автор его - Лоренцо Маскерони, которого Монти обессмертил, описав его кончину в прекраснейших стихах, какие только возникли в XIX веке. Раз уж я, пишущий из Павии, обязан представить вам небольшое описание, то нижеследующие стихи геометра Маскерони выполнят эту задачу лучше меня:

* ("Приглашение Лесбии"** (итал.).)

** ("Приглашение Лесбии" - произведение итальянского физика и математика Лоренцо Маскерони (1750-1800). Маcкерони первоначально увлекался литературой, был другом Монти, который посвятил ему поэму "Маскерониана". По своим общественным взглядам Маскерони был патриотом радикального направления.)

 Quanto nell'Alpe e nelle aeree rupi 
 Natura metallifera nasconde; 
 Quanto respira in aria, e quanto in terra, 
 E quanto guizza negli acquosi regni 
 Ti fia schierato allocchio: in ricchi scrigni 
 Con avveduta man l'ordin dispose 
 Di tre regni le spoglie. Imita il ferro 
 Criscliti e rubin; sprizza dal sasso 
 Il liquido mercurio; arde funesto 
 L'arsenico; traluce ai sguardi avari 
 Dalla sabbia nativa il pallid'oro. 
 Che se ami piu deU'eritrca marina 
 Le tornite conchiglie, inclita ninfa, 
 Di tre regni le spoglie. Imita il ferro, 
 Irassele il bruno pescator dall'ondal 
 L'aurora forse le spruzzo de'misli 
 Raggi, e gcde talora andar torcendo 
 Con la rosata man lor. cave spire. 
 Una del collo tuo le perle in seno 
 Educo, verginella; all'altra il labbro 
 Delia sanguigna porpora ministro 
 Splende; di questa la rugosa scorza 
 Stettecon l'or su la bilancia e vinse etc* **.

*(

 Даем стихотворный перевод отрывка: 

 Все, что в надоблачных скалах альпийских 
 Таит металлоносная природа, 
 Что дышит в воздухе и на земле, 
 Что плавает в пространном царстве водном, 
 Предстало перед тобой, в ларцах богатых 
 Рукой предусмотрительной умело 
 Разложено - трех царств добыча. Словно 
 Рубин и хризолит - железо, брызжет 
 Меркурий жидкий из камней, мышьяк 
 Блистает мрачно; вдруг в песке простом 
 Проблещет бледно злато жадным взорам. 
 И что за россыпь в дивном красном море 
 Изящных раковин тебе, о нимфа, 
 Каких цветов и скольких очертаний 
 Добыто смуглым рыбаком из волн! 
 Аврора, брызжа беглыми лучами, 
 Порой, виясь, по их изгибам полым 
 Рукою розовой с улыбкой бродит. 
 Одна взрастила в лоне жемчуга - 
 Тебе, дитя, уста другой блистают 
 Роскошным пурпуром, алея кровью, 
 А эта вот - с морщинистой корою - 
 Тяжелых слитков золота дороже.

(Перевод Ю. Верховского.)

)

** (Все, что природа пожелала скрыть в недрах Альп и на высочайших вершинах, все, что дышит в воздушных просторах и на земле, все, что населяет воды,- все выставила напоказ в этих богатых витринах рука ученого. Железо подражает здесь хризолитам и рубинам; ртуть сочится из скалы, ее породившей; страшный мышьяк сверкает мрачным блеском, и жадный взгляд человека отыскивает среди простого песка желтоватый порошок, который плавится в золото, и прочее (кажется, что переводишь латинские стихи).)

Я приехал в Павию, чтобы повидать юных ломбардцев, которые обучаются в ее Университете, самом лучшем в Италии. Я от них в полном восторге. Несколько миланских дам, зная, что я остановлюсь в Павии, дали мне поручения к своим сыновьям. Эти юноши, которым я вскоре стал рассказывать о Наполеоне и о Москве, охотно приняли приглашение на обед в моей гостинице и места в ложе, взятой мною в театре Quatro Cavalieri.

Как не похожи они на геттингенских буршей*. У молодых людей, которыми кишат улицы Павии, лица не розовые, как у геттингенских; вам не покажется, что взор их блуждает в сладостном созерцании страны грез. Они осторожны, молчаливы, угрюмы. Огромное количество черных или темно-каштановых волос ниспадает на сумрачные лица, чья оливковая бледность свидетельствует о неспособности радоваться пустякам и предаваться приятному легкомыслию, свойственному молодым французам. Но стоит женщине появиться на улице, как вся мрачная серьезность этих юных патриотов сменяется совершенно иным выражением. Парижская щеголиха, попав сюда, была бы до смерти напугана: все эти молодые люди показались бы ей разбойниками. За это-то я их и люблю. Они не напускают на себя нежности, веселости и тем более беспечности. Молодой человек, похваляющийся тем, что он, мол, poco curante**, подобен, на мой взгляд, повелителю сераля, гордому своим положением. Павийские студенты полны бешеной ненависти к тедескам. Наибольшим уважением пользуется среди них тот, которому удалось ночью на пустынной улице крепко отколотить тростью какого-нибудь молодого немца или же немножко погонять его, как они здесь выражаются. Само собою разумеется, что сам я подобных подвигов не наблюдал, но мне о них подробно рассказывали. При этом я не испытывал скуки, так как изучал рассказчика. Эти молодые люди знают наизусть всего Петрарку, добрая половина их сочиняет сонеты. Их покоряет страстная чувствительность Петрарки, нередко прорывающаяся сквозь его платонический и метафизический пафос. Один из этих юношей сам начал читать мне лучший в мире сонет, первый по счету в книге Петрарки:

* (О буршах я могу сказать лишь то, что можно найти в "Путешествии по Германии" г-на Рассела из Эдинбурга. Обряды их дуэлей показывают, как мало значит в Германии непосредственное ощущение. Любопытно за полгода перевидеть Геттинген, Павию и партер Одеона.)

** (Беззаботный (итал.).)

 Voi ch'ascoltate in rime sparse il suono 
 Di quei sospiri ond'io nudriva il core, 
 In sul mio primo qiovenile errore, 
 Qund'era in parte altr'uom da quel ch'i sono; 
 Del vario stile in ch'io piango e ragiono 
 Fra le vane speranze e'l van dolore. 
 Ove sia chi per prova intenda amore, 
 Spero trovar pieta non che perdono. 
 Ma ben veggi'or, si come al popol tutto 
 Favola fui gran tempo; onde sovente 
 Di me medesmo meco mi vergogno: 
 E del mio vaneggiar vergogna e'l frutto, 
 E'l pentirsi, e'l conoscer chiaramente 
 Che quanto piace al mondo è breve sogno*** ****.

***

(

 Вы, для кого звучат мои созданья. 
 Как вздохи те, что сердце мне питали, 
 Когда порывы юные играли, 
 Был я не тот, не те мои желанья. 
 Изменчив строй - все жалобы, признанья. 
 То тщетные надежды, то печали. 
 Но если сами вы любовь познали, 
 С прощением я жду и состраданья. 
 Но вижу я, что перед всей страною 
 Был долго басней я во дни былые 
 Сам за себя пылаю я смущеньем. 
 И вместо грез стыжусь перед собою 
 И каюсь я; а радости людские 
 Являются лишь кратким сновиденьем.

(Перевод Ю. Верховского.)

)

**** (Я опускаю здесь большой отрывок об итальянской молодежи.

Чтобы вся эта метафизика, являющаяся лишь сгустком сотни действительных жизненных эпизодов, не показалась скучной, ее надо читать на берегах Тессино. Суждения, подобные этому, кажутся смелыми иностранцу и приводят в ярость муниципальное тщеславие. Мой путевой дневник покажется, может быть, менее парадоксальным людям, путешествующим по Италии в настоящее время. Мне понадобилось бы четыре тома in=4°, чтобы пересказать все случаи, на которые я в своих записях намекаю одним каким-нибудь словом и из которых делаю выводы о людях и нравах. См. в документах, опубликованных в 1825 году, рассказ о мятеже студентов в Павии: 1) смерть юного Гверры; 2) то, что последовало за его похоронами. Действия полиции в тот день не забудутся и через двадцать лет, каждый год их подлое варварство будет изображаться во все более преувеличенном виде. Если речь идет об отваге или, вернее, об исчезновении чувства опасности под влиянием вспышки гнева, павийские студенты превзойдут, может быть, студентов всех других стран. Ничто, кроме неминуемой смерти, притом особенно омерзительной на вид! не могло бы остановить десять тысяч итальянских студентов; для этого понадобились бы ядра, разрывающие человека на части и разбрасывающие повсюду его внутренности, как было при гибели генерала Лакюэ)

Юг Франции, особенно Тулуза, имеет поразительные черты сходства с Италией, так, например, в религии и музыке. Молодые люди менее скованы страхом не быть на должном уровне, и более счастливы, чем к северу от Луары. Среди молодежи Авиньона я видел многих, подлинно довольных жизнью. Можно сказать, что счастье исчезает вместе с южным акцентом. Молодой парижанин, если он беден и тем самым вынужден действовать, притом среди людей, которые его не щадят, менее вял и более счастлив, чем тот, кто посещает балы предместья Сент-Оноре. Если у последнего высокое происхождение сочетается с крупным состоянием, единственным прибежищем для подобного характера является монастырь траппистов. Труд и опытность, которую дает влияние на других, мешают молодому человеку, не имеющему собственного кабриолета, останавливаться раза по три в день и раздумывать, насколько он в настоящий момент счастлив. Молодой итальянец, беспрерывно хлопочущий об удовлетворении своих самых пустых склонностей, которые легко превращаются в страсти, думает только о женщинах или о разрешении такой-то великой проблемы. Он счел бы вас безумцем, предложи вы ему точно измерить силу живущего в его сердце религиозного чувства. Он вспыльчив, не слишком учтив, но искренен в споре. Он орет во все горло, но страх лишиться всех аргументов не заставит его прибегнуть к уловке и сделать вид, что он-де не понял эллиптического оборота речи, допущенного его противником в споре. И хотя, на мой взгляд, он гораздо ближе к счастью, чем молодой француз, вид у него гораздо более сумрачный. День молодого француза наполнен двадцатью мелкими ощущениями. Итальянец всецело отдается двум или трем. Англичанин переживает острое ощущение раз в шесть недель и томится, ожидая его. Немец испытывает ощущение лишь сквозь мощную пелену своих мечтаний. Если он в данный миг восприимчив, на него произведут одинаковое впечатление и падение листа с дерева и крушение целой империи.

Юность - время отваги. Каждый человек в двадцать лег храбрее, чем в тридцать*. Весьма примечательно, что совершенно иначе обстоит с той храбростью, которая нужна для преодоления боязни показаться смешным. Не живут ли бессознательно помыслы о женщинах в сердце юных парижан, которые, казалось бы, отреклись от них ради мистической метафизики?

* (В тридцать лет теряешь тот вид храбрости, источник которою - гневные порывы.)

Я тщетно разыскивал у стен Павии* поле того бедственного для Франциска I сражения (1525), которое так замечательно описал дю Белле**. В Павии есть красивая улица, замощенная на манер миланских четырьмя полосами гранита, доставленного из Бавено. Из гранита же делают и защитные столбики по обеим сторонам больших дорог на расстоянии шести метров один от другого. Называются они paracarri. Это также прозвище, которое народ дает французским солдатам. "Ah, poveri*** paracarri!" - часто говорили мне в Милане с оттенком сожаления; до 1814 года слово это произносилось с ненавистью. Народы могут любить только из ненависти к чему-либо худшему.

* (У стен Павии.- В сражении при Павии (1525) французские войска были разбиты, а Франциск I ранен и взят императорскими войсками в плен, откуда он освободился, лишь подписав унизительный для Франции договор в пользу императора Карла V и Англии.)

** (Дю Белле, Мартен (ум. в 1559), участник многих войн Франциска I; в литературе завоевал себе славу своими "Историческими мемуарами", которые являются одним из важнейших источников истории царствования Франциска I.)

*** (Ах, бедные (итал).)

Не доезжая двух миль до Павии, замечаешь довольно много очень узких кирпичных башенок, возвышающихся над домами. Каждый вельможа при дворе какого-нибудь короля Ломбардии или одного из Висконти строил себе такую защитную башню, где бы он мог укрыться от нападения соперничающего с ним вельможи. Мне очень понравилась архитектура Борромейской коллегии. Ее создал Пеллегрини, зодчий церкви в Ро по дороге из Милана в Симплон.

Благодаря Галеаццо II Висконти в 1362 году процветал Павийский университет. При нем там преподавались гражданское и каноническое право, медицина, физика и, кроме того, искусство, внушавшее такой страх Наполеону и доныне многим его внушающее,- логика. Тот же государь, Галеаццо II, изобрел искуснейший способ подвергать заключенного мучительным пыткам в течение сорока одного дня, не лишая его, однако, жизни. Заключенного лечил врач, чтобы на сорок первый день его можно было наконец подвергнуть жестокой казни*. Барнабо, брат Галеаццо, проделывал в Милане вещи и похуже. Некий юный миланец рассказал, что видел во сне, будто он убил вепря; Барнабо велел отрезать ему руку и вырвать один глаз: учись держать язык за зубами. Если такие государи не вызывают всеобщего огрубения и отупения, то благодаря им возникают сильные характеры, какие рождались в Италии на протяжении шестнадцатого века. Кое в каких обстоятельствах частной жизни подобные характеры проявляются иногда и теперь. Но они больше всего стараются, чтобы о них не знали. В наши дни любовь почти единственная страсть, в которой им дано раскрыться. Музыка - единственное искусство, проникающее в сердце человеческое так глубоко, что может изображать переживания этих душ. Но надо признать, что они мало способны к тому, чтобы сочинять изящные шутки, вроде "Кандида" или же мемуаров Бомарше. Они даже покажутся весьма нелепыми нашим путешественникам, людям недюжинного ума, как, например, г-н Крёзе де Лессер** ***.

* ("Chronicon" Petri Azarii. У автора сохранилось описание этой пытки: "Intentio domini est..." и т. д. Множество несчастных погибло таким образом в 1372 и 1373 годах.)

** (Крезе де Лессер (1771-1839) - французский писатель, автор "Путешествия в Италию и в Сицилию в 1801- 1802 годах".)

*** (См. "Путешествие по Италии", великолепно изданное П. Дидо около 1806 года.)

Пьяченца, 18 декабря. Сегодня утром, покинув Павию и перебравшись через Тичино по крытому мосту, я направился в Пьяченцу через Страделлу и Сан-Джованни по одной из самых красивых дорог, какие я видел в своей жизни. Все время едешь вдоль холмов, окаймляющих с юга долину По. Благодаря находившемуся со мною священнику в таможне Страделлы наших чемоданов даже не открывали; таможенники отказались от чаевых и отнеслись к нам весьма почтительно. Дорога иногда немного поднимается к вершине холмов, и на север открывается удивительно красивый и необычайный вид. Если так обстоит дело 18 декабря, как же должно быть осенью! Между Сан-Джованни и Пьяченцей мне показали груды человеческих костей - печальные следы сражения при Треббии в 1799 году*. На этом месте разыгралась также битва, в которой Ганнибал нанес поражение римлянам.

* (Сражение при Треббии в 1799 году.- Здесь Суворов одержал победу над французскими войсками генерала Макдональда; в 218 году до нашей эры Ганнибал в этих же местах нанес решительное поражение римлянам, во главе которых стояли Сципион и Семпроний.)

В Пьяченце есть две конные статуи, еще более смехотворные, чем те, что в Париже, хотя ни одна из них не изображает великого короля в парике и с голыми ногами. Театр в Пьяченце, городе с двадцатью пятью тысячами жителей, удобнее любого из наших. Добрая сотня итальянских городков имеет театры уже в течение двух столетий. Понятно, что опыт и преодоленные ошибки научили зодчих находить самые подходящие формы. Да разве и в Париже каждый вновь построенный театр не лучше того, который он заменил? Так как в спертом воздухе (без кислорода) голоса звучат плохо, итальянские театры в отношении вентиляции опередили наши лет на сто. Зато крестьяне из окрестностей Пьяченцы на двести лет отстают от наших в отношении здравого смысла и благожелательности - качеств, которые делают французов первым народом в мире. Что касается пьяченских крестьян, то это до сих пор злое животное, воспитанное четырьмя веками самого подлого деспотизма*. А так как климат здесь благоприятствует этим людям и природа щедро дарует досуг и множество мелких радостей даже беднякам, эти крестьяне не просто грубы и злы, как подданные какого-нибудь немецкого князька, но возвышаются до мстительности, свирепости и коварства.

* (С 1300 по 1440 год - жестокости дома Висконти. В 1759 году Джанноне** гибнет в казематах Туринской крепости. В 1799 году казни в Неаполе. Позже только развитие философии и боязнь общественного мнения мешают следовать некоторым советам (Рим, 1814 год, К-Альб.).)

** (Джанноне, Пьетро (1676-1748) - итальянский историк. Его нападки на папскую власть возбудили ярость в Риме, он укрылся в Женеве, но был схвачен на савойской границе и кончил жизнь в Туринской цитадели.)

Миланский собор
Миланский собор

Жестокости немецкого князька помогает суровость климата: выгнать гессенского крестьянина зимой из его лачуги - значит обречь его на гибель. Здесь я слышал два - три таких рассказа о грабителях, что дрожь пробирает от их ужасной жестокости, но в то же время невольно восхищаешься, если обладаешь способностью по-философски оценить ум этих людей и их хладнокровие. Они напоминают мне Рош-Гинара и испанских разбойников Сервантеса. Маино, вор из Алессандрии, был одним из замечательнейших людей этого столетия: недостает ему только четырех страниц в биографическом справочнике, которые простая случайность уделяет самому ничтожному супрефекту. Но какое значение для реально существующих в природе фактов имеют суетные записи людей? Наши невежественные предки ничего не знали об электричестве, тем не менее оно существовало. Настанет время, когда будут с восхищением подмечать и летописать величие характера всюду, где оно обнаружится. Грабителя, вроде Маино, повесят, но общественное мнение признает, что у него было больше хладнокровия и военных дарований, чем у такого-то полководца, который умеет идти навстречу опасности лишь во главе тысячи человек, сомкнувших за ним ряды, и которого хоронят на кладбище Пер-Лашез, нагородив о нем кучу выдумок.

С тех пор, как еще в пятнадцатом веке исчезли мелкие итальянские тираны, каждые десять лет появляется знаменитый разбойник, чьи похождения волнуют сердца и через двадцать лет после его смерти.

В Пьяченце разбойничий героизм входит отчасти в представление девушки из народа о ее будущем возлюбленном. Один из пап, восхищенный мужеством знаменитого разбойника Гино ди Такко, произвел его в рыцари.

Реджо, 19 декабря. Замечательные фрески Корреджо задержали меня в Парме, городе, во всех прочих отношениях довольно ничтожном. "Благословение Мадонны Иисусом" в библиотеке растрогало меня до слез. Я заплатил сторожу при зале, чтобы получить возможность четверть часа любоваться в одиночестве этой живописью, забравшись по лесенке наверх. Никогда не забыть мне опушенных глаз богоматери, страстной ее позы, простоты ее одежд. Что сказать о фресках монастыря Сан-Паоло? Может быть, тот, кто их не видел, вообще не представляет себе силы воздействия, какой обладает живопись. С образами Рафаэля соперничают античные статуи. Так как в древнем мире женская любовь не существовала, Корреджо соперников не имеет. Но, чтобы удостоиться понимания, надо, служа этой страсти, принять и смешные ее стороны. После фресок, всегда более интересных, чем картины, я пошел посмотреть в новом, выстроенном Марией-Луизой музее "Святого Иеронима" и другие шедевры, некогда находившиеся в Париже.

По долгу путешественника явился я к г-ну Бодони*, известному издателю, и был приятно удивлен. Этот пьемонтец не какой-нибудь хвастун, а человек, преданный своему делу. Показав свои издания французских классиков, он спросил меня, что из них я предпочитаю: "Телемака", Расина или Буало. Я признался, что нахожу все одинаково превосходными. "Ах, сударь, вы не обратили внимания на заголовок Буало!" Я долго рассматривал этот заголовок и наконец снова признался, что не усматриваю в нем ничего более совершенного, чем в других. "Ах, сударь,- воскликнул Бодони,- Буало Депрео в одной строке заглавными буквами! У меня, сударь, ушло шесть месяцев на то, чтобы придумать этот шрифт". Заголовок действительно располагался таким образом:

* (Бодони, Джамбаттиста (1740-1813) - знаменитый итальянский типограф. Рассказ Стендаля явно анахроничен: Бодони умер в 1813 году.)

Лодовико Карраччи. Проповедь Иоанна Крестителя. (Пинакотека. Болонья.)
Лодовико Карраччи. Проповедь Иоанна Крестителя. (Пинакотека. Болонья.)

     Oeuvres 
        de 
 BOILEAU DESPREAUX

Вот смешная сторона страстей; признаюсь, в наш век аффектации даже как-то не верится в нее. Анекдот насчет трагедии "Ганнибал": восторг Бодони перед характерами этой пьесы, особенно заглавным*. В смысле патриотизма Реджо для Италии то же, что для Франции Эльзас. Жители ее славятся своей живостью и мужеством. Сюда следует приезжать весною, когда здесь ярмарка. Три города надо видеть в ярмарочное время: Падую, Бергамо и Реджо. Мне не удалось познакомиться с графом Парадизи**, председателем Сената при Наполеоне и одним из замечательнейших людей того времени. Это холодный, но точный и глубокий ум. Говорят, он пишет мемуары. Подобные руки могли бы написать превосходную историю Италии между 1795 и 1815 годами***. Но, говорят, он очень ленив.

* (В оригинале игра слов еще выразительнее: caracteres (характеры) и caracleres (шрифты).)

** (Граф Парадизи (1760-1826) - президент итальянского сената в 1812 году, верный сторонник Наполеона. Его политическая деятельность прекратилась в 1814 году. С этого времени Парадизи жил в Реджо.)

*** (Г-н Ботта**** недавно испортил эту прекрасную тему. Слепая ненависть к Бонапарту привела к тому, что он отрицает дело при Лонато*****. Парадизи указал на некоторые грубые промахи этого незадачливого историка, но, впрочем, вполне порядочного человека.)

**** (Ботта - автор "Истории Италии с 1789 по 1814 г." (1824), полной нападок на Наполеона.)

***** (При Лонато 3 августа 1796 года Наполеон разбил австрийские войска. 4 августа Наполеон во главе отряда в 1000 человек был окружен отрядом австрийцев в 4 тысячи человек, но заставил их отступить.)

Самоджа, 20 декабря. Я узнал любопытные подробности о иезуитской коллегии в Модене, о приемах, применяемых там для того, чтобы уничтожить в сердцах учащихся всякое великодушие и насадить гнуснейший эгоизм. Подробности эти относятся к 1800 году; тогда Моденской коллегией ведал г-н де Фортис, ныне он один из главарей ордена. Учеников поощряли доносить друг на друга, и доносчиков объявляли образцом мудрости. "Делайте все, что вам нравится,- говорили ученику,- потом прочитайте Deo gratias*, и все будет освящено". Здесь есть одна улица с прелестным портиком на изящных колоннах. Раньше в Модене можно было увидеть "Ночь" Корреджо. Август, курфюрст саксонский и король польский, купил сто картин из моденской галереи за один миллион двести тысяч франков, и потому я в Дрездене любовался "Магдалиной", "Ночью", "Святым Георгием" и т. д. Вчера я свернул с прямой дороги, чтобы посетить Корреджо. Там в 1494 году родился человек, сумевший выразить красками некоторые чувства, перед которыми поэзия бессильна и которые после него сумели запечатлеть на бумаге только Чимароза и Моцарт. На улицах Корреджо мне попадались женские лица, напоминающие мадонн великого художника.

* (Благодарение господу (лат.).)

Полный этих приятных мыслей, я проехал через Рубьеру; замок ее служит тюрьмой всемогущим в Модене иезуитам. Эта ассоциация отняла у меня всякую радость; я не захотел ночевать в Модене и решил ехать до Самоджи, куда прибыл в четыре часа утра. За Пармой справа открывается отличный вид на Апеннины.

Крайности сходятся: патриотизм и мужество в Реджо рядом с иезуитством в Модене и ее правительством...

Болонья, 27 декабря. Вот уже неделя, как я не в настроении писать. Все время думаю о Милане. Я поглощен мелкими событиями жизни путешественника, в сущности, лишь впечатлениями, которые назавтра трудно даже описать. Мои миланские друзья прислали, очевидно, исключительно благоприятные для меня письма: я избавлен от доброй половины испытаний, накладываемых на нового человека недоверчивостью окружающих.

Я осматривал великолепные картинные галереи: Марескальки, Танари, Эрколани, Фава, Дзамбеккари, Альдрованди, Маньяни и наконец городской музей. Будь у меня иное расположение духа, я пережил бы двадцать счастливых дней; но бывают дни, когда и самая замечательная картина вызывает одно лишь раздражение. Чтобы потешить тщеславие читателя, скажу, что отмечаю это обстоятельство не из суетного желания поговорить о себе, а потому, что это - несчастье такого рода, которое трудно предвидеть. Тебе предстоит провести не более суток в унылом городке, и за все это время ты не обнаружишь в себе ни грана чувства, необходимого для наслаждения тем видом красоты, ради которого ты сюда приехал! Я весьма подвержен этому несчастью.

Испытал я его и перед прекрасной мадонной Гвидо во дворце Танари. В тот день я меньше всего думал о живописи. Я вышел из этой галереи в самом собачьем настроении, которого не смогла смягчить даже прекрасная копия (прекрасная из-за красоты оригинала) "Святого Андрея" Доменикино. Эта великолепная фреска, столь презираемая французскими художниками школы Давида, находится в Риме, в церкви Сан-Грегорио. В Болонье французские солдаты, расквартированные как-то во дворце Танари, забавлялись тем, что протыкали штыками огромное полотно. Молодой граф Танари горько жаловался мне на это. К счастью, в руках у него в ту минуту были "Комментарии к "Духу законов" г-на де Траси*. "Но, сударь, - ответил я ему,- разве знали бы вы без нас о существовании Монтескье?"

* (Траси, Антуан Дестютде (1754-1836) - французский философ и политический деятель; друг Лафайета, представитель умеренного либерализма. В области философии сенсуалист, последователь Кондильяка. Главное произведение - "Элементы Идеологии" и "Комментарий к Духу законов Монтескье".)

28 декабря. Болонья лепится по склонам холмов, обращенных на север, тогда как Бергамо приткнулось к холмам, которые спускаются к югу. Между ними простирается роскошная долина Ломбардии, самая обширная во всем цивилизованном мире. В Болонье один дом с фронтоном и колоннами, как античный храм, построен на вершине холма: видный отовсюду, он радует глаз. Холм, на котором воздвигнут этот храм, как будто возвышающийся среди прочих домов, украшен группами деревьев, словно нарисованных художником. В остальном же Болонья имеет вид пустынный и мрачноватый, так как все улицы окаймлены портиками с обеих сторон, а их следовало бы устроить только с одной стороны, как в Модене. Через два столетия таким будет и Париж. Вообще портики в Болонье далеко не так изящны, как на улице Кастильоне, но они гораздо удобнее и отлично предохраняют от самых сильных дождей, вроде того, который встретил меня в день приезда и льет сегодня с утра. Я сейчас же отправился взглянуть на знаменитую наклонную башню. Зовется она "Гаризенда" и, говорят, имеет сто сорок футов высоты, наклон ее - девять футов. Болонец, находящийся на чужбине, умиляется при воспоминании об этой башне.

Болонья - один из городов, где лицемерию приходится очень нелегко. Захватив ее после господства дома Бентивольо (1506), папа подавил здесь республиканский дух, но общественное мнение научилось распознавать смешные стороны духовенства. К тому же Болонья на протяжении столетий была для науки тем, чем является теперь Париж. И так как папы не додумались до смехотворной затеи* делать знаменитых ученых баронами, те сохранили свой вольный язык. В Болонье священники терпят свободу нравов, иначе язвительные шутки помешали бы им наслаждаться ею. Ламбертини, до того как стать папой, был самым веселым и вольноречивым прелатом. Так по крайней мере утверждает президент де Брос, этот Вольтер путешественников по Италии (1739).

* (Папы не додумались до смехотворной затеи...- Намек на знаменитого основателя сравнительной анатомии Кювье, получившего баронский титул. Стендаль знал его лично и часто подсмеивался над его страстью к титулам.)

Как только я сюда прибыл, нанятый мною здесь слуга повел меня во дворец Капрара, к фасаду дворца Рануцци и, наконец, по моей просьбе, в церковь св. Доминика, где покоятся останки этого ревностнейшего из католиков. Свод, расписанный фресками работы Гвидо с прелестными маленькими фигурами, две небольшие статуи Микеланджело, созданные им еще в молодости, до того как этот величайший в мире художник раз навсегда обратился к живописанию страшного, картина Тьярини, изображающая радость' матери, присутствующей при воскрешении своего ребенка, вознаградили меня за посещение церкви святого Доминика.

Все здесь полно славных воспоминаний о братьях Карраччи. Сегодня утром мой сапожник изложил мне их историю почти так же хорошо, как Мальвазиа. Он сказал мне, что Луиджи умер от горя, после того как допустил какую-то ошибку, рисуя фигуру ангела на фреске "Благовещенье" в соборе св. Петра. Я тотчас же отправляюсь в этот собор вместе с сапожником, охотно согласившимся служить мне гидом. Парижский сапожник живет, окруженный уютом, покупает мебель красного дерева, но попробуйте поговорить с ним о "Психее" Жерара!

Сила характера у братьев Карраччи была почти равной их таланту. Представьте себе молодого литератора, начинающего в наши дни карьеру в Париже и осмеливающегося "писать стилем простым, как у Вольтера, безо всяких "трепещущих интересами текущего момента"*, безо всяких "требований времени, основанных на его нуждах", и т. д.; он походил бы на женщину, явившуюся без румян на лице в гостиную, где все женщины нарумянены. Некое ощущение холода и печали отвратило бы всех от его книги. Если же, наоборот, он творит в стиле "Гения христианства" или в стиле г-на Гизо** и если при этом у него есть мысли, он сразу завоевывает успех. Теперь вы можете судить о размерах насилия, которое Луиджи Карраччи и его двоюродные братья, бессмертный Аннибале и Агостино, учинили над своим временем. Между тем средства к жизни они добывали исключительно своей кистью и часто готовы были отвергнуть простоту и естественность ради напыщенности и модных увлечений. Рассказ о том, как среди нищеты они держали по этому поводу советы, придает живейший интерес некоторым местам в "Felsina Pittrice"***. Братья Карраччи****, как известно, всему научили Доменикино, Гвидо, Ланфранко и многих других хороших второстепенных художников, которые не имели бы соперников, живи они в наше время. Любя на свете одно лишь свое искусство, они зарабатывали всю жизнь от полутора до двух тысяч франков в год на наши деньги и умерли бедняками, чем весьма отличались от своих знаменитых преемников. Но о них говорят в течение двух веков после их смерти, и некоторые романтически настроенные души любуются порою их картинами со слезами на глазах.

* ("Трепещущих интересами текущего момента..." - Стендаль смеется над фразеологией "доктринеров", умеренных либералов 20-х годов, игравших важную роль в борьбе с реакцией.)

** (Гизо, Франсуа (1787-1874) - знаменитый французский историк и государственный деятель умеренно-либерального направления, один из вождей "доктринеров".)

*** ("Felsina Pittrice" - сочинение Мальвазии, посвященное истории болонских живописцев.)

**** (Луиджи Карраччи, родился в 1555 году, умер в 1619.

Аннибале, родился в 1560 году, умер в 1609.

Агостино, родился в 1558 году, умер в 1601.)

Жители Болоньи тщеславятся своим кладбищем: это Картезианский монастырь в четверти лье от города. Памятники являются источником существования для нескольких бедняков-скульпторов. Прошло, кажется, лет двести с тех пор, как болонцы построили портик, имеющий шестьсот пятьдесят аркад, которым можно, не выходя под открытое небо, подняться к мадонне Ди Сан-Лука. Болонские слуги устроили складчину и взяли на себя четыре аркады; нищие также сложились и построили две. Я поднялся на холм, идя все время этим портиком длиной в одно лье, и не преминул простудиться, осматривая в церкви картины. Эта неприятность случилась со мною, когда я в третий раз посетил церковь: итальянец непременно обзавелся бы на такой случай черным шелковым колпаком. Люди из народа, которых мне приходилось встречать, имели открытый, веселый, полный живости характер. Встречаясь, они перебрасываются шуточками и, напевая, расходятся.

29 декабря. Меня познакомили с аббатом Меццофанти*, который говорит на двадцати четырех языках так, как каждый из нас на своем родном; несмотря на свою ученость, он совсем не глуп! Я напал на него по поводу "Венского конгресса", книги аббата де Прадта, которую увидел в публичной библиотеке, где он заведующий. "Такая книга здесь! - сказал я ему.- Да ведь она пробуждает дух исследования, подрывает авторитет папы и единство веры!" Все здесь понимают, что кардинала Конеальви сменит отъявленный реакционер; Пий VII** очень стар, но папское правительство никого никогда не смещает, что обеспечивает должностным лицам независимость, которая показалась бы невероятной нашим бедным чиновникам (Деландин*** в Лионе).

* (Меццофанти, Джузеппе (1774-1849) - профессор Болонского университета, позднее кардинал, заведовавший римской пропагандой. Изумительный полиглот, говоривший на 50 языках.)

** (Пий VII (граф Кьярамонти), папа с 1800 по 1823 год. При нем развернулась государственная деятельность кардинала Консальви. Когда в 1809 году Папская область была присоединена к Франции, Пий VII отлучил Наполеона от церкви, но был арестован и увезен во Францию, где после долгого заключения признал все мероприятия Наполеона. После падения Империи вернулся в Рим и был восстановлен во всех правах, прослыв опорою легитимизма. Консальви очень искусно использовал эту репутацию папы для своей умеренно-либеральной политики.)

*** (Деландин - лионский библиотекарь, при возвращении Наполеона с Эльбы ("Сто дней") испытал такой страх за свою судьбу, что составил духовное завещание и вскоре затем умер.)

Я имел честь сопровождать Биши-Шелли, великого поэта и человека столь необыкновенного, доброго и столь оклеветанного; он сказал мне, что Меццофанти говорит по-английски так же хорошо, как и по-французски. Ежедневно хожу я в городской музей любоваться "Святой Цецилией" Рафаэля, некоторыми произведениями Франча и восемью или десятью шедеврами Доменикино и Гвидо. В "Мученичестве" главы инквизиторов, святого Петра-доминиканца, который, совершив бесчисленное количество жестокостей, был убит 6 апреля 1252 года вблизи Барлассины, изумителен эффект колорита. Но нужно не менее двадцати страниц, чтобы достойным образом поговорить о восхитительной болонской школе, не пользующейся, уж не знаю почему, расположением у современных знатоков. Когда после смерти великого человека его начинает судить потомство, какое значение имеют для него все колебания во вкусах на протяжении полустолетия, когда он оказывается то в моде, то никем не понятым? Данте, которому сейчас все в Италии поклоняются, меньше полувека назад считался стихотворцем скучным и варварским, и нельзя ручаться, что в 2000 году он опять на одно - два столетия не окажется в пренебрежении. Сегодня вечером в приятном обществе г-на Дельи-Антони я убедился, что мое особое пристрастие к болонской школе находится в полном соответствии с местной национальной честью. Я сперва решил лгать, чтобы не нажить себе врагов, как в Милане, и испытал величайшее облегчение от того, что в этом нет необходимости. Я болтал об искусстве, словно сорока, и лишь через час заметил, что человек, с которым я говорил, - прелат ma di quelli fatti per il cappello*.

* (Но из тех, что созданы для кардинальской шляпы (итал.).)

Кажется, он остался мною доволен: он является адъютантом кардинала Ланте, болонского легата, то есть всемогущего паши. Среди многих вещей, которые в другом месте были бы сочтены слишком дерзкими, этот прелат сказал мне: "Пий VI* умел править. В государстве, где обязательно спокойствие и нет места воинственности, он сумел распознать господствующую среди его подданных страсть и считался с нею в течение всего того срока, на который случайность обеспечила ему восхитительное наслаждение властью". "Ну,- сказал кто-то,- ни у кого из современных монархов не хватает на это ума. Всем им наплевать на их преемника, а, тем не менее, они подвергают себя освистыванию и жертвуют своей популярностью будущему, которого они не могут ни предвидеть, ни тем более изменить". "Несмотря на мелочное тщеславие Пия VI,- продолжал монсиньор,- несмотря на его восхищение своей внешностью, на знаменитую воровскую проделку с наследством Лепри и наконец на восемнадцать тысяч убийств, ознаменовавших его двадцатипятилетнее царствование, он умел править. Консальви тоже умеет править, но один бог знает, что нас ждет после Пия VII". "У нас будет хуже, чем в Испании",- сказал, подходя к нам, один адвокат, отличавшийся пылким темпераментом и очень оригинальным умом. "Засните лет на восемьдесят, как Эпименид, и, проснувшись, вы обнаружите повсюду в Европе дешево стоящее правительство, на американский лад", - заметил один писатель. "Занятно видеть,- сказал, смеясь, монсиньор,- как человек, пишущий книги, с радостью предсказывает, что у власти окажется правительство общественного мнения, которое прежде всего бросит в огонь все книги с идеями, возникшими до его установления".

* (Пий VI (из фамилии гр. Браски), папа 1775-1799 годов. Правление этого папы, избранного партией zelanti (непримиримых), не было особенно счастливо. Его борьба с просвещенным абсолютизмом Иосифа II Австрийского окончилась неудачей. Во время Французской революции он занял непримиримую позицию, но по Толентинскому миру (1797) потерял Болонью и Феррару. Когда в Риме началось революционное движение, Пий VI был арестован и перевезен во Францию, где и умер в крепости Баланс.)

Вот в каком тоне ведется беседа у болонцев. Люди рассуждают здесь так же свободно, как в Лондоне, с той разницей, что там пресно философствуют, а здесь разговор полон остроты. К тому же некоторые весьма мало аристократические речи, принятые в Болонье, вызвали бы благородное возмущение в хорошем обществе Portland place*.

* (Портландской площади (англ.).)

Здесь все еще господствует увлечение латинскими цитатами. Французский язык не распространился за Апеннины. Г-жа Ламбертини рассказала при мне всю историю возвышения Пия VII и то сцепление случайных обстоятельств, которое из простого монаха сделало его папой. Я перескажу эту историю, делающую честь государю, если издатель мой решится ее напечатать. Случай, который сделал папой кардинала Кьярамонти, приведя его в сад Сан-Джорджо в Венеции, где прогуливались кардиналы Альбани и Маттеи, весьма утешителен для честолюбивых чаяний вообще всех духовных лиц.

Вот анекдот о Лепри, как его рассказал мне кавалер Тамброни.

Госпожа Лепри слыла одной из первых красавиц Рима. Когда муж ее, маркиз Лепри, умер, она тотчас же объявила, что беременна. Девочка, которую она родила ровно через девять месяцев после смерти мужа, была ее первым ребенком. Младший брат маркиза Лепри, которого необычайное рождение этого ребенка лишило огромного состояния, предположил, что у маркизы был возлюбленный, но что при жизни мужа она никогда не изменяла своему супружескому долгу до конца. Такого рода комбинации в Италии вообще не редки. Как бы то ни было, но раздосадованный Лепри отправился в прелатуру и торжественно передал папе Пию VI все свои права на наследство брата. Тогда-то Пий VI стал оспаривать перед им же самим назначенным трибуналом наследство дочери маркизы. Кое-кому из преданных слуг, которые пытались втолковать ему, что люди злонамеренные могут дурно истолковать этот поступок, Пий VI с достоинством ответил: "На такую вещь, как состояние в пять миллионов, не наплюешь". Он упустил из виду, что судьи Роты голосуют тайно. У большинства членов этого трибунала оказалось достаточно совести, чтобы осудить своего государя. Но папская полиция вскоре выяснила личности чрезмерно честных судей, и они получили повеление не являться более ко двору, что отнюдь не пустяк, ибо старший из судей этого трибунала, состоящего из прелатов, обычно получает кардинальское звание. В Риме каждый прелат живет надеждой на шляпу кардинала и чувствует, как возрастает или уменьшается его значение в свете, смотря по тому, каковы его шансы на осуществление этой надежды. Показав сей пример строгости, папа передал дело в другой трибунал, проявивший меньше неподкупности, чем Рота. Часть имущества маркиза Лепри перешла к маркизу Браски, племяннику Пия VI, которого мы видели в Париже около 1810 года: Наполеон дал ему баронский титул. Говорят, семья Лепри снова ведет процесс, чтобы вернуть свои земли. Пий VI обладал внешностью столь же благородной, как и его характер: он отличался красотой, но в красоте этой не было ничего самобытного. Даже Канова не смог одухотворить это лицо, хотя и освященное несчастьем*. Однако государь этот умел править, и о нем жалеют.

* (См. статую Пия VI перед главным алтарем собора Святого Петра в Риме. Рафаэль Менгс поместил изображение г-жи Лепри в свою посредственную фреску "Парнас" в вилле Альбано.)

30 декабря. Пьемонтский дворянин испытывает к буржуа горькое презрение. В Милане это презрение спокойное. В Болонье его почти не замечаешь, ибо в конце концов сын сапожника может сделаться священником и стать папой, как Пий VII.

Возможность достичь всемогущества привязывает народ к папскому правительству, которое должно было бы быть самым ненавистным в Европе. За него только одно - его умеренность. По мнению итальянского священника и низших классов общества, все в мире делается чудом и ничто - благодаря естественному ходу вещей и вторичным причинам. Если, например, девочки где-то отравились из-за плохо луженной медной посуды,- вместо того, чтобы звать врача, в монастыре начинают служить молебен. Здесь всем заправляет духовенство. Миряне, будь они даже герцоги или князья, не занимают никаких должностей. Так вот, представьте себе ограниченного крестьянского парня или сына сапожника, которые проходят курс богословия и целых десять лет учатся обходиться одним лишь пустословием по всем решительно вопросам. Какая голова устоит против десяти лет подобного обучения? Что до меня, так я удивляюсь, как все это не окончательно оболванивает их. Если такой священник честен, искренне верует, не склонен к интригам, он всю жизнь останется дураком. Но вот появляется какой-нибудь кардинал Конеальви, всюду ищущий человека, в котором сочетались бы порядочность и невежество. Дурак становится кардиналом и легатом, то есть всемогущим деспотом. На всем свете он может не опасаться никого, кроме епископа или архиепископа своей области, столь же ограниченного, как и он сам. Здесь только и говорят, что о беспросветной глупости, соединенной с безукоризненной честностью монсиньора Пандольфи, соседнего вице-легата.

Все погибло бы, не будь умеренности. Скажем, такой-то легат - болван, но он предоставляет все естественному течению, и действительно папское государство пустеет и разрушается за последние двести лет в результате постепенного маразма. Счастливы провинции, где легат - энергичный жулик! У него сотни капризов, он ворует, он беззаконно мстит своим врагам, но живость ума побуждает его выстроить плотину, мост, издать постановления, которых население тщетно требовало полстолетия.

Моральный упадок, следующий за физическим разложением, здесь приостановился, так как народ Болоньи с его темпераментом и умом понял гений Наполеона, хотя ознакомился с ним лишь мельком и хотя гениальность великого монарха часто затемнялась глупостью префектов. Они добились того, что народ встал на дыбы и учинил мятеж в 1809 году, если не ошибаюсь. Тут следовало бы снять с должности не менее ста человек, но Наполеон находился в Вене, после того, как он только что одержал победу при Ваграме*, но его беспокоила Испания, но он раздумывал о том, чтобы отдать Венгрию эрцгерцогу Карлу и т. д.

* (Сражение при Ваграме, около Вены, в 1809 году между австрийской армией эрцгерцога Карла и французской армией Наполеона хотя и окончилось отступлением австрийцев и заставило Австрию заключить мир, но не было вполне решительным с военной точки зрения, так как австрийские войска отступили в полном боевом порядке.)

У жителей Болоньи, по-моему, гораздо больше ума, пыла и самобытности, чем у миланцев, а главное, у них более открытый характер. Здесь у меня за две недели оказалось больше домов, где я могу провести вечер, чем нашлось бы в Милане после трехгодичного пребывания. Но чувству ведь не прикажешь: сердце мое покорили мягкость и естественность миланского обращения. Здесь жесты и рассказы слишком часто заставляют меня думать о людской испорченности: я забывал о ней в Милане. Может быть, в Милане нет ни одной женщины, столь острой на язык, как княгиня Ламбертини, но многие из них сумели дать своим возлюбленным больше счастья. А я должен оказать, рискуя даже вызвать неудовольствие у наших дам, склонных к философии или мистике, что именно это - конечно, в пределах нравственности - является мерилом женских качеств.

Дух старой Венеции был слишком легкомыслен, слишком уж лишен страстности. В Болонье мы находим как раз то сочетание страстного чувства и богатого воображения, какое, на мой взгляд, потребно для высокого умственного развития. Но весьма вероятно, я плохой судья, ибо слишком презираю ум, который затвержен наизусть.

31 декабря. Я полон досады на причуды духовенства. В самом незначительном итальянском городе 26 декабря, в первый день карнавала, ставится новая опера. Но священники, большие любители оперы в 1740 году, сделались врагами всех удовольствий с тех пор, как Бонапарт пробудил Италию, и уж не знаю под каким предлогом, но в Болонье до сих пор нет оперы: говорят, оперный театр откроется дней через восемь или десять. Я жажду музыки. Вечер без музыки кажется мне сухим и унылым. По воскресным утрам здесь в Казино бывают очень приятные концерты. Но концерты всегда казались мне скучными: я слишком презираю преодоление трудностей. А для того, чтобы наслаждаться концертами, надо научиться по своей воле настраивать душу на семь - восемь различных ладов, подобно актеру.

Единственное музыкальное наслаждение, которое я получил в Болонье, это голос г-на Трентанове, молодого скульптора, который в салоне остроумной и красивой г-жи Филикори в одиночку исполняет дуэты.

Я выписал из Берлина рукопись, состоящую из двух десятков анекдотов о Наполеоне, не выдуманных, хорошо подобранных и написанных без всякого лакейства - в противоположность всему, что теперь печатают. Выписал я ее, чтобы давать для прочтения после того, как меня об этом хорошенько попросят. Кокетничать таким образом с итальянками - высшее мое счастье. Говорят, что настоящий интриган любит интригу ради интриги, а не ради того, чтобы чего-нибудь добиться. Вот и я люблю без всякой цели, без расчета разузнавать секреты итальянок, самых женственных женщин в мире, а не мужчин с маленькими ногами, как наши парижские дамы. Заставив целую неделю просить меня и невесть чего наговорив об опасности, которой подвергаюсь, я передал драгоценную рукопись г-же Оттофреди. Но в этом маленьком, отлично переплетенном томике имеются три - четыре места так плохо написанных, что их невозможно прочесть, и, к сожалению, плохой почерк попадается именно в конце, где приведены самые интересные анекдоты. Меня призвали разбирать не поддающиеся чтению места. Я имел удовольствие очутиться в sancta sanctorum*, в маленьком обществе восьми итальянок только с мужьями и без любовников. Когда любопытство достигло апогея, я дал себя улестить и рассказал два анекдота настолько секретных, настолько опасных, что их нельзя было хранить в записи. На третий день, что я разыгрывал эту маленькую комедию, с безграничным наслаждением изображая мерзавца, г-жа Оттофреди сказала мне: "Я хочу показать вам письмо, полученное мною из окрестностей Неаполя". Вот сокращенный перевод этого письма.

* (Святая святых (лат.).)

"Лучера, 12 мая 1816 года.

Дрожайшая кузина и любезнейшая маркиза. Вот вам рассказ, который я смогу отправить бог весть когда, с оказией. Я еще до сих пор взволнован страстным пылом главного героя, и к тому же сам, debolment'e*, играл тут некоторую роль. Сегодня в половине четвертого утра, когда я - к счастью, совсем один - возвращался на рассвете домой, мне удалось оказать важную услугу дону Никколе С, о котором вы слышали. Это один из самых примечательных молодых баронов нашей страны - красивый, обладающий даром красноречия. Но сегодня утром он был слишком взбудоражен и смог сделать мне только полупризнание.

* (По слабости (итал.).)

Здесь есть одна семья, всем в королевстве, в том числе и вам, любезнейшая маркиза, известная своим высоким положением и богатством. Она состоит из бодрого еще семидесятилетнего старика, сурового и полного сил, из его жены, очень проницательной, очень недоверчивой, очень гордой своим положением, когда-то весьма красивой, а ныне весьма набожной, и, наконец, из очень хорошенькой дочки лет семнадцати - восемнадцати, похожей на мадонну маркиза Ринуччи. Я с ней частенько беседую. Она самая красивая девушка нашей провинции; главная же черта ее характера, придающая ее прелестному лицу какое-то небесное и крайне необычное в этих местах выражение,- это совершенное спокойствие и даже доброта. Вот чего в Риме мне встречать не приходилось. Часто, разговаривая с донной Фульвией, другом их семьи, я высказывал удивление по поводу того, что в восемнадцать лет Лауретта еще не имеет поклонников и не замужем. Здесь восемнадцать лет то же, что двадцать четыре в Болонье. Меньше недели назад, на вечере у князя К...ло, отца Лауретты, Фульвия сказала мне: "Разве вам неизвестно, что с князем К. шутки плохи? Вы сами видите, что в доме у него - ни много, ни мало - пятеро племянников, которые были основательно замешаны в нашей революции. Они добрые патриоты, большие забияки, вечно болтающиеся в фехтовальных залах, вечно бахвалящиеся своими подвигами. Эти пять братьев, крайне докучающие всем вообще, были бы не очень удобны для вздыхателя. Они восхищаются умом своего дядюшки и тоже взялись по личному своему почину охранять двоюродную сестру, которая насмехается над ними с утра до вечера. Они воображают, что честь их благородного семейства будет навеки запятнана, если у их кузины окажется возлюбленный". Я убедился, прекраснейшая маркиза, что подобные взгляды весьма распространены среди дворян этого края, существенно отличающегося от нашего, и я считаю их в этом варварскими. Донна Фульвия обратила мое внимание на то, что пятеро кузенов донны Лауретты живут во дворце ее батюшки и что тот неосторожный, кто возымел бы смелость туда проникнуть, лишился бы жизни: перед ним обнажились бы пять шпаг, а не то все шесть, ибо старый князь К. вполне способен храбро напасть на поклонника дочери или, принимая во внимание свой возраст, наделать ему больших неприятностей, особенно если тот менее знатен, чем он сам. Несмотря на все эти доводы умной женщины, от которой ничто не ускользает, должен признаться, я мало верил ее словам. Нельзя безнаказанно противостоять законам природы, особенно же в этом краю, по соседству с Африкой. Я видел лицо спокойное и счастливое, что как-то не вяжется с внутренней борьбой. Во всяком случае, поскольку, благодаря моему возрасту, на меня не может ополчиться ревность кузенов, я уже в течение месяца открыто ищу любого повода побеседовать с донной Лауреттой. Наделенная живым, любознательным, оригинальным умом, она постоянно расспрашивает меня об Англии и о Париже, который обожает. Я даю ей для прочтения романы Вальтера Скотта, - словом, тем для разговоров у нас хватает. Я постоянно слышу от нее своеобразные замечания о прочитанных книгах. Я восторженный поклонник ее красоты и не скрываю этого. Сегодня, около трех часов утра, когда я в полном, к счастью, одиночестве возвращался домой, ко мне так внезапно подошел дон Никкола, что я едва не принял его за грабителя. Весь день я бегал ради него, сделал двадцать визитов: нам важно было знать, какое впечатление произвели на население городка некоторые происшествия минувшей ночи.

Вот что рассказал мне с необычайным пылом и забавнейшими, весьма живописными жестами дон Никкола, желая поставить меня в известность о случившемся. Разговор наш происходил в моем саду, на рассвете; дон Никкола был бледен и действительно очень красив. Он немного походил на Мадзони, известного главаря разбойничьей шайки. "Я чувствовал, уже два года назад, как только увлекся,- сказал он мне,- что моя любовь к донне Лауретте кончится плохо. Двоюродные братья и отец охраняют ее с такой невероятной бдительностью, что это превосходит всякое воображение. Раза три или четыре я подвергался холодному обращению со стороны князя К., так как ему казалось, будто я заглядываюсь на его дочь, а как вы знаете, я настолько беден, что для меня не может быть и речи о браке с такой богатой наследницей. Но мать Лауретты, с которой я имею честь состоять в дальнем родстве, всегда мне покровительствовала. К тому же я здесь единственный игрок в шахматы, который может потягаться со старым князем. Так как донна Лауретта всячески проявляет свое благочестие, я, со своей стороны, ударился в честолюбие и дал понять всем на свете, что добиваюсь при дворе назначения на дипломатическую должность, что родина мне надоела, и на основании всего этого большую часть времени стал проводить в церкви.

Как вы знаете, князь принимает гостей в очень красивом мраморном зале, где стоит статуя Филиппа II. Чтобы туда попасть, надо пройти через маленькую прихожую, затем через парадную приемную, где находятся статуи адмиралов и испанских вице-королей - предков князя. В стене маленькой прихожей устроили шкаф, куда слуги прячут метелки. Направо от парадной приемной, со стороны, противоположной мраморному залу, находятся еще два зала, двери которых никогда не закрываются, и, наконец, спальня князя и княгини. Из этой комнаты можно попасть в комнату их дочери. Каждый вечер, когда княгиня с супругом уже лежат в постели, в спальню входит ее старая горничная, ставит в ногах кровати, прямо против князя, большое распятие слоновой кости высотой в четыре с половиной фута, запирает дверь на два поворота ключа, кладет ключ князю под подушку, опрыскивает постель святой водой и удаляется в свою комнату, примыкающую к спальне донны Лауретты. Года полтора тому назад, когда однажды у князя был многолюдный прием всех австрийских офицеров, прибывших из Неаполя, я, бродя по комнатам, улучил минуту и шепнул Лауретте: "Сегодня ночью я спрячусь в шкаф для метелок и, когда ваш отец уснет, поскребусь в его дверь. Достаньте у него из-под подушки ключ и откройте мне".- "Боже сохрани, не делайте этого".- "Около часу ночи я буду у двери". Добавить что-нибудь у меня не оставалось времени. О своей любви я говорил с ней не более четырех раз, но заметил, что она тронута моей мнимой набожностью, а еще больше тем, что я вынужден был пожертвовать своим самолюбием, заявляя во всеуслышание, что ходатайствовал о принятии меня на службу перед этим гнусным неаполитанским двором. Вы хорошо знаете, что я предпочел бы умереть.

Ну, словом, в тот вечер я раньше всех вышел из зала и без труда поместился в шкафу для метелок. Если вы когда-нибудь любили, то можете представить себе, какая дрожь меня охватила, когда около часу ночи, убедившись, что все в доме стихло, я решился тихонько постучать в дверь этой страшной комнаты, где старый князь К., может быть, еще не спал. Ключ от его комнаты, наверно, громадных размеров, подумал я, подойдя к двери: скважина в старинном замке была такая большая, что я отлично мог видеть сквозь нее, что происходило в комнате. К моему несказанному удивлению и ужасу, я заметил, что она освещена ночником, зажженным у подножия большого распятия. Я долго колебался. Наконец моя страсть к Лауретте победила. Мне показалось, будто я слышу храп князя, и я стал тихонько стучать. Спальня родителей была огромная, и комната Лауретты находилась довольно далеко. Стучался я не менее получаса и уже подумывал отречься от неблагодарной Лауретты и навсегда покинуть страну, как вдруг, к моему сверхчеловеческому восторгу, она предстала передо мной. Она была в одной рубашке, босая, с распущенными волосами, в тысячу раз более прекрасная, чем я мог вообразить. Сперва она подошла к кровати отца, чтобы убедиться, что он спит. Так как она там задержалась, я осмелился постучать еще раз. Каждый стук, как он ни был слаб, отзывался у меня в самом сердце. Мне казалось, что я вот-вот лишусь чувств. Наконец моя Лауретта подошла к двери, прижала губы к замочной скважине и очень тихо произнесла: "Безумец, уходи".- "А как ты хочешь, чтоб я ушел? Ведь выйти из дворца сейчас невозможно. Неужели ты откажешься поговорить со мною? Ведь уже больше трех недель я не мог с тобой словом перекинуться. Я прошу только пятнадцатиминутного разговора в прихожей или в твоей комнате". Целых полчаса пришлось мне ее уговаривать. Наконец она решилась пойти и достать из-под подушки отца ключ. Я сказал ей: "Если князь проснется, он тебя убьет".- "А может, и не убьет",- ответила она, удаляясь.

Она вернулась с ключом, но комната была закрыта на два поворота, а замок старый и заржавленный. Когда я слышал, как ключ поворачивается в замке, мне казалось, что я умираю. Если бы вы не похвалили меня за то, как я вел себя нынче утром, я не посмел бы рассказывать вам все это из страха, что вы можете счесть меня робким человеком. Наконец дверь отперлась, я проскользнул в комнату. Суровое лицо князя было открыто и повернуто ко мне. Лауретта осталась позади, снова заперла дверь и сунула ключ под подушку. Только тот, кто сейчас влюблен, может представить себе ужасное смятение, в котором я внимал всем этим звукам. Находиться среди разбушевавшихся волн в утлой лодчонке - пустяки по сравнению с этим ощущением. Если бы нас застигли, я, может быть, оказался бы на всю жизнь разлученным с Лауреттой. Когда мы наконец очутились в ее комнате, какие только упреки на меня не посыпались! Я уже опять было намеревался расстаться с ней и навсегда покинуть страну. Мы спорили до рассвета, но она любила меня.

В спальне Лауретты был закрытый алтарь наподобие алькова, с большой двухстворчатой дверью. Туда она меня и спрятала. Около полудня, после того, как слуги убрали комнаты и шум стих, я проскользнул тем же путем, что и ночью, в большую приемную, а там принялся громко топать, сделав вид, что пришел с визитом к одному из кузенов.

Этим опасным путем я в течение нескольких ночей являлся к Лауретте. Немного времени спустя случилось, что Лауретта, которая влюблялась все сильнее, однажды в церкви, охваченная приступом ревности, устремила на меня такой пристальный взгляд, что ее родственники уже намеревались отказать мне от дома.

Нам пришло в голову, что я мог бы являться на свидание, взбираясь на балкон ее комнаты. Главное было - никому не доверяться в этом окаянном городе, где все друг друга знают и где меня преследует полиция. Я купил веревку у рыбака, живущего за шесть лье отсюда. Но вместо того, чтобы сплести из этой веревки лестницу, я ограничился тем, что сделал на ней узлы. Окно находилось не меньше чем в пятидесяти футах над землей. Я выбрал темную ночь и в час пополуночи уже стоял под балконом. Лауретта спустила мне бечевку, подняла к себе мою веревку, и я начал подниматься.

Но балкон, часть роскошного фасада, был весь в лепных украшениях, и край его находился от стены гораздо дальше, чем я рассчитывал. Каждый раз, как я собирался опереться ногами о стену, меня отталкивало, и я довольно долго раскачивался в пустоте. Я чувствовал, что силы мне изменяют, испытывал нестерпимую боль между плечами. В тот момент я находился на высоте не менее сорока футов. "Я упаду,- думал я,- разобьюсь, никак не смогу убраться отсюда. Завтра меня найдут под окном Лауретты. О нашей любви и так уже подозревают: она будет обесчещена".: Этот миг был ужасен. Она перегнулась ко мне через перила балкона, я бросил ей сдавленным голосом: "У меня больше нет сил, я не могу подняться". "Смелей, смелей!" - сказала она в ответ. Я поднялся еще на три узла; внезапно я почувствовал, что силы меня оставили, я изнемог. "Еще один узел!" - крикнула мне она и перегнулась через балкон так, что я ощутил на щеке ее горячее дыхание. Наверно, это ощущение влило в меня новые силы: к счастью, я смог сделать необходимый рывок. Между плечами болело так, словно там была открытая рана. В самый миг, когда я переводил дух после того, как одолел этот узел, чувствуя, что теперь уж я решительно не могу шевельнуться, я вдруг почувствовал, что меня хватают за волосы, и Лауретта с силой, совершенно невероятной у восемнадцатилетней девушки, втащила меня на балкон. В этот момент она оказалась сильнее всякого мужчины. Больше мы не решались прибегать к этому слишком трудному способу, и я снова стал прятаться в шкафу с метелками. Как-то вечером в зале для приемов уронили на пол стакан с шербетом, и дон Чеккино, один из кузенов, пошел за метелкой. Первое, за что он ухватился в темноте, была моя рука. Как мог он не заметить, что это не деревяшка? Покончив со своим делом, он вернулся - и на этот раз со свечой. "Ну, теперь-то уж все погибло",- подумал я, съеживаясь как только мог. Но в это время мимо проходил один из его братьев, он обернулся к нему и начал с ним говорить, одной рукой держа свечу, а другой кладя метелку на место.

Тот же дон Чеккино вдруг взял да увлекся музыкой и каждый вечер до двух часов барабанил мелодии Чимарозы на английском пианино, стоявшем в большом зале. Лауретта могла открывать мне не раньше трех, а так как дело происходило в июне, в четыре было уже светло. Целый месяц мы ловко бросали различные намеки, и наконец нам удалось убедить княгиню, что ее любимое пианино испорчено грубыми лапами дона Чеккино.

- И вы часто ходили на эти опасные свидания? - спросил я у дона Никколы.

- Сперва раз в неделю, потом иногда три дня подряд или, во всяком случае, не реже как через день. Под конец мы решили совсем пожертвовать жизнью, стали думать только о своей любви, и возможная смертельная опасность, казалось, заставляла нас еще живее ощущать ее радости.

- И всегда вам приходилось открывать в двадцати шагах от родительского ложа дверь, запертую на два поворота?

- Всегда. Мы до того осмелели, что ходили через эту комнату так, словно там никого, кроме нас, не было. Однажды я насильно поцеловал ей в этой комнате руку и опрокинул большое распятие. В другой раз, утром, одна служанка пришла вынуть белье из ящика алтаря, превращенного в комод. Я же стоял там во весь рост, прислонившись к закопченной картине.

Непостижимо, как эта женщина не подняла глаз и не увидела меня: правда, я был в черном. А может быть, эта женщина и не хотела ничего видеть: Лауретту обожают в строгом доме князя. Возможно, что и сама княгиня замечала, как мы проходим через ее спальню. Подумав, какая трагедия разразится, пророни она хоть слово, она нашла, что гораздо мудрее будет промолчать. Но когда она меня видит, лицо ее принимает выражение глубокой, с трудом сдерживаемой ненависти. Словом, все всегда сходило благополучно. Но сегодня утром я погиб..."

(Я повредил бы своей книге, если бы опубликовал конец этой истории.)

1 января 1817 года. Я находил у болонцев необыкновенно много ума, а теперь почти готов отречься от этого мнения. Только что мне пришлось целых полтора часа выносить глупейший лакейский патриотизм, и притом в самом лучшем обществе. Это и вправду общий порок итальянцев, видимо, еще усилившийся вследствие поражений Мюрата*. Дело обстоит так, что в Неаполе, как и в Испании, хорошее общество бесконечно далеко от низших классов, но, в противоположность испанскому народу, неаполитанский, изнеженный исключительно мягким климатом, не умеет драться. Все равно,- говорит он,- если мы правы, святой Януарий обязательно уничтожит всех наших врагов. Филанджери** и множество других офицеров отличаются храбростью, но к чему это привело? К тому, что их же солдаты*** стреляли в них через дверь за то, что они препятствовали им бежать****.

* (Поражения Мюрата.- Речь идет о поражении неаполитанской армии Мюрата, короля Обеих Сицилии, при Ферраре и Толентино во время "Ста дней" (1815), когда Мюрат объявил себя сторонником Наполеона во имя объединения всей Италии. Имя Мюрата долгое время служило для неаполитанцев символом единой конституционной Италии.)

** (Филанджери, Карло (1783-1867) - неаполитанский генерал, в походе 1815 года адъютант Мюрата, либерал и патриот, который в 1820 году выступил посредником между неаполитанским правительством и революционерами. Либерализм не помешал, однако, Филанджери в 1848 году стать во главе экспедиции против восставшей Сицилии, где он действовал с исключительной жестокостью. В 20-х годах он благодаря своей личной храбрости, патриотизму и вражде к австрийцам высоко оценивался Стендалем.)

*** (Их же солдаты.- Речь идет об одном из эпизодов борьбы неаполитанцев с австрийцами в 1820 году (поход армии Караскозы).)

**** (Нет страны, нет армии, которые не гордились бы жизнью и смертью г-на ди Санта-Розы*****. Вскоре после его героической кончины я уже пытался в меру своих сил поведать людям, что они будут думать об этом великом человеке через сто лет. Если бы в данной моей книге было меньше парадоксов и больше серьезности, я посвятил бы ее памяти этого знаменитого итальянца. Я хотел бы, чтобы те из его соотечественников, которые походят на него и которых я не называю, чтобы их не скомпрометировать, обрели здесь свидетельство моего глубочайшего уважения. Честь и слава стране, породившей таких людей, как Санта-Роза и Россароль.)

***** (Санта-Роза (1783-1824) - пьемонтский патриот и революционер. В 1821 году поднял восстание с целью освобождения Пьемонта от австрийской зависимости и превращения его в самостоятельное конституционное государство. После поражения восстания Санта-Роза должен был эмигрировать, а затем отправился добровольцем в Грецию (1824) и был убит при защите о-ва Сфактерии против турок. Восстание Санта-Розы послужило сигналом для жестокой реакции в Верхней Италии и преследования либерально и радикально настроенных общественных групп австрийским правительством.)

Вы знаете, что около 1763 года "Осада Кале" имела безумный и в высшей степени национальный успех. Поэт де Беллуа* возымел довольно прибыльную идею, впоследствии использованную многими другими, выступить в качестве льстеца своих сограждан. Услышав однажды, как герцог д'Айен смеется над этой трагедией, король Людовик XV спросил у него: "Разве вы плохой француз?" "Дал бы бог, ваше величество, чтобы стихи этой трагедии были такими, какой я француз!"

* (Де Беллуа, Пьер (1727-1775) - французский драматург, автор пьесы из национальной французской истории "Осада Кале", прославлявшей монархию и средневековый феодализм.)

Мудрый Тюрго*, который любил свою страну, а лесть почитал сделкой между плутом и дурнем, прозвал "лакейским патриотизмом" увлечение простаков, восхищавшихся грубыми восхвалениями г-на де Беллуа.

* (Тюрго, Робер-Жак (1727-1781) - французский государственный деятель, экономист и финансист, инициатор целого ряда государственных мероприятий в духе экономического либерализма в первую половину царствования Людовика XVI.)

Бонапарт подражал де Беллуа, и, когда ему понадобилось поработить французов, он провозгласил их великим народом. Сам он впоследствии похвалялся этим ловким ходом и находил, что признавать в исторических работах недостатки или грехи своей страны недостойно*.

* (Теорию "лакейского патриотизма", например, того, который каждодневно практикуется по отношению к певицам, не родившимся во Франции, можно обнаружить всю целиком еще у Вергилия:

 ...Pallas quas condidit arces 
 Ipsa colat: nobis placeant ante omnia silvae.

Eglog II**

)

** (Пусть Паллада сама чтит те крепости, что она создала: нам нравятся больше леса. Эклога II.)

Нет такого дарования, как бы оно ни было ничтожно, которое не оказалось бы здесь под покровительством каких-нибудь муниципальных патриотов: ведь в конце концов и самый пошлый педант имеет родину. Если же высмеивается какой-нибудь писатель-француз, то главным образом в своем отечестве.

В Болонье я не решился бы сказать, что Астли шьет сапоги лучше, чем Ронкетти. Ронкетти - прославленный местный сапожник, известный своей любовью к живописи и твердостью, которую он проявил в отношении Мюрата: тот сказал ему, что только в Париже мог обуваться как следует, и в отместку Ронкетти сделал ему только один сапог. Примерив его, король потребовал второй, но Ронкетти ответил ему: "Ваше величество, пускай вам ею сошьют в вашем Париже".

Итальянца приводит в ярость малейшая критика в печати по адресу поэта или скульптора, родившегося в том же городе, что и он, и ярость эта изливается потоком грубейшей ругани. Так как Италия является садом Европы и в ней находятся развалины памятников римской славы, каждый год в Париже, Лондоне или Лейпциге выходят восемь или десять книг путевых впечатлений, произведений более или менее посредственных, что дает щепетильным итальянским патриотам восемь или десять причин для гнева. И гнев этот отнюдь не так смешон, как может показаться. В стране, где любой альманах подвергается пяти- или шестикратной цензуре, человек, осужденный в напечатанном тексте, лишается покровительства своего паши. С той минуты он погиб: самая гнусная личность может ударить его своим ослиным копытом. Правильно или неправильно он обвинен, неважно: достаточно, что это сделано в печати.

Столь яростная вражда к критике не могла бы иметь места во Франции или в Англии. Там паша не более как префект или шериф. Граждане могут сами себя защищать, и, так как ежедневно печатаются сотни клеветнических статей, так как существует постоянный и взаимный обмен клеветой между двумя партиями, реакционной и либеральной, обвинение становится опасным лишь в том случае, если оно выражено в забавной форме, как нападки Вольтера на Ларше* или нападки Бомарше на цензора Марена**, растерзанного по дороге в Версаль.

* (Ларше, Пьер-Анри (1726-1812) - известный французский эллинист и эрудит, имевший неосторожность вступить в полемику с Вольтером. Вольтер ответил ему уничтожающей брошюрой под названием "В защиту моего дядюшки".)

** (Марен (1721-1809) - весьма посредственный французский писатель. Благодаря придворным связям занимал посты управляющего печатью и редактора "Gazette de la France". После отставки сделался мишенью насмешек писателей и журналистов. Особенно зло осмеял его Бомарше в своих "Мемуарах".)

В Италии тщеславия не существует, и любой маркиз в припадке гнева выражается почти так же, как его слуга.

Все это оборотная сторона медали того неслыханного счастья, которое этот народ обретает в своей поэзии, полной непосредственного чувства и силы. Он не знал в продолжение полутораста лет власти высокомерного двора, которой положил начало человек, глубоко постигший искусство тщеславия (Людовик XIV). Великий король присваивает себе право выражать общественное мнение, каждому классу своих подданных он указывает какой-нибудь пример для подражания. Мольер выставляет в смешном виде того, кто не следует рабски данному образцу: оригинальность становится синонимом глупости.

Двор Людовика XV объявляет дурным тоном всякое выражение, которое благодаря своей меткости у всех на устах. Он очищает и обедняет язык, ставя под запрет точное слово. В конце концов язык аббата Делиля превращается в сплошные загадки. Самое приятное в Париже место для прогулок,- бесспорно, бульвар. Но им может пользоваться всякий, и вот из-за того, что существовал Людовик XIV, даже в наши дни считается, что на бульваре прилично появляться, только если идешь за покупками. Влияние Людовика XIV, которое ощущается в Англии так же, как в России или в Германии, в Италию ни в малейшей мере не проникало. Там никто никогда не являлся властителем общественного мнения. Это дает тысячу преимуществ, но одновременно есть и оборотная сторона медали: грязные оскорбления всякий раз, когда на какого-нибудь маркиза находит приступ ярости, и наличие таких невыносимых дураков, каких в другом месте не найдешь. Потому-то и так трудно добиться приема в каком-нибудь миланском доме: вдруг вы окажетесь дураком, а выставить вас нет возможности.

Читателю, едущему в Рим, я посоветовал бы никогда ничего не порицать и заявлять всюду, что он подвержен головным болям. Как только он столкнется с проявлением лакейского патриотизма, он сделает вид, что у него разболелась голова, и уйдет. Я знал женщину, у которой редчайшая красота сочеталась с самой возвышенной душой и глубоким умом, г-жу М*., но и ей не был чужд этот недостаток. Не страдая сама ни малейшим тщеславием, она была весьма чувствительна, когда речь шла о ее стране: при малейшем порицании чего-либо относящегося к ее дорогому отечеству она вся вспыхивала. Однажды, оказавшись повинным в подобной неловкости, я тут же попытался перейти на нападки уже личного характера, несколько смелые для простого знакомого. Она защищалась искренне и правдиво, но при этом цвет лица ее, самый прекрасный, какой я видел в Италии, нисколько не изменился.

* (Г-жа М...- По всем вероятиям, речь идет о Метильде Дембовской.)

Созданная Наполеоном итальянская армия, где в одной роте объединились гражданин Реджо, славный Busecon из Милана, сумрачный новарец и веселый житель Венеции, дала два результата:

1. Возникновение нового языка. Поскольку Романья, как мне говорили, дала самых храбрых солдат, в этом языке преобладают слова романьольского наречия.

2. Взаимная ненависть между жителями различных городов и лакейский патриотизм в армии быстро сходили на нет. Об этом сообщил мне мой друг, храбрый полковник Видеман, знатный венецианец.

2 января. Я говорил о Людовике XIV графу К., самому любезному из поляков, которых я встречал, а это немало значит: "Немецкому владетельному князьку, так же как и английскому герцогу, образцом служит не Филипп II, а Людовик XIV". "Образцом - вот настоящее слово",- ответил г-н К. "Один очень богатый дворянин, проживающий менее чем в сотне лье от Риги, пристроил к своему огромному замку спереди большой квадратный корпус в подражание фасаду Версальского дворца, выходящему в сторону садов. Любовница его называется мадам де Ментенон, я не слышал, чтобы он обращался к ней иначе. О том, что обед готов, ему возвещают два камергера, которые и прислуживают ему за маленьким столом, куда не допускается никто, кроме мадам де Ментенон. Еженедельно он дает по воскресеньям большой бал, а по вторникам парадный обед. В день бала сорок красивых крестьянских парней и сорок молодых крестьянок, которых назначают по очереди из числа его крепостных, являются с утра в Версальский дворец, где их моют и одевают: мужчин в костюмы эпохи Людовика XIV, стоимостью в добрую сотню луидоров каждый, женщин в роскошные платья. Народ этот пляшет всю ночь напролет, подчиняясь указаниям четырех камергеров, строго следящих за соблюдением- этикета, который принят был при дворе великого короля. Хозяин дома, при всех своих орденах, обходит собравшихся и с каждым беседует, затем мадам де Ментенон разрешает начать первый контрданс.

Тот же церемониал господствует и на парадных обедах по вторникам, за которыми фигурируют в тех же роскошных костюмах двенадцать крестьян и двенадцать крестьянок, а зачастую также любопытные из соседних гарнизонов. Посуда великолепная. Король и мадам де Ментенон обедают под балдахином. Весь этот двор обходится не менее миллиона франков в год, а хозяин наслаждается сознанием, что живет в точности, как Людовик XIV, в покоях, затянутых гобеленами".

Я только что был в мастерской художника, к которому водил знакомиться нескольких англичан. У художника находились в то время три итальянки. Они не возражали против того, чтобы он откинул зеленый занавес, скрывавший картину, по правде сказать, довольно непристойную. К несчастью, итальянки, вместо того чтобы вознегодовать, улыбнулись. Негодование испытал зато один из англичан, заявивший нам по выходе из мастерской, что его физически тошнило. Уж не считаете ли вы меня безумцем, способным осуждать кого-нибудь за то, что он так чувствует? Я ограничиваюсь констатированием факта. Если ваш дядюшка увидит мое письмо, он скажет, что я защищаю романьольских убийц, которые отделываются от слишком бесчестных подеста*. Стыдливость - мать самой прекрасной из страстей сердца человеческого - любви.

* (Подеста - деревенский старшина.)

3 января. Сегодня утром вы получили письмо. Оно кончается формулой: "ваш смиреннейший и покорнейший слуга". Вы пробежали глазами эти слова, даже не осознав их: они отнюдь не навели вас на мысль, что лицо, которое их написало, намеревается чистить ваше платье и наводить лоск на вашу обувь. А ведь именно это усмотрели бы в них перс или брамин, плохо знающие французский язык и еще того хуже - обычаи.

В каждой напечатанной в Италии книге снабжены эпитетами, кончающимися на issimo* - как veneratissimo, illustrissimo**, во-первых, имена крупных или даже мелких должностных лиц, управляющих страной, где печатается данная книга, затем имена всех монархов, либо в настоящее время пекущихся о счастье своих подданных в какой-либо из стран Европы, либо же тех, что за последние сто лет отправлялись на небеса искать награды за свои добродетели (см. "Историю Милана" Пьетро Верри). Отсутствие этих issimo до сих пор считается многими людьми из общества проявлением неуместной грубости и дурного вкуса: то же самое, как если бы, читая полученное утром письмо, вы перед подписью обнаружили бы только слова: "желаю всего хорошего".

* (Суффикс "issimo" в итальянском языке выражает абсолютную, превосходную степень и соответствует нашему "айший", "ейший".)

** (Достопочтеннейший, знаменитейший (итал.).)

Такое issimo, как vastissimo, mirabilissimo* обязательно употребляется также, когда речь идет о дворцах, садах, картинах и т. д., принадлежащих дворянину, проживающему на расстоянии пятидесяти лье от места, где издана книга. Дом каждого дворянина именуется palazzo. Всякий, кто имеет докторскую степень- chiarissimo или по меньшей мере egregio**. Зачем несчастному автору, который и без того на плохом счету у правительства, хотя бы лишь потому, что его вообще печатают, обзаводиться лишними врагами в стране, где так процветает мстительность? Мариво стал врагом Мармонтеля потому, что тот, цитируя одну из его песенок, опустил одно "о". Мармонтель написал: "Боже, как она была прекрасна!" - вместо: "О. боже, как она была прекрасна!"

* (Обширнейший, изумительнейший (итал.).)

** (Светлейший, выдающийся (итал.).)

Лет двадцать назад, цитируя кого-нибудь, писали "не упомянутый выше автор", a sullodato autore*: само собою разумелось, что упоминать могли только с похвалой. Преувеличения эти, за которые уже полтораста лет упрекают итальянцев все путешественники, не что иное, как "всепокорнейший слуга" наших писем. Я слышал, как о доме одного дворянина говорили: E un miserabilissimo palazzo dove non si d'anno tre camere senza acqua (это жалчайший дворец, где нет и трех комнат, в которых не протекал бы потолок). Слово дворец утратило смысл, который мы ему придаем. Можно ли обвинять итальянцев в низости лишь за то, что, говоря у себя на родине, они не соблюдают условностей, принятых в иностранном языке? Итальянские придворные не отличаются изяществом в обхождении со своими государями. Но что сказать о невероятных физиономиях вдовствующих герцогинь на утренних приемах у английского короля? Что сказать о знаменитой scopelott (подзатыльник), которую граф Заурау, министр Франца I, дал одному рассеянному человеку, который забыл снять свою шляпу в партере Скалы, когда там находился этот государь? Одни лишь французы 1780 года знали ремесло придворного. Только эти люди и умеют служить, говорил Наполеон о любезном генерале де Нарбонне**.

* (Выше одобренный автор (итал.).)

** (Нарбонн, Луи, де. (1755-1813) - граф, генерал революционных войск, затем эмигрировавший, а впоследствии сделавшийся сторонником Наполеона и исполнявший его военно-дипломатические поручения.)

И одни лишь французские писатели владеют искусством изящной лести: прочтите "Семью из Юры"*, написанную одним нынешним цензором. Подобное произведение, будь оно написано по-итальянски, вызывало бы тошноту.

* ("Семья из Юры" - произведение Пьера Лемонте (1762-1826), написанное по поводу коронования Наполеона.)

4 января. Болонский сенатор принимает по понедельникам. Княгиня Эрколани по пятницам. Остальные дни недели распределяются таким образом, что одни и те же лица встречаются каждый вечер.

Я писал, что болонское общество приняло меня благосклонно. Теперь я вычеркиваю это слово, первое, которое приходит на ум французу, когда он принят где-нибудь так, что это доставляет ему большое удовольствие. Благосклонность в отношении незнакомца, оставившего у вас в прихожей рекомендательное письмо, состоит, как мне представляется, в том, что вы принимаете его как человека, уже в известном смысле принадлежащего к вашему обществу и с любезным преувеличением той доброжелательности, которую вам внушают все вообще порядочные люди. В Италии же прежде всего отсутствуют какие бы то ни было преувеличенные чувства в общественных отношениях. Они называют свои дома дворцами и о любой картине говорят так, словно ее написал сам Рафаэль. Но когда вы впервые где-нибудь появляетесь, то ясно ощущаете, что ради вас весьма неохотно идут на жертву, нарушая приятную непринужденность привычного общества, или же сладостную мечтательность меланхолически настроенной души, или же занятия, которым с увлечением предавались. Вы поражаетесь, до какой степени, очевидно, тягостна и докучна необходимость принять вас и сказать вам несколько слов: люди ясно обнаруживают свою неловкость и принужденность, равно как и крайнее облегчение, которое вы доставляете им, подымаясь, чтобы удалиться. Путешественники, привыкшие к обворожительному обхождению парижского общества и от природы лишенные вкуса ко всему новому, после подобных визитов уходят оскорбленные. Обхождение это и вправду не очень любезное. Но ведь путешествуешь ради новых впечатлений, ради того, чтобы видеть людей такими, каковы они на самом деле. Если же ищешь только внешней, притом всегда одинаковой учтивости, для чего покидать Ганский бульвар? С другой стороны, то отношение к вам, которое вы замечаете, входя в гостиную итальянки, не будет вечно одним и тем же, как, скажем, в Голландии, и может измениться к лучшему при втором или третьем посещении. Но надо иметь мужество решиться на него. Если вы искренне постараетесь не отвечать на вопрос до того, как его вам зададут, если вы попробуете умерить свою furia francese*, если вы станете рассказывать забавные вещи после того, как вас очень попросят, и лишь в этом случае, если вы не будете пытаться показывать свой ум и увлекаться остроумной трескотней блестящего полулитературного диалога, если, наконец, вы не станете с самого начала изображать, будто влюблены в самую красивую женщину этого общества, та доля подлинной доброжелательности, которую к вам проявили в первое ваше посещение, будет с каждым днем и притом очень быстро увеличиваться. Ибо вы ведь очень занятное существо: вы прибыли из Парижа. Но не забывайте, что остроумие, забавляющее француза, итальянца смущает. Полстолетия назад остроумием здесь, может быть, просто пренебрегали. Теперь стыд от сознания, что они не могут найти удачного ответа, грубо выводит этих людей из нежной мечтательности, вдохновленной жизнью сердца, в которой большинство из них обычно пребывает. Кроме того, здесь надо уметь соблюдать некоторые условности, которые выражаются даже не словами, а взглядами. Всякое смелое нарушение этих условностей считается здесь непростительным нахальством. Следует иметь в виду, что в Италии любой крестьянин выполняет почти так же тонко, как маркиз, правила обхождения, читающиеся во взглядах. У этих людей, рожденных для прекрасного, для любви, это как бы врожденное чувство, и я говорю о нем лишь потому, что сам видел, как им грубо пренебрегали.

* (Французскую пылкость (итал.).)

Если вы говорите на принятом в данной местности наречии, если вы искренне стремитесь быть скромным, то недели через две ваша чужеземная внешность уже не будет смущать общество. Француз-животное, столь редкое и занятное, что с этого момента вы сделаетесь предметом любопытства для всех. Вы возбудите подлинный интерес во всех этих сумрачных личностях, смотревших на вас в первые дни с таким трагическим видом. Если вы достаточно искусны и имеете к этому склонность, то тут наступает самый подходящий момент- ни раньше, ни позже,- чтобы начать любезничать с какой-нибудь дамой из общества. Но, имейте это в виду, только с одной. Однако я опять употребил слово, искажающее мою мысль. Любезничать означает в Италии почти совершенно обратное тем представлениям, которые это слово рождает у парижанина. Так, например, сперва говорить надо только глазами, притом так, чтобы этот безмолвный язык был лишен какой бы то ни было излишней смелости. Разговор надо прерывать длинными паузами; в речах же должно быть больше трогательных мыслей, чем острых словечек и намеков. Чувствительное рассуждение о том, как пленительно выражена любовь в первом дуэте из "Тайного брака" больше продвинет вас вперед, чем самое забавное словцо. Когда ведется беседа, где все основано на остроумии, приходится быть настороже, чтобы своевременно отразить брошенный мяч, и эта необходимость ставит женщину в положение, отнюдь не способствующее тому, чтобы вы ей понравились. В Италии остроумие приводит к тому, что разговор принимает какой-то суховатый тон. Легко видеть, что изящество выражений, пикантность умолчаний и т. п. неизбежно утрачиваются в обществе людей, говорящих лишь о том, что их волнует, говорящих об этом весьма серьезно, долго, с обилием подробностей, захватывающих и живописных. Так как здесь каждый человек - немного дикарь, то молчаливый, го приходящий в неистовство, которого многое глубоко волнует, никому не приходится искать в разговоре наигранного оживления и повода для эмоций. Страсти итальянца - ненависть, любовь, игра, корыстолюбие, гордыня и т. д.- слишком часто вызывают в нем раздирающее душу смятение и мучительные порывы. Разговор здесь - лишь средство для выражения страстей: ему редко придается значение как таковому. Я не встречал француза, который понимал бы все эти обстоятельства в их совокупности.

Итальянца, привыкшего с детских лет подмечать, искренне ли говорят с ним люди, которых он обожает или ненавидит, малейшая аффектация замораживает, угнетая его и вызывая в нем умственное напряжение, несовместимое с dolce far niente*. Под этим знаменитым выражением dolce far niente всегда следует понимать мечтательную негу, порожденную впечатлениями, которыми полно сердце. Отнимите у жителей Италии досуг, заставьте их работать на английский манер, и вы лишите их доброй половины счастья.

* (Сладостным ничегонеделанием (итал.).)

Хуже всего то, что весьма немногие итальянцы хорошо знают французский язык или же хотя бы понимают наши повадки; поэтому малейшая формула вежливости, без которой мы не можем обходиться и которая в конце концов ничего не означает, представляется им французской напыщенностью и раздражает их. В таком случае итальянец, может быть, боящийся вызвать презрение к себе за неспособность платить тою же монетой, через силу улыбнется вам, но никогда в жизни с вами не заговорит.

Аффектация так гибельна для того, кто применяет ее в здешнем обществе, что один из моих друзей, проведший в Италии десять лет, по возвращении во Францию заметил, что совершает множество мелких промахов: так, например, он всегда первый проходил в дверь, вместо того чтобы вдаваться в никчемные церемонии, мешающие проходить всем; за столом спокойно накладывал себе еду и передавал блюдо дальше; прогуливаясь с двумя знакомыми, разговаривал только с тем, который его в это время занимал, и т. д.

Витторио Альфьери. Гравюра Рафаэля Моргена с портрета работы Франсуа Ксавье Фабра
Витторио Альфьери. Гравюра Рафаэля Моргена с портрета работы Франсуа Ксавье Фабра

Все, что принято говорить во Франции, предлагая или принимая крылышко фазана, покажется итальянцу бесполезной докукой, настоящей seccatura*. Наоборот, перенесите итальянца во Францию, и отсутствие в нем всех тонкостей такого рода сделает его грубияном в глазах француза из Сен-Жерменского предместья. Лет через десять это, может быть, будет уже не так верно: во Франции и манеры и литературный стиль приобретают все больше быстроты.

* (Скукой, тяготой (итал.).)

Крайняя подозрительность, неизбежная из-за господства шпионов и мелких тиранов в духе Филиппа II, попирающих с 1530 года эту страну, приводит к тому, что итальянец всего опасается. Если что-нибудь ему не по вкусу, будь то хотя бы присутствие собачонки, которую он не любит, он замыкается в мрачном, суровом молчании и только пожирает вас глазами, которых не в силах укротить. Поэтому с незнакомцем у него не может быть ни приятного обхождения, ни непринужденности, ни веселости. Подлинно дружеское общение возможно для него лишь со знакомыми десятилетней давности. Резкое слово, сказанное итальянцу, заставляет его замкнуться на целый год. Достаточно какой-нибудь шутки насчет женщины или картины, которые ему нравятся, и он скажет вам о шутнике: "E un porco"*. При этом он весь под впечатлением неприятного чувства, вызванного у него шуткой.

* ("Это свинья" (итал.).)

Чего должен был бояться француз в царствование Людовика XV и Людовика XVI? Подумав хорошенько, найдешь ответ: столкнуться на театральном представлении со знатным вельможей*.

* ("Письма" Гримма, январь 1783 гола.

"Граф де Шабриан, наследственный капитан гвардии брата короля, раздраженный тем, что в день открытия нового театрального зала он не смог найти свободного места на балконе, весьма некстати начал спорить за место с одним честным прокурором. Этот последний, мэтр Перно, отнюдь не проявлял склонности уступить: "Вы заняли мое место".- "Я сижу на своем".- "А кто вы такой?" - "Я господин шестифранковик (цена места)". Вслед за тем - резкие выражения, брань, толчки. Граф де Шабриан довел свою бесцеремонность до того, что обозвал беднягу судейского вором и осмелился даже приказать сержанту охраны забрать его и отвести в кордегардию. Мэтр Перно отправился туда с достоинством, а выйдя оттуда, подал жалобу полицейскому комиссару. Важная корпорация, к которой он принадлежал, ни за что не соглашалась, чтобы он уступил. Недавно дело это решалось в Парламенте. Г-н де Шабриан был приговорен к уплате всех издержек, должен был принести извинения прокурору, заплатить ему две тысячи экю проторей и убытков, которые с согласия прокурора передавались в пользу бедняков, заключенных в тюрьму Консьержери. Вдобавок означенному графу было строжайше предложено впредь не прикрываться именем короля, нарушая порядок во время представления, и т. д. Эта история наделала немало шума. Оказалось, что в ней замешаны важные интересы: все судейское дворянство сочло себя задетым оскорблением, нанесенным его сочлену, и т. д. Чтобы выходка его поскорее забылась, граф де Шабриан отправился пожинать лавры в лагерь Сен-Рока. "Это самое лучшее, что он мог сделать,- говорили все,- ведь у него несомненный талант силою захватывать места" (Гримм, часть третья, том II, стр. 102). А представьте себе, что было бы, если б на месте мэтра Перно оказался какой-нибудь бедняга из простонародья!)

В Болонье сохранилось больше черт итальянского средневековья, чем в Милане. В этом городе не было святого Карла, чтобы сокрушить его характер и привить ему монархизм.

Научившись на горьком опыте уму-разуму, я уже не совершал ошибок, столь повредивших мне в Милане. Я остерегся показать, что тремя небесными созданьями, которых встретил в обществе, я занят больше, чем остальными дамами. Каждой женщине я уделял ровно столько внимания, сколько видел в ее взгляде желания заставить questo forestiere (этого иностранца) разговориться. Г-н Идзимбарди говорил мне: "В Риме и в Болонье, прежде чем откровенно заглядываться на красивую женщину, усердно поухаживайте с недельку за ее другом сердца, а затем делайте вид, что обращаете на нее внимание лишь из-за него. Если любовник окажется достаточно глуп, а вы проявите достаточно ловкости, он попадется на удочку. Если любовник и его дама обратятся к вам одновременно, сделайте вид, что вы слышали только его. Один ваш взгляд, устремленный на даму, послужит вам в ее глазах достаточным извинением, и она будет благодарна вам за внимание, если вы ей понравились. Говорите о своем отъезде так, словно он гораздо ближе, чем на самом деле".

Я не преминул рассказать лучшие свои анекдоты о Наполеоне (в 1817 году они еще представляли интерес) любовникам трех женщин, чья небесная прелесть меня поразила. Мне приятно смотреть на них, как я бы смотрел на алмаз стоимостью в миллион; конечно, мне и в голову не придет, что я могу стать его обладателем. Но смотреть на него доставляет удовольствие.

Анекдоты свои я рассказал этим трем господам весьма обстоятельно, так, чтобы они могли с честью для себя пересказать их другим. Эта предусмотрительность не только не обесценила меня, как человека, приятного в обществе, но даже сослужила мне службу. Многие пожелали услышать эти рассказы из уст мнимого очевидца. Итальянец не понимает достаточно ясно того, что его заинтересовало: дело в том, что он не умеет быстро схватывать, и к тому же душа его стремится испытывать волнения в то же самое время, как ухо его слушает. В Болонье и особенно в Милане охотно пять - шесть раз слушают один и тот же рассказ. И если в первый раз он не произвел впечатления, то всегда потому, что француз, стремясь к остроте, не сумел быть достаточно ясным.

После трагических рассказов о Наполеоне и маршале Нее больше всего понравился анекдот о валете червей графа де Куаньи*. Дело в том, что он словно нарочно придуман для того, чтобы поразить итальянское воображение: предельная осторожность, так непоправимо и неожиданно разоблаченная! Меня заставляли рассказывать эту историю раз двадцать, так что под конец она мне опостылела. Зато другой рассказ (аббат де Вуазенон в полночь, герцогиня и герцог де Шон**) показался просто глупым: после длинного рассказа минутное молчание, и тотчас же вслед за тем разговор совсем о другом. Сочли ли слушатели этот последний рассказ совершенно невероятным или же, по их мнению, герцога де Шона следует засадить в сумасшедший дом, а безумие его вызывает не смех, а только жалость? Так как итальянец никогда не станет смеяться из вежливости, здесь еще важнее, чем во Франции, соразмерять степень комического в каждом анекдоте или, точнее, степень потребной для него снисходительной доверчивости со степенью царящего в гостиной веселья и brio***.

* (Прошу прощения за то, что привожу здесь этот общеизвестный анекдот, который так хорошо рассказывал г-н де Буфлер****.

Перед революцией у герцогини де Полиньяк очень много играли в карты: дом ее был средоточием лучшего общества. Часто приходил туда граф де Куаньи, отчасти, как думал кто-то, потому, что там каждый вечер бывала госпожа де ла Сюз, недавно вышедшая замуж молодая особа. Однажды граф пожаловался на то, что он, к несчастью, спит с открытым ртом, из-за чего просыпается три - четыре раза в ночь, и притом самым неприятным образом. Некий немецкий врач, забавлявший это знатное общество, сказал ему: "Я вас вылечу, господин граф, при помощи игральной карты; вы ее свернете и перед отходом ко сну вставите, словно мундштук, в уголок рта, зажав между губами". Поздно вечером, когда игра закончилась, а г-н де Куаньи что-то рассказывал, перебирая карты, госпожа де Полиньяк сказала ему: "Вот, граф, возьмите этого червонного валета, он вас сегодня ночью вылечит". На следующий день, в этот же час, после окончания игры, у стола находилось приблизительно то же общество, в том числе госпожа де ла Сюз. Вдруг из Версаля приезжает барон де ла Сюз. Рассказав придворные новости, он добавляет: "Сегодня я прибыл сюда рано. А вчера я добрался до дому лишь в пять утра. Кстати, герцогиня, вы портите мою жену: она становится ярой картежницей. Угадайте-ка, что я нашел у нее в постели: валета червей!" И барон извлекает из кармана и показывает всему изумленному обществу вчерашнего свернутого мундштуком валета червей. Барон де ла Сюз уже начал замечать особое впечатление, произведенное его рассказом, но тут герцогиня де Полиньяк, проявив находчивость, увлекла его на продолжительное время в амбразуру окна под предлогом, что ей надо поговорить о кое-каких версальских делах.)

** (Так как герцог де Шон никогда не заходил по вечерам к своей жене, она принимала у себя аббата де Вуазенона. Однажды ночью он находился у нее в весьма недвусмысленном неглиже, как вдруг послышались шаги герцога. "Мы погибли!" - вскричала г-жа де Шон. "Мы спасены,- хладнокровно возразил маленький аббат,- если вы только соблаговолите притвориться спящей". И аббат спокойно принимается за чтение. На пороге комнаты появляется герцог. Аббат, приложив палец к губам, делает ему знак не шуметь и приблизиться. Когда герцог подошел к кровати, аббат сказал: "Господин герцог, вы свидетель того, что я выиграл пари: герцогиня, которая постоянно жалуется на бессонницу, сегодня вечером побилась об заклад, что я не смогу прийти не замеченным сю к ней в комнату около часу ночи. Я же увеличил ставку и сказал, что даже лягу в ее постель. Я это и сделал". "Но разве уже час ночи?" - спросил муж. И он пошел в соседнюю комнату взглянуть на часы. После чего, не нарушая глубокого молчания, аббат встал, оделся и ушел вместе с г-ном де Шоном, "который спустя час пронзил его кинжалом", добавил один итальянец. "И не подумал". Эти последние слова вызвали у всех улыбку полнейшего недоверия.)

*** (Оживления, пыла (итал.))

**** (Де Буфлер, Станислав (1738-1815) - рыцарь Мальтийского ордена, капитан гусар, писатель.)

Все только что изложенное я прочел г-ну Герарди, который стал клятвенно уверять, что я совершенно ошибаюсь, что это - сплошное сочинительство и ни в малейшей степени не похоже на повадки болонцев.

Но как же в таком случае должен поступить несчастный путешественник? Предупредить читателя, ничего не меняя в написанном. Ведь не могу же я чувствовать по-иному, чем чувствую... "Есть ли в моих утверждениях что-либо порочащее честь болонцев?"- спросил я у своего критика. "Я усматриваю в них лишь несогласие с истиной". Успокоенный таким ответом, я и печатаю эти строки теперь, через десять лет после того, как они были написаны. Госпожа де Пюизье говорила, что каждый из нас отлично знает отдельные черты своего лица, но не может судить о нем в целом.

Монсиньор Ф. сказал мне сегодня вечером: "Не знаю, были ли Галлия и Испания так несчастны под властью Нерона, как Ломбардия под властью Франца Австрийского. Отличный пример того, как смехотворны семейные добродетели в монархе, особенно когда подкупленная печать пытается подменить ими качества, которых требует от монарха его ремесло. Ах, послал бы нам бог какого-нибудь Наполеона, даже с тем, чтобы он ежемесячно доставлял себе удовольствие лично рубить головы двум - трем приближенным!"

Монсиньор Ф. сказал мне еще: "Когда я не вижу людей, моя мизантропия преувеличивает их дурные свойства: мне надо бы иметь квартиру с окнами на улицу, а не в сад". И еще: "Отчаявшись найти достойного человека, я при выборе друзей полагаюсь на случай".

Монсиньор Ф. дал мне для прочтения весьма любопытную "Историю конклавов" Грегорио Лети*. Заметки на полях, сделанные сто лет назад пожелтевшими от времени чернилами, свидетельствуют, что Грегорио не осмелился рассказать все те славные историйки, где замешан яд. Это конклавы, приукрашенные так же, как век Людовика XIV у Вольтера, отрицавшего отравление Мадам**.

* (Грегорио Лети (1630-1701) - итальянский историк-протестант, написавший свыше ста сочинений, по преимуществу исторического характера.)

** (Мадам - официальный титул жены брата короля, Генриетты Английской.)

Как-то в дождливый день, разыскивая одну дату в своем дневнике, я заметил, что если письма, которые я шлю друзьям, чтобы не быть забытым, попадут в руки людей с сухим умом, узких начетчиков и ханжей, я доставлю им большое удовольствие. Слегка перетолковав буквальный смысл того, что я говорю, можно сделать вывод, что все итальянцы - умники, кроме аббатов.

Нет ничего более далекого от истины. От Болоньи до самых глухих мест Калабрии именно самого умного в семье стараются сделать священником: ведь какое счастье, если он станет папой! Сикст Пятый тоже начал с того, что был свинопасом. По закону брат папы - князь и племянник его - тоже. Пример - герцог Браски.

Дело в том, что я искал дружбы только людей, которые мне нравились, и только о них говорил. Но, быть может, во всем мире нет страны, где бы дурни были так грубы и невежественны. Палка их не исправляет, ибо физическая боль от палочных ударов не так уж сильна.

Английские глупцы, пожалуй, наименее обременительны для всех. В стране естественности, где умение держать себя в обществе не облекает все умы в один и тот же мундир, ничто не препятствует буйному произрастанию итальянского дурака. Непосредственность, с которой он повествует вам о своих самых невероятных низостях, сперва забавляет, затем вызывает возмущение. Нет ничего докучнее, чем любопытство кретина, не отстающего от иностранца. Если же вы обойдетесь с ним резко, это может быть понято, как недостаток уважения к обществу, которое вас благосклонно приняло. Дурак, влюбившийся в красивую женщину, которая презирает его, но не может отдалить от себя из-за каких-нибудь семейных связей,- существо столь вредоносное, злобное, низкое, что невольно начинаешь подумывать об убийстве, ибо от палочных ударов он становится лишь еще заносчивее и еще ревностнее служит мужу доносчиком на жену. Так, по крайней мере, рассказывал мне любезный Вальсантини: ведь я лично в любовных похождениях опыта не имею. Кажется, что либо ни одному путешественнику по Италии не везло меньше, чем мне, либо все они отчаянно врут.

Неаполитанцы отлично дерутся на шпагах, и люди из высших классов часто получают там превосходное воспитание. (Я видел молодых князей, очень напоминавших англичан.) По этим двум причинам несносный дурак встречается в Неаполе реже, чем в других местах. В Риме общественное мнение не щадит его и изгоняет в различные кафе. Поразмыслив, убеждаюсь, что не знал ни одного глупого аббата. Я не говорю о сельских священниках, которых люди из хорошего общества любят ради забавы напаивать допьяна. Да и среди них многие обладают редкой способностью ловить певчих дроздов в rocolo*. В Ломбардии это одно из любимейших развлечений. Дамы обожают uzei colla polenta**. Поздней осенью ловят сетью огромное количество птичек (uzei), которых подают жаренными в желтом тесте, приготовленном тут же из кукурузной муки, замешанной на теплой воде. Такое тесто (polenta) - основная пища ломбардского крестьянина в течение всего года. В Монтичелло у г-на Кавалетти я наслаждался по утрам на rocolo вместе с тремя священниками. Восхитительная утренняя свежесть возбуждает чисто животную радость. А вечером удовольствие и прелести ужина с uceletti***, polenta и всеобщим оживлением словно еще более раздвигают границы бытия в сторону столь острых наслаждений, свойственных природе животных. Хотел бы я видеть какого-нибудь английского методиста, перенесенного в подобную опьяняющую атмосферу; он стал бы изрыгать проклятия или пошел бы и повесился (см., что говорит Юстес об итальянском веселье). Немецкое и швейцарское равнодушие отлично к этому приспосабливается: многие симфонии Гайдна изображают радости такого рода. Если бы я обладал талантом г-жи Рэдклиф, как описал бы я Монтичелло! (Неподалеку от Монте-Веккья, к северу от Монцы.) Ощущение прекрасного охватывает вас со всех сторон, словно порывами ветра****.

* (Сеть (лат.).)

** (Дрозды в поленте (итал.).)

*** (Птички (итал.).)

**** (Я хотел бы напечатать все это для каких-нибудь сорока человек. Но как распознать их? Может быть, г-жа Ролан была лишь педанткой в глазах своих приятельниц, которых шокировали ее чувства. Беда в том, что отлично знаешь, кому не хотелось бы давать своих писаний. А так как невольно опасаешься, что ирония оскорбит твои чувства, опошляя их, люди, даже стоящие на противоположном конце шкалы моральных ценностей, часто оказывают на нас влияние. Да что говорить? Внушаемое ими отвращение побуждает иногда к резкому и жестокому тону, который может оскорбить чувствительные души. Вот почему дурного вкуса льстивые фразы насчет национальной чести, которые ежедневно читаешь в газетах, доводят иногда до резкого подчеркивания всех недостатков Франции.)

У Проперция есть два стиха, которые я забыл привести, когда говорил о любви в Италии:

Heu! Male nunc artes miseras haec saecula tractant.

lam tener assuevit munera velle puer*.

* (Увы! В наше время плохо приходится бедным искусствам; нежный отрок привык уже стремиться к обязанностям (лат.).)

Но в какой стране они не были бы уместны? Физическая любовь приводит к жестокой истине, о которой они напоминают, а любовь-страсть отдаляет от них. Итальянские дамы лишь через два - три года заметят, что молодой человек весьма привлекательной внешности может оказаться дураком, так же как в Париже лишь через два - три года умного человека, если он плохо одевается и неуклюж, перестанут считать глупцом.

Всем своим духовным оживлением Болонья обязана доброте легата. Если его сменит реакционер, в этом городе за какие-нибудь полгода может воцариться нестерпимая скука. Я нахожу, что в нем недостаточно любят кардинала Консальви и доброго папу Пия VII, который занимается искусствами и назначением епископов. Я решительно высказываюсь в пользу этого государя, что не совсем безопасно: тюрьмы Мантуи полны либеральных иностранцев. Итальянец, в личных отношениях столь подозрительный, становится до глупости доверчивым, когда участвует в заговорах: общество "Возрождение" в Швейцарии при министерстве Пакье*.

* (Пакье (1767-1862) - французский государственный деятель. Когда П. был министром, один из его агентов вошел в доверие к итальянским эмигрантам в Швейцарии, образовал из них общество "Всемирного возрождения" и таким образом узнавал обо всех подробностях итальянского революционного движения.)

6 января. Хвастливый и заносчивый тон, в войсках Наполеона оказавшийся столь полезным и получивший название "бахвальство", почти не испортил итальянских офицеров. У молодого и красивого капитана Радики столько простоты и естественности в обращении, словно он никогда в жизни не нанес сабельного удара и не заслужил ни одного креста. Лишь изредка можно заметить, что он рассердится, если его нарочно рассердить. На мой взгляд, простота эта очень хорошего тона, она напоминает мне славного американского коммодора Мориса. Я охотно заговариваю с капитаном Радики и не скрываю от него удовольствия, которое он доставляет мне, когда соглашается что-нибудь рассказать. Вчера, когда мы около двух часов ночи возвращались из гостей, он мне сказал: "Мой дядя, граф Радики, был кротчайшим человеком на свете. Однажды в Бергамо - я родом оттуда,- когда он проходил по улице, какой-то сбир пристально посмотрел на него. "Бог ты мой, ну и урод!" - произнес дядя. На следующий же день в дворянском казино он заметил, что его друзья разговаривают с ним как-то странно, несколько sostenuto. Наконец, дня через три, один из них говорит ему: "Ну, а сбир? Когда же ты кончаешь с этим делом?" "Каким делом?" "Черт побери,- строгим тоном продолжает приятель,- неужели ты это так и оставишь?" "Да что именно?" "Наглый взгляд, который он на тебя бросил". "Кто? Тот сбир на улице?" "Разумеется". "Да я об этом и не думаю". "Зато мы думаем".

Уго Фосколо. Портрет работы Андреа Аппиани. (Милан. Галерея Брера.)
Уго Фосколо. Портрет работы Андреа Аппиани. (Милан. Галерея Брера.)

И вот этот кротчайший из людей вынужден был в течение трех дней выходить из дому с заряженной двустволкой. На третий он наконец встречает на улице сбира, дерзко посмотревшего на него, и укладывает его на месте двумя выстрелами. Все это произошло около 1770 года. Дядя на полтора месяца уехал в Швейцарию, а затем преспокойно возвратился в Бергамо. Будучи по природе своей человеком кротким и гуманным, он обеспечил семью сбира. Однако при этом он соблюдал величайшую тайну: ведь он был бы обесчещен и изгнан из дворянского казино, если бы кому-нибудь пришло в голову, что он боялся мести и пытался ее предупредить. Если бы граф Радики не убил сбира, он оказался бы в том же положении, в каком на Севере был бы человек, получивший пощечину".

Великолепный Корнер, знатный венецианец, правивший тогда в Бергамо и руководивший судопроизводством по уголовным делам, разделял мнение общества и не стал бы принимать графа Радики, если бы тот не убил сбира. Этот венецианец был превеселый человек. Он каждый день до четырех часов утра играл в фараон у своей любовницы, где принимал все местное дворянство. Он устраивал самые причудливые празднества, проедая в год двести - триста тысяч франков из своего состояния, и был бы крайне удивлен, если бы ему предложили арестовать дворянина за убийство сбира*. В Милане, находящемся всего в десяти лье от Бергамо, приходили в ужас от ружейных выстрелов на улицах. Поэтому бергамские нобили презирали мягкость миланских нравов и являлись на бал-маскарад в Скалу с заранее намеченной целью учинять дерзкие выходки по отношению ко всему обществу. "Поедем в Милан и надаем там оплеух",- говорили они промеж собой; так, по крайней мере, рассказывал мне капитан Радики. С тех пор в Италии побывал Наполеон, он перемолол все эти характеры, и офицер-миланец, сражавшийся при Раабе или в Испании, проявлял такую же храбрость, как офицер родом из Бергамо или Реджо**. У простого солдата-итальянца воинская храбрость - скорее приступ ярости, чем стремление блеснуть в глазах товарищей или самолюбивое побуждение. На поле битвы никогда не услышишь шуток.

* (Здесь изменено все: имена, названия местностей, даты. Точно передается лишь нравственный смысл анекдотов. Не все ли равно иностранцу, находящемуся на расстоянии двухсот лье, да к тому же еще спустя десять лет после случившегося, зовется ли герой рассказа Альбицци или Траверсари? Прошу, рассматривайте все эти анекдоты как чистое измышление, как апологи. Последний мог случиться и в Тревизо (1826).)

** (Генерал Бертолетти, такой храбрец, кажется, родом из Милана, Пино был так же храбр, как Лекки или Цукки!)

7 января. Встретившись со мной как-то вечером, один из моих новых друзей спросил: "Бываете вы иногда после обеда у г-жи Д.?" - "Нет".- "Напрасно, надо заходить к ней в шесть часов: qualche volta si busca una tassa di caffe (там порою перехватишь чашку кофе)". Это выражение веселило меня три дня. Затем, чтобы подавить в себе необычные свойства иностранца, я стал бывать после обеда у г-жи Д. И действительно, мне нередко удавалось благодаря этому сберечь двадцать сантимов - стоимость чашки кофе. Вчера у этой дамы разговор зашел о проницательности священников. Вступил в беседу и я, причем защищал неправильные мнения, чтобы выяснить истину, и, вероятно, нагородил много глупостей, ибо г-жа Д., потеряв терпение, отвела меня в сторону и сказала: "Я рассчитываю на ваше честное слово. Поклянитесь, что, пока жив монсиньор Кодронки, вы ни звука не пророните о рукописи, которую я вам передам завтра в десять утра".

Я, разумеется, не преминул явиться в назначенный час, хотя мне не предстояло перехватить чашку кофе. Я бережно унес к себе маленький квадратный томик in-4°, исписанный желтыми чернилами. Ибо Италия не умеет выделывать чернил, хотя умеет их применять. Невозможно высказать больше проницательности, а главное, меньше пустословить, чем это удалось автору анекдотов из жизни монсиньора Кодронки, заведовавшего распределением подаяний в Итальянском королевстве Наполеона. Ни одной расплывчатой фразы, никаких убийственных общих рассуждений, которыми наши убогие историки заставляют нас расплачиваться за удовольствие иметь гениальных людей. На четырехстах страницах этой рукописи не оказалось ни одного ненужного "действительно" или "впрочем". Прочитав ее, я сделал два вывода:

1. За пределами Италии никто и понятия не имеет об искусстве политики*.

* (Способ заставить других делать то, что нам приятно, в тех случаях, когда нельзя употребить силу или деньги.)

2. Нельзя называться политиком, если не обладаешь терпением и способностью сдерживать гнев. В этом отношении Наполеон немногого стоил: в жилах его текло достаточно итальянской крови, чтобы распознавать чужие хитрости, но сам он неспособен был повернуть их к своей выгоде. Недоставало ему и другого важнейшего для политика качества: он не умел использовать благоприятный случай, который иногда предоставляется лишь на несколько часов. Например, почему было не дать в 1809 году корону Венгрии эрцгерцогу Карлу, а в 1813 году десять миллионов Меттерниху? Если бы автор этого жизнеописания монсиньора Кодронки, уже тридцать лет состоящий архиепископом Равенским, имел склонность к насмешке, его сочинение напоминало бы лучшие характеристики герцога Сен-Симона*. Ничего подобного, он проявляет не больше ненависти к пороку, чем склонности к добродетели. В этом произведении нет ничего бьющего на эффект, но нет и ничего лишнего: это - зеркало. Ирония лишь в самой мысли запечатлеть такие подробности. Если, например, эпизод с Мальвазией будет когда-нибудь напечатан, он изумит весь мир**. Читать это жизнеописание даже утомительно: автор нигде не стремится позабавить читателя.

* (Герцог Сен-Симон, Луи (1675-1755) - выдающийся французский государственный деятель и писатель. Знаменит своими мемуарами, являющимися не только исключительно ценным историческим источником, но и блестящим литературным произведением.)

** (Я изменил данному слову только для лорда Байрона. В пылу спора, чтобы доказать какую-то моральную теорию, я имел неосторожность рассказать великому поэту этот эпизод. Он поклялся, что изложит его стихами. Но я ничего подобного в "Дон-Жуане" не обнаружил. Монсиньор Кодронки, человек выдающийся, скончался в 1826 году.)

По совету г-на Идзимбарди я приобрел сто пятьдесят томов средневековых итальянских историков, а чтобы не заблудиться в этом лабиринте, обратился к трем справочникам: к истории Пиньотти, который по поводу Тосканы вынужден говорить обо всей Италии, к Пьетро Верри и, наконец, для догматической части истории папства к "Духу Церкви" Поттера. В дождливые дни или же когда на меня нападает luna (сплин), я прочитываю изложение событий за сорок - пятьдесят лет по всем трем справочникам, а затем разыскиваю в своих ста пятидесяти томах все, что относится к данному периоду. Занятие это весьма увлекательно и представляет резкий контраст с жизнью путешественника, по существу своему обращенной к внешним впечатлениям. Я перестал читать Сисмонди: он уж слишком крайний либерал и к тому же не умеет видеть в исторических событиях то, что рисует нам человеческое сердце; меня же, напротив, только это и интересует. Труднее было мне отказаться от Муратори*, но в конце концов он все же священник, а я дал обет не верить историку из духовенства, к какой бы религии он ни принадлежал. Благодаря этому изучению средневековья каждый город и почти каждая деревня, через которые я проезжаю, приобретают для меня интерес. У г-жи Филикори целый вечер рассказывались анекдоты о мщении. Я был поражен нижеследующим рассказом, который можно найти лишь в одной малоизвестной книге; он представляет собою чистую правду.

* (Муратори (1672-1750) - итальянский историк, один из основоположников исторической критики. Особую ценность представляют его труды по истории церкви.)

"В Пьемонте я случайно оказался невольным свидетелем необыкновенного происшествия, но тогда подробности его остались мне неизвестны. Я послан был с двадцатью пятью драгунами (говорит капитан Борони) в леса по берегам Сезии для борьбы с контрабандой. Прибыв как-то вечером в дикую и пустынную местность, я заметил среди деревьев развалины старого замка. Я направился туда; к величайшему моему удивлению, он оказался обитаем. Я нашел в замке местного дворянина с весьма зловещим выражением лица. Это был человек лет сорока, шести футов ростом. Ворча, он предоставил мне две комнаты. Там мы с унтер-офицером занимались музыкой. Через несколько дней обнаружилось, что наш хозяин скрывает у себя какую-то женщину, которую мы, смеясь, называли Камиллой. Но мы были далеки от того, чтобы подозревать ужасную истину. Она умерла через шесть недель. Мною овладело любопытство, и я обрел печальную возможность увидеть ее в гробу, заплатив монаху, читавшему над покойницей: около полуночи, под предлогом окропления святой водой, он провел меня в часовню. Я увидел одно из тех изумительных лиц, которые прекрасны даже на лоне смерти. У нее был большой орлиный нос,- никогда не забыть мне его благородных и нежных очертаний. Я вышел из этого мрачного места. Через пять лет, когда отряд моего полка сопровождал императора на его коронование итальянским королем, мне рассказали всю историю целиком. Я узнал, что ревнивец-муж, граф ***, однажды утром обнаружил зацепившиеся за кровать его жены английские часы, принадлежавшие одному молодому человеку из того городка, где они жили. В тот же день он увез ее в разрушенный замок посреди лесов Сезии. Никогда он не произносил ни слова. Если она обращалась к нему с какой-нибудь просьбой, он молча показывал ей английские часы, которые всегда находились при нем. Почти три года они прожили так, в полном одиночестве. Под конец она умерла от отчаяния в цвете лет. Муж попытался заколоть кинжалом владельца часов, ему это не удалось, он бежал в Геную, сел на готовый к отплытию корабль, и с тех пор никто о нем ничего не слышал" ("О любви", т. 1, стр. 129).

Только что я возвратился после курса ванн в Поретти с большим запасом различных диковинных случаев и анекдотов. Но издатель мой не напечатает самых пикантных из них.

Ни один путешественник не поймет этой страны, если не проникнется нижеследующими словами Альфьери: "Che piu? La moderna Italia, nell'apice della sua vilta e nullita mi manifesta e dimostra ancora (e il deggio pur dire?) agli enormi e sublimi delitti che tutto di vi si van commettendo, ch'ella, anche adesso, piu che ogni altra contrada d'Europa, abbonda di caldi e ferocissimi spiriti a cui nulla manca per far alte cose, che il campo e i mezzi"* ("Il Principe e le Lettere", p. 325).

* ("Что мне еще сказать? Современная Италия, достигшая пределов ничтожества и упадка, все же доказывает мне (великий боже, осмелюсь ли сказать это?) ужасными и все же великими преступлениями, которые в ней ежедневно совершаются, что и теперь она изобилует более, чем какая-либо иная европейская страна, душами пылкими, чуждыми какого бы то ни было страха, которым, чтобы обессмертить себя, недостает лишь поля битвы и возможности действовать".

Обратите внимание на то, как длинна эта фраза: это уж общий недостаток итальянской прозы, которую Боккаччо создавал по образцу прозы Цицерона. В другом месте Альфьери говорит: "La planta nomo nasce piu robusta qui che altrove" (Растение, именуемое человеком, в Италии произрастает более могучим, чем в других странах). Нет ничего более верного. Дайте только римлянам на двадцать лет какого-нибудь Наполеона и увидите сами.)

В этой стране к вечному блаженству ведут не деяния, более или менее полезные людям, а точное исполнение обрядов. Итальянец чувствует и верит, что в этом мире человек счастлив, если он удовлетворяет свои страсти, а счастье на том свете обеспечит ему точное соблюдение обрядов. Нищенствующие монахи воспитывают сознание простонародья, а из простого народа вербуется армия лакеев и горничных, воспитывающих сознание дворянства. Счастье для бедных семей, где единственная служанка живет вместе с хозяевами и вдобавок слишком занята, чтобы болтать с детьми! Разумный житель этой страны, у которого есть дети и который возымел дерзостное желание не огорчаться их глупостью, когда они достигнут восемнадцати лет, должен нанимать в услужение немцев или хотя бы озерников (обитателей побережья озер Комо и Маджоре). В Паланце или в Белладжо преступления так же редки, как и в Шотландии. Предрассудки, привитые добрыми немцами, отличаясь от местных, меньше воздействуют на детские умы. Две недели тому назад вблизи Лоретты население одной деревни было буквально повергнуто в ужас неким черным призраком, возникавшим в воздухе. Сторонники французов заявляли, что не верят в призрак, за что прослыли безбожниками, навлекающими на страну бедствия. Забавнее всего, что о неверии своем они говорили безо всякой убежденности. Большинство же просто умирало от страха, чем пользовались священники, делая намеки на светопреставление.

Еще немного - и весь этот люд, чьи души воспитаны были нищенствующими монахами, впал бы в настоящее безумие. Крестьяне работали на полях, задрав кверху головы и высматривая, не летит ли черт, чтобы их унести. Без конца служили молебны, все дровосеки облачились во власяницы, ибо именно этому уважаемому сословию призрак, по-видимому, угрожал больше всего. Двое из этих дровосеков, с которыми я беседовал у г-на Р.,- отъявленнейшие плуты на свете. Когда приходилось поторговаться, видно было, что они во сто раз лучшие знатоки человеческого сердца, чем наши французские крестьяне. Но на протяжении шести веков нищенствующие монахи отравляли национальный характер. Здесь молодая женщина, встречая монаха, останавливается и целует ему руку! Я сотни раз был свидетелем этого и замечал, как блестели глаза монаха. После того как было отслужено сто молебнов, призрака, о котором идет речь, убили выстрелом из ружья, ибо это оказался огромный орел, пытавшийся похитить козлят. Дровосеки, такой проницательный народ, не распознали орла.

Я трепещу за грядущие судьбы Италии. В этой стране могут появляться философы вроде Бекарии, поэты вроде Альфьери, такие воины, как Санта-Роза. Но эти прославленные люди слишком далеки от народа. Между современным состоянием и правительством общественного мнения необходим еще Наполеон. А откуда его взять?

Меттерних прав (может быть, по варварски прав), но он не лжет, утверждая, что правительство общественного мнения или двухпалатная система не являются для Италии насущной потребностью. Нужду в них испытывают лишь некоторые великодушные люди, бывавшие за границей или читавшие путевые очерки. И к тому же, когда надо переходить к делу, брать что-то в свои руки, эти утонченные души, как жирондисты, выражают благородные чувства, но не умеют действовать. Нигде не вижу я Мирабо, Карно, Дантонов.

Хотя рассуждать о политической экономии не мое призвание, все же приведу следующий факт.

Некий торговый дом недавно приобрел авансом у папского правительства одну вещь-какую именно, я точнее сказать не могу - и заплатил за нее миллион триста тысяч франков. В сущности, это заем, сделанный папской администрацией Болонской области, и история этого займа очень любопытна: она стоит любого галантного анекдота. Пятеро или шестеро влиятельных стариков оказались подкуплены, но не через своих официальных любовниц, а через юных особ, которые - в этом можно было поклясться - разговаривали с ними не более четырех раз в жизни. Проницательность банкиров все обнаружила. Подробности эти, весьма для меня забавные, так как я знаю действующих лиц, сообщил мне г-н Герарди. Вот, можно сказать, уже готовая комедия, настоящая, в пяти действиях, полная характеров, еще никем не изображавшихся, и без пошлой любовной интриги. Чтобы осмелиться ее написать, нужен только настоящий поэт, но я посоветовал бы такому поэту хорошенько спрятаться.

Мы с г-ном Герарди высчитали комиссионные, дисконт и куртаж, полученные одним из компаньонов торгового дома. Все это вместе с официально признанной прибылью составляет четырнадцать процентов в год. Г-н Г. считает, что духовные лица, участвующие в этой афере,- при всей их обычной проницательности - настолько не сведущи в арифметике, что не смогли бы сделать этого расчета, занявшего у нас не более десяти минут.

Множество мелких капиталистов живет здесь тем, что ссужает деньги под залог во время сбора шелковичных червей. Через три месяца или через пятьдесят дней крестьяне возвращают взятую взаймы сумму с прибавкой девяти процентов.

В Милане такого рода дельцы именуются брубру. Они весьма ловко свили себе гнезда под сенью Гражданского кодекса Наполеона и австрийского Уложения. Здесь же в трудных обстоятельствах, когда вы оказались жертвой слишком уж наглого жульничества, ваш духовник устраивает вам доступ к кардиналу-легату или к архиепископу. Вы бросаетесь к ногам eminentissime*, и тот нагоняет страху на брубру (не знаю, как называется это животное в Болонье). Если речь идет о браке для предотвращения скандала, архиепископ нагоняет страху на отца молодого человека. Эта страна своего рода Гретна-Грин**. Влюбленная пара дает десять экю священнику, который и совершает обряд бракосочетания в какой-нибудь деревенской церкви, и брак считается законным: ведь таинство остается таинством, каким бы ни был священник. (К счастью, нынешние архиепископ и легат - образцы добродетели, а не бабники.)

* (Преосвященнейшего (итал.).)

** (Гретна-Грин - шотландский городок на границе с Англией. Завоевал себе широкую известность тем, что там "обычно совершались браки, встречавшие те или иные препятствия в самой Англии.)

Один мой знакомый брубру в Милане ликовал по поводу введения австрийского Уложения. Оно несет на себе печать сфабриковавшей его страны и полно глупейшего благодушия, которое открывает перед итальянской изворотливостью самые широкие возможности. Для того чтобы приговорить к смертной казни такого свирепого разбойника, как Джерини, необходимо добиться его признания.

Я написал одному владельцу земельного участка, который находится между Болоньей и Феррарой и сейчас продается. На участке отличный дом. Земля приносит чистого дохода, по уплате налогов, восемнадцать тысяч франков; за него спрашивают сто восемьдесят тысяч франков и уступили бы за сто пятьдесят тысяч. Но каким только притеснениям не подвергается несчастный землевладелец!*. В этой стране невозможно владеть землей, не имея титула и громкого имени.

* (См. "Debafs" от 28 марта 1826 года, где изображаются все неприятности, выпадающие на долю землевладельца в пятидесяти лье от Парижа, Судите же о том, что происходит в шести лье от Фeppapы.)

8 января. Здесь редко удается насладиться музыкой: хорошие голоса - в других местах. Я был целиком поглощен встречами в обществе и живописью. Следуя мудрым советам, я сперва завел знакомства с мужчинами. Моим самым главным завоеванием был монсиньор кардинал Ланте, легат в Болонье, иначе говоря, всемогущий вице-король. До того мне приходилось беседовать лишь с кардиналом М., который произвел на меня впечатление человека посредственного и зачастую грубого. Напротив, кардинал Ланте настоящий вельможа, вынужденный только из-за своего черного с красной оторочкой облачения соблюдать некоторые условности, которые, впрочем, стесняют его раза два в вечер. Мысленно я сравниваю этого итальянского аристократа с любезным генералом Нарбоином, скончавшимся в Виттенберге, или каким-нибудь вельможей наполеоновского двора. Какая естественность! Какая непринужденность в обращении у кардинала Ланте! Брат его - римский герцог, а он правит здесь.

К великому моему сожалению, я почти не обнаружил здесь франтов. Я огорчаюсь, когда среди моих друзей нет франта, которому можно было бы показать мой несессер, этот тяжелый ящик, годный лишь для того, чтобы внушать ко мне почтение в чужой стране. Порога английских и французских хлыщей, рожденных лишь для того, чтобы одеваться, особым образом гарцевать на коне и появляться в местах, одобренных хорошим тоном, еще не распространилась к югу от По. В странах, где царит тщеславие, человек, болтающий о своем успехе у женщин, может быть, и вызывает к себе интерес; здесь эта нескромность его губит. Я не знаю, каким словом в Болонье можно перевести понятие фат. Здесь фаты, как в крестьянской среде всех стран,- это красивые парни, которые гордятся своей внешностью, дарованной небом, и при появлении хорошенькой женщины поднимают голову и выступают горделивой походкой. Женщины, в простоте душевной, откровенно говорят о любви и о том роде мужской красоты, который им по вкусу. Если кто-либо из таких молодых людей подходит к группе женщин, они становятся крайне сдержанными, женским инстинктом ощущая цену малейшей фамильярности. Не следует воображать, что женщины здесь уступают по легкомыслию и мгновенному увлечению,- это случается в тысячу раз реже, чем во Франции. Здесь высоко ценят и то немногое, на что соглашаются.

Эти внезапные приступы сдержанности порою казались мне даже не вполне пристойными. Среди беседы, где, казалось бы, все позабыли о различии полов, они напоминают, что это-то как раз самое главное. Итальянец, наименее склонный к волокитству, какой-нибудь сорокалетний ученый, инстинктивно чувствует, как ему вести себя с восемнадцатилетней девушкой, с которой он говорил всего раз десять.

Наблюдая трех или четырех привлекательных молодых людей, выступающих в Болонье в качестве местных фатов, я заметил, что старательное соблюдение всех требований моды, занятие, которому с удовольствием предается флегматичный и тщеславный житель севера, для них является тягчайшей обязанностью. Вчера я вместе с одним фатом зашел к нему домой в восемь часов вечера; он хотел одеться, чтобы сопровождать меня к г-же Б., очень любезной слепой француженке. Но у него так и не хватило духу на это, и я проводил его до дома его возлюбленной, где и присоединился к нему через час. Главная же забота героя Бонд-стрита* - придать некую искусственность самому простому поступку. Даже если это его действие имеет некоторое значение, он помышляет лишь о том, чтобы напустить на себя такой вид, будто относится к нему пренебрежительно. Южнее Милана я людей этой породы уже не встречал. Здесь красивые молодые люди перескакивают верхом через рвы, но они стараются сделать это как можно лучше и откровенно радуются удаче**.

* (Бонд-стрит-модная улица в Лондоне.)

** (Лишь в дороге или когда можно опасаться несчастного случая снисходит итальянец до предосторожностей. Но тогда предосторожности не то что отвлекают итальянца от его мечтательности или страстного чувства,- они сами становятся предметом страсти. Автору необходима величайшая снисходительность со стороны читателя: последний часто обнаружит кажущиеся противоречия, как, например, это, или даже ошибки более существенные. Автор, делая на скорую руку свои записи, не располагал для этого шестью томами. Память у него плохая, почему эти путевые очерки и являются лишь собранием впечатлений, в которых люди сведущие обнаружат массу неточностей. Багаж автора проверялся не то двадцать один, не то двадцать два раза. Уже сам вид книги раздражает таможенника, ибо предполагается, что он умеет читать, и его раза три в месяц распекают за то, что он пропустил "Кума Матье"*** под титулом "Жития св. Амвросия". На таможне в Мендризио я подарил удивленному чиновнику все бывшие при мне книги. В каждом городе я покупаю томов семь - восемь, а уезжая, оставляю их у хозяина гостиницы. Итальянские книги, напечатанные в Италии, путешествуют в обозе, в особом ящике, и до сих пор их никогда не задерживали.)

*** ("Кум Матье" - роман аббата Дюлорана (1717-1797), часто перепечатывавшееся произведение весьма вольнодумного характера.)

В Италии я не видел женщин, постоянно подверженных бурному настроению, как на севере и, например, в Женеве*. Здесь большинство женщин придерживается той системы, которую они с полной искренностью считают дорогой к счастью. Вот, однако, нелепая фраза, утверждающая нечто неверное. Видно, что написал ее северянин, и пусть она сохраняется как пример опасности, которая мне постоянно угрожает: ведь итальянка весьма далека от того, чтобы придерживаться некой системы поведения. От этого слова за целое лье несет унылой протестантской страной. Есть ли у нее любовник или нет его,- женщина этой страны в возрасте от шестнадцати до пятидесяти лет находится во власти восьми или десяти господствующих идей, сменяющихся каждые полтора - два года. Эти страсти полностью подчиняют ее, целиком поглощают, не давая ей ощущать, как уходит жизнь. Здесь женщина, постоянно подверженная дурному настроению, никого не увидит вокруг себя, сколько бы денег она ни могла оставить по своему завещанию. Единственным обществом ее были бы приходящие к обеду священники. Если вы спросите у двадцати итальянцев: "Почему вы перестали бывать там-то?",- то в восемнадцати случаях получите ответ: "Mi secco" (Мне там скучно).

* (Primefaced women.)

За исключением дельцов, которые в настоящее время заняты тем, что дурачат папское правительство и устраивают ему займы из восемнадцати процентов в год, в Болонье никто не наносит визитов вежливости. От какого неиссякаемого источника скуки они избавлены по сравнению с нами! "Вы ежедневно бывали в таком-то доме,- говоришь итальянцу,- почему теперь вас там не видать?" "Дочь умерла,- отвечает он,- мать стала святошей, е mi secco". Как аукнется, так и откликнется: едва где-нибудь становится скучно, как там перестают бывать. Такое поведение не свидетельствует о чувстве признательности, но в конце концов благодаря ему здесь уменьшается бремя скуки, выпадающее на долю каждого народа. Кто хочет общаться с людьми, вынужден отказаться от нытья. Даже в самых модных салонах Парижа задыхаешься от недостатка воздуха. В Болонье даже самый богатый человек не увидит никого в своем салоне, если накануне там было душно. Недостаток кислорода порождает на целый вечер дурное настроение, а здесь знают цену каждому вечеру. Игра здесь приятна, так как никто не считает себя обязанным соблюдать учтивость: можно выходить из себя, можно бросать игру при выигрыше. Часто люди богатые и совсем не жадные безумно ликуют в течение четверти часа из-за того, что выиграли четыре добрых золотых цехина. Они тотчас же выходят из игры и минут десять вертят золотые монеты в руках, разглядывая изображение на них, год чеканки, отпускают шутки насчет государя, чье лицо на них выбито. Вчера я слышал элегию на Наполеона по случаю того, что выигран был красивый новенький наполеоновский дублон: "Quel povero matto! Ci ha rovinati ed ha rovinato lui!"*. Осмелюсь ли сказать, что щепетильность в игре - чистая условность. Если никто ее не станет соблюдать, никого не упрекнешь и в отсутствии ее. Если все будут при выигрыше бросать игру con gran gusto** , все шансы уравняются e di piu v'e il gusto***.

* (Несчастный безумец! И нас погубил и себя самого! (итал.))

** (С великим удовольствием (итал.).)

*** (И вдобавок получаешь удовольствие (итал.).)

Болонья, 9 января 1817 года. Сегодня вечером я имел честь вести долгую беседу с его высокопреосвященством монсиньором кардиналом Ланте. Намеревался ли он меня прощупать? Но, по правде сказать, к чему? Какова бы ни была причина оказанной мне милости, в серьезном разговоре его высокопреосвященство обходится с собеседником приблизительно так, как государственный советник при Наполеоне. Только у его высокопреосвященства меньше важности, больше остроумия, и он энергичнее жестикулирует. Как только дело доходит до некоторых официально-лживых фраз, тонкая, почти незаметная улыбка предупреждает, что все это говорится для широкой публики. На восьмой день он сказал мне: "Я заметил, сударь, что француз, не принадлежащий к военному сословию, но попавший на войну, обязательно рассказывает, каким образом случилось, что однажды ночью он спал на трупе, который он не заметил в соломе в углу амбара. Точно так же француз, если ему случится беседовать с кардиналом, не преминет изобразить, как этот князь церкви сразу же бросил ему две - три атеистические фразы, а затем отошел есть мороженое подле своей любовницы, с которой не расставался затем весь вечер". "Ваше высокопреосвященство кардинал - хулитель бога - явление не более правдоподобное, чем государственный советник Наполеона, бранящий континентальную систему"*.

* (Континентальная система - ряд мероприятий Наполеона, направленных к подрыву английской торговли: запрещение ввоза английских товаров, торговых сделок с Англией, английского фрахта и пр. Эти мероприятия вводились не только в завоеванных Наполеоном странах, но и в государствах, связанных с Францией договорными отношениями, например, в России после Тильзита. Отсюда ее название: Континентальная, то есть охватившая весь Европейский континент.)

В Папской области превосходство кардинала настолько неоспоримо, что если только особа эта не из числа самых последних людей, она всегда проявляет некоторое благодушие. Два - три раза в жизни кардинал выбирает государя, в остальном же он смеется над всеми законами. Мне выпали честь и слава вызвать у кардинала Ланте желание поговорить. Иностранцу он может сказать по неосторожности и потребности sfogarsi (to give vent to his passion)* вещи, от которых он уклонился бы в беседе с болонцем. Меня он расспрашивает по преимуществу о разных смешных случаях,- я не хотел бы, чтобы их нашли в моих писаниях. Вчера, поболтав со мной часок, он сказал: "Ну, сударь, в сделках надо соблюдать известное равенство! Возместите-ка мне мои рассказы о Риме анекдотами о Париже. Например, что представляет собою господин И-о-без-ду-и-у-ра?" Я совсем растерялся: я не понял, о ком он говорит, а кардинал считает, что отлично объясняется по-французски. Пока я тщетно пытался найти хоть слово, чтобы выпутаться из затруднительного положения, и растерянность моя становилась все более явной, кардинал дважды или трижды повторил: "Господин И-о-без-ду-и-у-ра. Это, видно, очень могущественная личность,- добавил он наконец,- если вопрос мой так вас смутил?" За неимением лучшего выхода из положения я стал неуверенно отрицать, что господин И-о-без-ду-и-у-ра вообще внушает мне страх. "Он очень уж резко обошелся с вашим военным министром",- добавил кардинал. Эта фраза вернула меня к жизни: я понял, что имеется в виду г-н Жобез дю Жюра. Выслушав мой ответ, кардинал Ланте со вздохом сказал: "Париж ведь - столица мира, Тот, кто там произносит речь с трибуны, становится известным всей Европе". "Ваше преосвященство, Рим уже дважды становился повелителем мира - при Августе** и при Льве X***, и второй раз он, на мой взгляд, достоин был большего восхищения, чем первый". Я упоминаю об этом простом ответе, ибо перед римлянином всегда необходимо льстить Риму, так же как славе наших войск, нашим победам перед средним французом. Кардинал же задумчиво продолжал: "Да, но если вы, французы, и дальше будете управлять общественным мнением, что станет с Римом через столетие?" Адъютант кардинала говорил мне как о достоверном факте, воздерживаясь при этом от одобрения или порицания (манера, характерная для римского прелата), что в Равенне, маленьком городке с двенадцатью тысячами жителей, раскуплены шестьдесят два экземпляра "Логики" де Траси в переводе Компаньони, анконца блестящего ума. Это один из самых выдающихся людей, завербованных Наполеоном, который, услышав, как он говорит, тотчас же назначил его государственным советником.

*(Отвести душу (итал., англ).)

** (Август - первый римский император (63 до нашей эры - 14 нашей эры), объединивший в своих руках военную, жреческую и административно-судебную власть в Риме, расширивший и упрочивший границы Римского государства. Век Августа - золотой век римской культуры.)

*** (Лев X (Джованни Медичи, папа с 1513 по 1521) - являлся типичным представителем Возрождения на папском престоле. Равнодушный к религиозным вопросам, он широко покровительствовал искусству, литературе и науке. Сравнение его времени с веком Августа, в смысле культурного расцвета довольно обычно в исторической литературе.)

Тот же прелат сказал мне одну вещь, о которой я сам думал со времени смерти маршала Нея, но опасался высказывать. Проиграть сражение при Ватерлоо было для Франции величайшим, исключительным счастьем: ведь в проигрыше осталась не Франция, а королевская власть.

Одна дама из общества, у которой полгода назад умер любовник, из-за чего она грустит, то есть размышляет о судьбах рода человеческого, сказала мне нынче вечером после долгой беседы: "Итальянка никогда не сравнивает своего возлюбленного с каким-нибудь образцом. Как только между ними возникает близость, он поверяет ей все свои самые странные причуды насчет своих дел, здоровья, туалетов. Ей совсем не нужно находить его необыкновенным, оригинальным или смешным. Да и как могло бы это прийти ей в голову? Она взяла его и удерживает при себе только потому, что любит, и сравнивать его с каким-нибудь образцом показалось бы ей столь же странным, как узнавать, смеется ли ее сосед, чтобы убедиться, весело ли ей самой" Его странности нравятся ей, и если она смотрит на него, то лишь, чтобы прочесть в его глазах, как именно любит он ее в данный момент. "Мне помнится,- сказал я,- что одна француженка год назад написала: "Больше всего опасаюсь я увидеть своего возлюбленного смешным". "Даже если бы итальянка и знала, что можно показаться смешным,- ответила г-жа Т.,- любовь не дала бы ей усмотреть смешные стороны любимого существа". Счастливое заблуждение! Я не сомневаюсь, что оно главный источник счастья в этой стране*.

* (Здесь бывают убийства, то есть несчастные, стоящие вне общества, наносят друг другу удары ножом. Но три четверти людей, имеющих больше шести тысяч франков годового дохода, не получают здесь платы за ложь. Разве в 1770 году во Франции платили кому-нибудь за ложь? Тогда гам и было весело.)

Опускаю тридцать страниц описания Болоньи. Подобное описание, выполненное с недоступным для меня изяществом, можно найти в конце первого тома президента де Броса. Г-н де Лаланд*, по убеждениям атеист, провел в Италии восемь месяцев. Но все итальянские иезуиты получили распоряжение посылать ему записки о тех местах, где они проживали, и так возникла его пошлая книга путешествий по Италии в девяти томах. Он видит все через иезуитские очки, но как путеводитель его работа хороша. Он принижает всех порядочных людей, живших в 1776 году. Таков был обычай добрых отцов: ведь это лучше всего поддерживает statu quo. Самый же лучший путеводитель тот, который вышел пятнадцатым изданием у Валларди в Милане. Г-да Рейна, Босси, де Кристофорис, Компаньони и другие миланские ученые согласились поместить там свои заметки. Советую познакомиться с работами протестантов Миссона и Форсайта: первый совершил путешествие в 1688 году, второй - в 1802-м. Можно заглянуть также в Монтеня (1580) и в Дюкло (1760).

* (Лаланд, Жозеф (1732-1807) - знаменитый французский астроном и математик. Сверх целого ряда замечательных работ по специальности в 1769 году издал обширное описание своего путешествия по Италии "Voyage en Italie".)

10 января. Как-то случилось, что кардинал возымел ко мне благосклонность. Это весьма живой человек, часто забывающий об осторожности, особенно к ночи, когда дует теплый ветер и когда он чувствует себя хорошо. Чтобы не оказаться жертвой его же милости ко мне, я решил поставить себя так, чтобы иметь возможность свободно говорить с ним о женщинах. Если он проявит чопорность, я с ним расстанусь. Разве я жду от него назначения на должность*? До последнего времени его высокопреосвященство рассказывал мне самые смешные, то есть самые необычные биографии, ибо он (нисколько не старается быть забавным. Итальянец никогда не придает героям своих рассказов каких-либо ужимок, поэтому они и не похожи друг на друга, как те, о которых рассказывают наши присяжные остряки. Их герои всегда пристойны, как в комедиях Пикара, то есть в них не чувствуется индивидуальность. Наши рассказчики не живописцы: они конструируют свои образы, исходя из современной философии (это выражение из математики), и поэтому ничего нового не говорят философу. Их рассказы - совершенная противоположность "Пекороне"** или "Жизни Бенвенуто Челлини". Вот книга, которую надо прочесть в первую очередь, если хочешь узнать итальянский характер. Кардинал Ланте - остроумнейший человек, и, тем не менее, его анекдотам, как я часто замечаю, не хватает острой развязки. В Италии анекдот нередко ограничивается тем, что дает сильное, но точное, без преувеличений изображение какого-нибудь оттенка чувств.

* (Один продажный человек сказал либералу: "Если вы притворяетесь, что предпочитаете общее благо своему личному благополучию, это значит, что у вас нет надежды урвать хороший кусок". Чтобы мне не бросили такого возражения, я нарочно привожу низменный мотив.)

** ("Пекороне" - сборник пятидесяти новелл Фьорентино. 1378.)

Если бы сегодня вечером у меня был секретарь, я бы продиктовал целый том всевозможных замечаний и рассказов его высокопреосвященства, характеризующих тех женщин, чья красота или необычная выразительность лица меня заинтересовали*, например, маркезины Неллы, любовника которой я так и не сумел приручить. В маркезину был безумно влюблен один человек - генуэзский адвокат, выигравший для нее важный процесс и имевший возможность в течение полугода видеть ее ежедневно. Накануне своего отъезда этот несчастный влюбленный, который после бесконечных проволочек вынужден был в конце концов возвращаться в Геную, безмолвно плакал у нее в гостиной, убедившись, что страсть его безнадежна. И вот Нелла берет светильник и говорит ему: "Идите за мной..." Горе этого человека!..

* (Кардинал Ланте был последним из носителей кардинальской мантии, позволявшим себе вести легкомысленные разговоры.)

В Болонье нет, быть может, ни одной умной жен-шины, которая в любви не проявила бы необычных сторон своей натуры. Одна из самых красивых отравилась, так как ее любовник предпочел ей некую русскую даму. Она была спасена лишь потому, что той ночью загорелся дом, где она жила. Ее нашли уже без сознания в спальне, полной угара. Канарейка в клетке была уже мертва, что на следующий же день послужило темой для сонета на болонском диалекте. Одна из главных черт итальянского характера - беззаботность насчет будущего во всем, кроме, пожалуй, денег, все поглощено настоящим. Женщина остается верна своему любовнику, уехавшему в путешествие на полтора или два года, но при условии, что он будет ей писать. Умри он - она приходит в отчаяние, но от горя, которое испытывает сейчас, а не от мысли о том, что будет с ней завтра. Благодаря этому самоубийства от любви редки. У любовников существует почти правило: уезжая от любимой женщины на несколько месяцев, с ней надо расстаться, наполовину поссорившись. В Болонье любовь и игра - самые модные страсти; музыка и живопись - развлечение, политика и, при Наполеоне, честолюбие - прибежище от несчастной любви. Но анекдоты, которые можно привести в доказательство всего этого и которые доставляют мне очень большое удовольствие, любопытные для меня, показались бы невыразительными и пресными к северу от Альп. Может быть, они весьма правдиво изображают необычные характеры, но ведь незачем быть необычным. Сообщенные мною факты стали бы попросту отрицать, да и к тому же еще подняли бы крик, что рассказывать подобные вещи отчасти даже признак дурного вкуса. Парижское общество объявляет дурным вкусом все, что не в его интересах. А описывать необычные для него нравы и повадки, не порицая их; - это может привести к сомнениям в совершенстве его собственных нравов и повадок.

Здесь общество гораздо менее офранцужено, чем в Милане. В нем больше итальянской raciness*, как сказал бы англичанин. Я обнаруживаю здесь больше огня, живости, больше глубины, больше способности к интригам для достижения своих целей, больше ума и подозрительности.

* (Породы (англ.).)

Тем не менее я, видимо, навсегда влюбился в непосредственность счастливых обитателей Милана. В этом городе я почувствовал, что счастье заразительно. Исходя из этого принципа, я стараюсь выяснить, каков уровень благополучия низших классов Болоньи. Я завязал дружбу с одним городским священником, который отвечает на мои расспросы, так как видит, что со мной беседует сам легат. Должно быть, он принимает меня за какого-нибудь тайного агента.

Перед 1796 годом в Милане уже начинали догадываться о том, что такое строгая беспристрастность и правосудие. Несмотря на все, что сделал Наполеон, эта идея еще не перевалила через Апеннины (за исключением Тосканы, разумеется). Неслыханные мошеннические проделки, которые совершались в Риме при папе Пие VI (дело Лепри) сменявшими друг друга министрами, их фаворитами и фаворитами их фаворитов, дали целый запас анекдотов, без конца повторяемых в Болонье. Когда восемнадцатилетний юноша вступает в свет, он тотчас же развращается, благодаря этим анекдотам утрачивая всякую честность: они завершают его воспитание. Простонародье,- например, мой приятель продавец salame*,- все еще пробавляется куда худшими анекдотами XVII века. В Болонье, чтобы преуспеть, необходимо понравиться лицу, находящемуся в данный момент у власти. Но угодить ему можно существенной услугой, а не пустыми забавами. Поэтому надо разузнать, какая страсть по преимуществу владеет человеком, стоящим у власти. А часто он отрицает, что подвержен ей, ибо он не просто человек, он священнослужитель. Вследствие этого знание сердца человеческого по необходимости гораздо более развито в Папской области, чем в Нью-Йорке, где, как я думаю, все большей частью делается законно и честно. Там наверняка гораздо менее важно знать главную страсть шерифа, которая, впрочем, неизменно сводится к одному: нажить честным путем деньги. В таком глубоком знании человеческой натуры нет ничего приятного, ибо это - преждевременная старость. Отсюда - отвращение итальянцев к комедии характеров и их страсть к музыке, которая возносит их над этим миром и уводит блуждать в страну нежных грез. Есть такая страна, где для получения должности, дающей двенадцать тысяч франков в год, приходится лгать восемь раз на день в продолжение трех лет. Какими же способностями надо блистать в этой стране? Красноречием. Вот почему там восхищаются таким-то министром за то, что он умудряется два часа подряд красиво говорить о чем попало и при этом ничего не сказать.

* (Должен сознаться, что это колбасник с площади св. Петрония. В Милане я часто беседовал с г-ном Веронезе, хозяином кафе на Соборной площади Г-н Веронезе, нажив при французах много денег, стал тотчас же покупать превосходные картины. Даже портной, у которого я шил, собирал прекрасные эстампы г-на Андерлони. Поищите-ка в Париже что-либо подобное Веронезе, Ронкетти и тому портному и не раздражайтесь, когда Италию называют "родиной искусств".)

Аббат Рейналь* стал благодетелем Верхней Италии. Иосиф II** случайно прочел его книгу, и со времен этого государя в австрийской Италии влияние духовенства низведено до подобающего уровня. В Венеции оно было еще искуснее обуздано со времени бессмертного фра Паоло***.

* (Рейналь, Гильом Франсуа (1713-1796) - один из ярких представителей французского просвещения; его "Философская и политическая история учреждений и европейской торговли в обеих Индиях" была чрезвычайно популярна и по своему влиянию шла рядом с произведениями Вольтера и энциклопедистов.)

** (Иосиф II - австрийский император, представитель просвещенного абсолютизма, находившийся под влиянием французского просвещения, в частности Рейналя. Знаменит его указ о веротерпимости (1781), упразднение ряда монастырей и орденов, ограничение влияния Римской курии; все это особенно благоприятно отразилось на положении дел в Верхней Италии.)

*** (Бессмертный фра Паоло во время распри Венецианской республики с папой Павлом V (в начале XVII в.) удачно отстаивал права республики против притязаний Римской курии.)

Единственно по этой причине в 1817 году народные массы в Милане и в Вероне счастливее, чем в Болонье или Ферраре. Но в отношении всех лиц, пользующихся достатком, то есть имеющих доход в сто луидоров, тирания в Милане и в Венеции и более явственна и более тягостна. Она преследует памфлеты парижского происхождения, вольные беседы в кафе, собрания людей неблагонадежных. Но там в домах сельских священников не процветает распутство, часто омерзительное, вносящее в добрую половину домов какой-нибудь деревушки безысходное горе и бессильную ярость, сопровождаемую большей частью преступлением. В этом вторая причина того, что Папская область наводнена свирепыми разбойниками. Первая состоит в том, что труд здесь плохо вознаграждается. Чтобы преуспеть, надо не прилежно работать, откладывая по сотне экю в год, а иметь хорошенькую жену и приобрести благосклонность какого-нибудь монаха. И не со вчерашнего дня приходится идти по столь гнусному пути, это длится уже три столетия - с тех пор как Александр VI и его сын Цезарь Борджа* покончили при помощи яда с Асторе и другими мелкими тиранами городов Романьи (1493-1503). Мы уже видели, что, не имея громкого имени, не следует и помышлять о том, чтобы стать землевладельцем в Папской области. В Болонье в 1817 году общественный механизм тот же, что был в 1717. Никаких новых интересов не создалось, но нравы смягчились. Люди, стоящие в этой стране у власти, не совершают жестокостей - они ограничиваются мошенничеством и погоней за удовольствиями. Многие из них искренне набожны, но либо их обманывают, либо они терпимо относятся к злоупотреблениям**. Г-н Тамброни, один весьма проницательный местный житель, сообщил мне на эту печальную тему ряд любопытных подробностей. Знакомить с ними читателя - значило бы оказать ему плохую услугу. Если место, занимаемое им в обществе, препятствует ему верить в них, то одно мое свидетельство его не переубедит. Наполеон, у которого была жандармерия и который заставлял духовенство почувствовать железную руку своего неумолимого правосудия, уничтожил разбои, а его супрефекты понемногу положили конец всем гнусностям, творившимся в деревушках. Но мошенничество и в наши дни не удивляет романьольского крестьянина. "Если бы у меня завелись деньги,- простодушно спрашивает он,- куда бы вы посоветовали мне их спрятать?" Он считает, что вор, который обнаружил бы их, имеет на них почти такое же право, как и он сам.

* (Цезарь Борджа (1478-1507) надеялся с помощью своего отца, папы Александра VI, объединить под своей властью всю Италию, начав с превращения Романьи из ряда ленных владений в единое, прочно организованное государство. В достижении этих целей он не отказывался ни от каких средств: яда, наемных убийц, военных действий и пр. Но рядом с этим он проводил твердую политику поддержки городской буржуазии против феодальных властителей. Благодаря этому у населения он встречал сочувствие. Первоначально его планы развивались успешно; Романья уже была ему покорна, но целый ряд обстоятельств помешал его успехам.)

** (См. все то, что епископы Пистойи терпели в 1780 году и вообще с незапамятных времен в женских монастырях. ("Жизнь Сципиона Риччи", написанная достойным доверия де Поттером, брюссельское издание.))

Если бы читатели знали, какую лань платит любое печатное издание лжи, которой в данный момент верят, на какие жертвы идет вполне обоснованное благоразумие издателя, они бы простили мне частое цитирование работ, выпущенных за границей и потому осмеливающихся говорить всю правду.

Сегодня вечером я виделся с одним князем, человеком очень порядочным, который живет в Кремоне. Речи его меня весьма позабавили: таким, вероятно, было здесь все около 1600 года. В Кремоне, городе богатом, суеверном, отсталом, общество, состоящее из сорока весьма знатных и богатых дам, - некоторые из них были также и красивы - задумало в 1809 году оказать сопротивление всем мероприятиям правительства, оно стало покровительствовать новобранцам, уклоняющимся от военной службы, скрывать их, всячески порочить префекта, и т. д., и т. п. Дамами этими руководил один монах, самый красивый мужчина в городе и еще далеко не старый. Наполеон выслал этого красавца за двадцать лье от его родных мест, в Меленьяно (Мариньян), близ Милана. Прекрасные дамы сожалеют о нем еще и теперь, в 1816 году, и недавно просили австрийское правительство вернуть им духовного отца, но оно, будучи всегда сторонником statu quo, отказало.

Я отблагодарил за этот анекдот столь хорошо известной в Берлине историей Розенфельда. Около 1760 года Розенфельд, красивый молодой человек, похожий на Иисуса Христа с картин Луки Кранаха, начал проповедовать, что он есть истинный мессия, что Иисус Христос был лжепророком, но что король Фридрих Великий зато настоящий Сатана. В стране, где так развиты воображение и мечтательность, Розенфельд вскоре приобрел много приверженцев. Он выбрал семь очень красивых молодых девушек и убедил родителей отпустить их к нему. Цель его, как он уверял, состояла в том, чтобы снять семь печатей, о которых говорится в Апокалипсисе. В ожидании пока столь великое предприятие увенчается успехом, Розенфельд жил в добром согласии со своими семью женами. Шестеро из них пряли шерсть, а он вел добропорядочное существование на то, что давало это небольшое предприятие; седьмая, избиравшаяся каждый месяц по жребию, заботилась лично о нем. Лет десять или двенадцать прожил он такой мирной жизнью, не переставая проповедовать, но вот один из его приверженцев, устав ожидать обещанных чудес, донес на него Фридриху. Короля особенно позабавило, что доносчик, нисколько не сомневаясь в том, что Розенфельд настоящий Христос, полагал также, что Фридрих, будучи Сатаной, то есть второй законной властью, может заставить мессию совершить обещанные чудеса. Фридрих отправил мессию в тюрьму до тех пор, пока чудеса не совершатся.

Главные персонажи рая в Италии не подвизаются: это разгневало бы инквизицию. Но раз в пять лет где-нибудь в далеком селении какая-нибудь мадонна вращает глазами или кивает головой, благодаря чему совершается чудо обогащения соседнего кабатчика. Тем не менее причт Лоретской божьей матери всячески преследует этих деревенских мадонн.

В стране чувственных ощущений народу нужны чудеса зримые. Какая-нибудь мадонна, небесный лик, скопированный с Гвидо, вращает глазами, и вот бедняк, в течение года разыгрывавший калеку и получавший за это ежедневно миску супа и бутылку вина, исцеляется на глазах у тысячи свидетелей. Обычно чудесное исцеление происходит месяца через два после того, как пошли разговоры о мадонне. В стране мечтательности и бесплодных размышлений зримых чудес не бывает, и довольствуются проповедью нового мессии или же исцелением, совершаемым его высочеством принцем Г*.**.

* (Принц Г.-принц Гогенлоэ (1794-1849); в 1815 году был рукоположен в священники, затем в Риме вступил в орден иезуитов. С 1821 года ему приписывали дар чудотворения.)

** (Когда же будет издана "История легковерия", написанная по образцу какой-нибудь истории желтой лихорадки?)

11 января. Сегодня вечером мы застали у кардинала девять англичан. Семеро были немы, а двое говорили за всех. Они всячески поносили итальянцев и Бонапарта*. В числе прочих прекрасных вещей они заявляли, что нашествие 1796 года оказало деморализующее влияние и приостановило в Италии развитие цивилизации, каковым намеревались серьезно заняться герцог Пармский и Австрия. Один из этих англичан расхваливал итальянскую литературу, чтобы получить возможность принизить французскую. Оба они представляли забавное зрелище для кардинала и его приближенных. Его высокопреосвященство сказал о них: Никогда еще я не видел так много важности и так мало логики".

* (Досадно, что это имя напоминает о сэре Гудсоне Лоу**. То, что англичане использовали этого человека, и притом с таким блестящим успехом,- воспоминание столь же печальное, как и понтоны 1810 года.)

** (Гудсон Лоу (1769-1844) - английский генерал, тюремщик Наполеона на острове Св. Елены, известный грубым обращением со своим пленником.)

Я вижу, что с того знаменитого случая, когда английская нация нарушила слово, данное генуэзцам (прокламация, подписанная Бентинком), английскую добродетель считают здесь чистейшим тартюфством. Мой друг, прелат, сказал мне: "Английский народ ложно сравнить с человеком, имеющим изъян в позвоночнике. Он немного горбат; этот недостаток сложения долгое время препятствовал его росту, но в конце концов, несмотря на уродство, некоторые члены го обрели цветущее здоровье, такое, какого у других народов Европы не найти. Если французская Хартия будет осуществлена на практике, то к 1840 году вы будете славным, хорошо сложенным пятнадцатилетним подростком, а Англия - могучим тридцатилетним горбуном, энергичным и очень сильным, несмотря на свое уродство".

К 1840 году Америка, этот живой протест против всяческих злоупотреблений, произведет реформу аристократии, системы наследования титулов и епископата, которые до того принижают английский народ, что английским солдатам и поныне нужны палки.

"Вы забываете, что епископы преследовали Локка что изучение логики строжайше запрещено, притом не без основания, аристократическим общественным мнением. В Оксфорде изучают только количество греческих слов, входящих в сапфическую строфу*.

* (В парламенте 13 апреля 1826 года г-н Эберкромби потребовал изменения формы представительства от Эдинбурга. В этом городе сто тысяч жителей, и его депутаты в парламенте назначаются муниципальным советом из тридцати трех человек, девятнадцать из которых сами назначают своих преемников... Г-н Каннинг ответил, что он неизменно будет противиться всякой реформе и т. д. В Лионе, например, выборы происходят без подобных уродств.)

Если, говоря здесь о ком-либо, вы скажете: "Это умный человек",- все подумают, что речь идет о его действиях, а не о его словах. Нажил ли он два миллиона за полгода? Покорил ли он сердце первой из местных красавиц, хотя сам уже находится в зрелом возрасте? Что касается остроумия, то его клеймят здесь названием болтовни (è un chiacchierone). Социальная подоплека подобной точки зрения очень проста. Если бы ум его отличался глубиной, остроумный человек закончил бы свое существование в замке Сан-Лео в Апеннинах, в пятидесяти милях отсюда, где некогда был задушен Калиостро*: крики его прохожие слышали с дороги, в двухстах шагах от крепости. Остроумие поверхностное может проявить себя лишь в более или менее забавной сатире. Между тем люди, наживающие миллионы и покоряющие красивых женщин, будучи счастливцами, в конце концов являются теми, насчет кого изощряется шутливость остряков. Поэтому они общими усилиями дискредитируют остряка и перестают приглашать его. Для того, чтобы находить удачные шутки, приходится много говорить: таковы парижские остроумцы. Здесь же не очень любят слушать. Тот, у кого достаточно ума, чтобы блистать в обществе, употребляет свой ум на то, чтобы преуспевать в жизни.

* (Калиостро (Джузеппе Бальзамо, 1743-1795) - знаменитый авантюрист, выдававший себя за мага, алхимика, астролога и пр. В 1789 году был схвачен инквизицией в Риме и приговорен к смертной казни как еретик и богохульник. Папа заменил казнь пожизненным заключением; в 1795 году Калиостро умер в крепости Сан-Лео близ Урбино. Насильственный характер его смерти не установлен.)

Как-то на днях вечером Фраскобальди сказал мне, выходя от г-жи Пинальверде: "Завтра я не пойду обедать с вами в Сан-Микеле (это гостиница). Сегодня я шутил и отпускал остроты в разговоре с доном Паоло. Я рискую обратить на себя внимание*".

* (Обратить на себя внимание всегда опасно, причастны ли обращающие на вас внимание к полиции или же они просто люди из общества.)

Сравните этот взгляд на вещи с тем, который свойствен французу тридцати шести лет и вдобавок миллионеру. Добавьте, что Фраскобальди отнюдь не глуп и не робок. Уже при рождении у него было тысяча двести франков дохода, он еще преуспел в своей счастливой стране и отлично это знает. Для того, кто любит диковинки в области нравов, не лучше ли путешествовать по Италии, чем на островах Кохинхины или в штате Цинциннати? У дикаря или человека примитивного мы можем узнать о сердце человеческом лишь истины общего характера, давно уже признанные всеми, кроме глупцов и иезуитов. Благодаря словам Фраскобальди мне стало понятно, как я счастлив. Благодаря им я не был раздражен, заметив, что слова, начертанные мною на запыленном мраморе моей комнаты три дня тому назад, до сих пор не стерты.

Я бродил с тем же Фраскобальди под длинным портиком, который окаймляет с юга площадь св. Петрония и служит в Болонье бульваром. Рассматривая кое-какие эстампы, я заметил: "Боже, как это плохо!" ."Ах, до какой же степени в вас сказывается ваша кровь! - ответил Фраскобальди, склонный в этот день к разговорчивости и рассуждениям, что бывает с ним редко.- Эти эстампы продаются по шести паоли (три франка восемнадцать сантимов) за штуку и предназначаются людям неотесанным. Уж не хотите ли вы, чтобы у всех было столько же вкуса, сколько у нас с вами? Если бы вся земля была покрыта горами высокою с Монблан, она оказалась бы плоской равниной. В любой области вы, французы, негодуете по поводу всего, что вам не нравится, и не ленитесь тут же сочинять эпиграммы. Мы же привыкли просто отворачиваться, и по привычке делаем это так быстро, что, можно сказать, даже не замечаем грубости какого-нибудь фата. А это потому, что душа у нас чувствительнее вашей. Если я вынужден смотреть на глупца более внимательно, это отравляет меня, вызывает моральное потрясение и физическую тошноту. А вам зрелище глупца даже необходимо, чтобы вы имели о чем поострить. Tanto meglio per voi*, - прибавил он холодным тоном,- вся Европа считает, что вы остроумнее нас".;

* (Тем лучше для вас (итал.).)

Вчера Фраскобальди сказал мне: "Мы имеем обыкновение на улице не смотреть на встречного выше его груди: в глазах у людей видишь столько испорченности и глупости! Что до меня, то я смотрю на лицо незнакомца лишь тогда, когда замечаю на его сюртуке орден железной короны".

Я нарочно стал расхваливать одного краснобая. Наконец он сказал: "Если у этого человека есть способности (qualche talento), почему он не имеет красивой любовницы? Или почему он не ведет с правительством таких дел, которые принесли бы ему тридцать тысяч скуди в год (сто пятьдесят девять тысяч триста франков)? Такие деньги вполне можно заработать conquesti matti di preti*.

* (С такими дурнями, как попы (итал.).)

Разыгрывать роль блестящего светского остряка могут только - да и то это бывает редко - некоторые любезные старики. Так как они уже ничего в жизни не добиваются, люди, над которыми они смеются, не в состоянии им вредить. К тому же остроумие их не столько сатирично, как у Вольтера, сколько блистает воображением и причудливостью, как у Ариосто.

В Италии считается крайне дурным тоном делать сатирические замечания в беседе с людьми, стоящими у власти. Буржуа полагают, что для них это небезопасно, и они правы. Среди дворян, которых полиция трогать не решается*, господствует мнение, что глупо вызывать в собеседнике бессильную ненависть, то есть чувство тягостное. Здесь при всех обстоятельствах говорят: будем пользоваться жизнью, какая она ни на есть. Или, вернее, об этом даже не говорят, настолько это вошло в привычку. К тому же было бы вполне в духе итальянского общества поставить краснобая перед неприятной дилеммой: "Раз вы так хорошо говорите, действуйте: завтра для этого как раз представляется отличный случай".

* (С 1820 года, с начала террора, вызванного карбонаризмом, преследованиям подвергаются и дворяне: в Модене в 1821 году был повешен священник из дворян. Королевская власть совершила в данном случае жестокую ошибку, которая может привести к объединению всех итальянцев и исчезновению ненависти, которой буржуа отвечает на пренебрежение дворянина.)

В стране, где месть была общераспространенной страстью до конца семнадцатого столетия, эпохи, когда сила характера упала здесь так низко, что не способна даже на месть, ничто не вызывает большего презрения, чем угрожающие речи*. Дуэли не в ходу, и угрозы приводят - самое большее - лишь к тому, что враг ваш будет настороже.

* (В доказательство своих утверждений я опять же приведу изумительные "Мемуары" Бенвенуто Челлини: направляясь в Италию, нужно прежде всего прочесть эту книгу, а затем президента де Броса.)

В болонском обществе великосветский тон гораздо более принят, чем в Милане: здесь люди встречаются в салонах у людей гораздо более важных. Общество Болоньи теснее связано с правительством. Кардинал-легат входит в гостиную г-на Дельи-Антони, беседует, исчезает, и на него обращают не больше внимания, чем на кого-нибудь другого.

Я не стану описывать (кто мог бы описать?), а только отмечу, чтобы не забыть даты, божественный вечер, который мы только что провели у г-жи М. Мы читали "Паризину", новую поэму лорда Байрона, только что присланную из Ливорно одним любезным англичанином хозяйке дома. Сколько чувства! Какая свежесть колорита! Дойдя до середины поэмы, до строфы

 Till Parisina's fatal charms 
 Again attracted every eye*,

* (Пока все взоры еще не были вновь привлечены роковым обаянием Паризины (англ.).)

мы вынуждены были прервать чтение, утомленные избытком удовольствия. Сердца наши были переполнены, и отдать внимание чему-либо новому, как бы оно ни было прекрасно, потребовало бы от нас непосильного напряжения, так что мы предпочли погрузиться в мечтания, вызванные захватившим нас чувством.

После тщетных попыток заговорить о чем-либо ином и довольно длительного молчания мы обратились к другим, менее волнующим отрывкам поэмы. Какое описание того мгновения, столь сладостного в Италии, которое именуется здесь Ave Maria! День клонится к вечеру, все колокольни начинают звонить Angelus; работы заканчиваются, и наступает время развлечений!

 it is the hour, when from the boughs 
 The nightingale's high note is heard; 
 It is the hour, when lover's vows 
 Seem sweet in every whispered word; 
 And gentle winds, and waters near 
 Make music to the lonely ear. 
 Each flower the dews have lightly wet, 
 And in the sky the stars are met, 
 And on the wave is deeper blue, 
 And on the leaf a browner hue, 
 And in the heaven that clear obscure, 
 So softly dark, and darkly pure. 
 Which follows the decline of day. 
 As twilight melts beneath the moon away*.

* (

 То час, когда из-за ветвей 
 Трель соловья дрожит звончей; 
 То час, когда так звучно тих 
 Влюбленный шепот уст младых; 
 И тихий ветер и плеск волны 
 Для слуха чуткого полны 
 Какой-то музыки живой, 
 И каждый цвет блестит росой, 
 И в небе звезд сверкает рой, 
 И синева воды темней, 
 И гуще мрак в тени ветвей, 
 И дымкой свод небес одет. 
 То полумрак, то полусвет... 
 То час, как под закат дневной 
 Прозрачной мглою заревой 
 Все будто флером обвито; 
 То час, пока еще луной 
 Мерцанье сумерек не вовсе залито.

(Перевод An. Григорьева).

)

Могу поклясться, что в течение трех часов ни у кого не заметил ни малейшей аффектации, а в особенности ни малейших проявлений преувеличенного восторга. Все безмолвствовали, но лишь потому, что избыток чувств не давал произнести ни слова. Нас было одиннадцать человек, причем трое не слишком хорошо понимали по-английски. Я воздержался от какой бы то ни было критики: во-первых, мне приятнее отдаваться непосредственному чувству, во-вторых, мои рассуждения звучали бы оскорбительно, как фальшивый звук. Но, на мой взгляд, итальянский вкус вполне допустил бы и, следовательно, даже потребовал бы подробного изображения, как зарождается страсть Паризины к Уго*.

* (Нужно ли напоминать исторический факт, на котором основывается поэма лорда Байрона? Николай III, повелитель Феррары, узнал от соглядатая, что его жена Паризина находится в связи с его побочным сыном Уго, первым красавцем двора. Герцог пожелал убедиться в этом своими глазами, а затем велел обезглавить жену и сына.)

12 января. Забыл самое существенное. Вот каково положение иностранца, впервые появляющегося в гостиной итальянского дома: через час каждая женщина собирает подле себя отдельный кружок, беседуя с мужчиной, который ей больше всего нравится, и двумя - тремя друзьями, не помышляющими о том, чтобы нарушить их отношения. Дамы пожилые или же находящиеся в унизительном положении женщин, не имеющих любовника, участвуют в игре в карты. Несчастный иностранец обречен довольствоваться обществом любовников, которым угрожает опасность вызвать гнев ревнивых мужей: сидя посреди гостиной, они стараются замаскировать видимостью какой-то беседы те взгляды, которыми они издалека обмениваются с любимой женщиной. Каждый занят самим собою, а если кто и обращает внимание на соседа, то лишь потому, что тот вызывает у него подозрения и представляется чуть ли не врагом. Иногда кружок г-жи А. начинает обмениваться шутками с кружком г-жи Б., но и тут иностранцу делать нечего. Миланские ложи ему гораздо более благоприятствуют: там ведется общий разговор; иностранец, сидя в темноте, может не смущаться при мысли о том, какое впечатление производит его вид.

Многие французы, обиженные ролью, выпавшей их тщеславию в итальянской гостиной, на следующий же день садятся в почтовую карету и всю жизнь поносят итальянское общество со всем коварством ущемленного самолюбия. Они не хотят понять, что в Италии ярмарка тщеславия еще не открылась. Счастья ищут здесь в чувствах, а не в острых словцах, приятных анекдотах и забавных похождениях. Пусть они попытаются читать сонеты в какой-нибудь Академии, они сразу убедятся, с какой учтивостью расхваливают там самого плохого стихотворца: тщеславие укрывается на своей главной квартире - в сердце педанта.

Если я выражаюсь достаточно ясно, читатель должен видеть не хуже меня самого, почему в итальянской гостиной нет места французскому остроумию. Мечтательность там - явление не редкое, но ведь известно, что мечтательность плохо совместима даже с самой блестящей шуткой и с самым острым анекдотом. Я сотни раз наблюдал, как итальянец скорее улавливает то, что явствует из какого-нибудь рассказа, скорее замечает свет, которым этот рассказ озаряет глубины человеческого сердца, чем забавное положение, в которое попадает такой-то персонаж, или смех, который он должен вызвать. Если заглянуть в сердца, то здесь чаще обнаружишь счастье, чем удовольствие, увидишь, что итальянец больше живет душой, чем умом. А путешественник, прибывший из Парижа каких-нибудь два дня назад, может занять скорее ум, чем сердце. Соберите в одну гостиную тридцать безразличных друг другу людей. Если вы хотите, чтобы им было весело и чтобы они представляли даже приятное зрелище для иностранца, непременно надобно, чтобы эти люди, столь безразличные друг другу, были из Парижа или ближайших к нему департаментов.

Добрый государь Леопольд Тосканский (1780), которого так раcхваливали наши философы, выдвигавшие его на передний план (термин, принятый у пейзажистов), в каждой семье имел соглядатая. Что же делать современным государям, которые больше боятся потерять свое место, чем самый последний префект? (Сосчитайте тысячи заключенных на островках у берегов Сицилии или закованных в цепи в Венеции или в австрийских крепостях. Итог - тридцать тысяч, по данным г-на Анджелони.)

Англичанин, сидящий рядом с людьми, с которыми его не познакомили, и не подумает вымолвить хоть слово: ведь может статься, что его сосед принадлежит к иной касте, чем он, и как будет неприятно, если по возвращении на лондонские мостовые этот человек вдруг возьмет да и заговорит с ним! Я часто замечал, что взгляды соседей для английской робости - просто пытка: одна дама приехала из Эдинбурга в Лондон, так ни разу и не выйдя из кареты.

Во Франции, с тех пор как учреждено "Общество святой девы", где любой проходимец может говорить "ты" человеку с историческим именем, не так-то просто проявлять любезность по отношению к незнакомцам. Помимо вполне реальных опасностей, вы можете в ответ на какое-нибудь свое суждение услышать: "Только негодяй-якобинец..."; или же: "Только мерзкий иезуит может говорить, что..."

При теперешнем состоянии Европы - это могут подтвердить все, кто путешествовал,- немцы, пожалуй, и есть тот народ, у которого тридцать безразличных друг другу людей могут, соединившись, болтать с наименьшим недоверием и с наибольшей сердечностью. Разумеется, нечего требовать от немцев остроумия и занимательности, вносимых в разговор французами, получившими приличное воспитание и достигшими тридцати - тридцати пяти лет, когда уже несколько излечиваешься от фатовства*. Когда-то в Париже человеку большого света просто времени не было чем-либо растрогаться. Полное отсутствие безопасности, которая давно уже обеспечена французам, придает итальянскому обществу совершенно противоположный характер: каждый отдельный человек живет чувствами, и потому общество более замкнуто и отнимает у каждого своего члена меньше времени и меньше внимания. Галилей был заключен в тюрьму в 1633 году, Джанноне умер там в 1758-м. А сколько других, менее знаменитых людей погибло в ужасных казематах!**. Угроза тюрьмы и постоянная слежка сделали беседу самым опасным из удовольствий, потому и привычка к ней исчезла, а тщеславие, нуждающееся во всеобщем и неизменном одобрении, не могло возникнуть. К чему в Болонье пользоваться влиянием на других? Соблаговолите внимательнее приглядеться к жизни всех французов, отличавшихся тем остроумием, которое так хорошо воспринимали современники: она изобиловала приключениями. Бомарше сказал: "Моя жизнь - борьба". Вольтер, Декарт, Бейль*** вели из-за моральных вопросов сражения, часто далеко не безопасные. В Италии их бы скоро поглотили темницы мелких князьков.

* (См. отзыв о французах в "Mercure du Rhin", журнале, бывшем в моде в 1816 году.)

** (Несчастный Пеллико, авгср "Франчески да Римини", отягощен сейчас (май 1816 года) цепями весом в два кинтала. Кратковременное пребывание в Бастилии Вольтера, Мармонтеля и др. нельзя даже сравнивать с таким ужасным заточением: их судьба доказывает, что чувство свободы наличествовало уже в 1758 году. В этой стране государи никогда не воображали, что их любят.)

*** (Бейль, Пьер (1647-1706) - французский философ, рационалист-скептик, оказавший огромное влияние на все развитие французского просвещения в XVIII веке, предшественник Вольтера и энциклопедистов.)

Может быть, даже и при сносном уровне общественной безопасности сила, с которой в здешнем климате проявляются другие страсти, помешала бы тщеславию разрастись до тех гигантских размеров, какие мы наблюдаем в Англии и во Франции. Итальянец, который, услышав, как часы пробили два, торопится пройти под окнами любимой женщины, так как знает, что в это время муж ее иногда уезжает на прогулку верхом, вполне способен предстать перед ней в криво надетом жабо: она этого даже не заметит. Более того, торопясь поскорее добежать до двери, которую он боится найти запертой, итальянец совершенно безразличен к тому, что, встретив его, люди из общества скажут: "Боже мой! Ну и вид у такого-то!" Вместо того, чтобы хорошо приладить жабо, он у себя в комнате три часа мечтал о любимой. В этой стране тщеславие исчезает иногда на несколько часов подряд, что должно показаться невероятным народу, у которого самое долгое затмение тщеславных побуждений длится не более десяти минут. Достоверно, что уже сам климат Италии необъяснимым образом влияет на нервы вновь прибывшего иностранца. Когда корпус маршала Мармона*, пройдя через всю Германию в 1806 году, погрузился на суда в Текселе и прибыл в венецианский Фриуль, эти пятнадцать тысяч французов словно обрели новую душу: самые сумрачные натуры как будто смягчились, все были счастливы, в душах людей зима сменилась весной**. Итальянец, лишенный широкой общественной жизни и радостей свободных бесед в салонах, привносит из-за этого еще больше пыла*** и преданности в частные отношения. Но придется признать, что путешественник-француз, которого я оставил посреди гостиной болонского сенатора, оказался вне этих кружков. Здесь иностранец что-то представляет собою лишь в том случае, если он сумел возбудить любопытство.

* (Мармон - маршал Наполеона. Речь идет о его Далматинском походе.)

** (Мне стыдно, что я недостаточно глубоко освещаю некоторые вопросы. Модный педантизм приветствует туманные фразы насчет того, что именуется философией, но к анализу отдельных фактов проявляет меньше снисходительности. Из уважения к общественному мнению я опускаю здесь сравнения между характером болонцев и славных жителей Милана. Сотни две подобных частных исследований дали бы какому-нибудь великому философу вроде Аристотеля возможность сравнить характер южных народов с характером северных. Дилро называл это - начинать с начала. Только монографии о каждой страсти, свойственной человеческому сердцу, приведут к познанию человека. Но тогда все станут смеяться над темными фразами Канта и других великих философов спиритуалистического толка. Метафизика у нас еще так мало развита, что мы все еще пребываем на стадии общих систем. Сравните с этим поступательное движение физики и химии, с тех пор как ученые отказались от систем Азаиса**** и Бернардена де Сен-Пьера. В отношении логики молодые французы, появившиеся в обществе после Реставрации, отстали по сравнению с поколением, воспитанным в центральных школах. К этим школам и надо будет вернуться, как только мы избавимся от иезуитов.)

*** (Кабанис учит нас, что человеку дано ежедневно расходовать лишь определенное, весьма ограниченное количество вещества, пока еще мало изученного, которое именуется нервным флюидом. Свое добро нельзя одновременно расходовать двумя способами. Человек, отличающийся особой любезностью в салоне, будет менее приятен в отношениях с близкими друзьями.)

**** (Азаис (1766-1845) - французский философ мистического направления.)

В первые дни после моего приезда, когда кардинал-легат еще не благоволил задавать мне вопросы, а приятель, вводивший меня в общество, расставался со мною и шел беседовать со своей возлюбленной, я, покинутый на произвол судьбы, усаживался у какой-нибудь хорошей картины и принимался рассматривать ее, словно находился в музее. Это невинное занятие несколько сблизило меня с молодым человеком лет двадцати шести, отличавшимся благороднейшей наружностью: весь он олицетворение силы и мужества, а в глазах отражаются скорбь и нежность. Вот уже три месяца, как у графа Альбарезе возникли сомнения в верности его любовницы: продолжая жить с ним вполне дружно, она, как донес ему соглядатай, каждый четверг отправлялась в некий уединенный дом. Альбарезе делает вид, что в воскресенье уезжает в деревню, сам же устраивается на втором этаже этого дома, в необитаемой комнате, дверь которой он отпер с помощью крючка. Там он тихонько сидит четыре дня, не выходя на улицу, не открывая дверей, не производя ни малейшего шума, ест лишь скудную провизию, которую принес в кармане, читает Петрарку и сочиняет сонеты. Ни разу никем не замеченный, он наблюдает за всеми обитателями дома. Наконец, в четверг в одиннадцать часов утра он, к несчастью своему, видит, как появляется его любовница и поднимается на третий этаж. Он тотчас же выходит из своей засады, идет вслед за ней и подходит к двери той комнаты, куда она вошла. Он слышит голос своего соперника, который, как полагают, проник в этот дом по крыше соседнего, обращенного фасадом на другую улицу. Когда через несколько часов его любовница вышла из роковой комнаты, она нашла Альбарезе лежащим без сознания у порога. Лишь с огромным усилием удалось вернуть его к жизни. Пришлось перенести его домой, где он и оставался целый месяц почти в безумном состоянии. Друзья Альбарезе явились утешать его в несчастии, о котором весь город судачит и поныне. Я заметил, что даму порицают лишь за неискренность. Мысль о дуэли между Альбарезе и счастливым соперником, вероятно, не пришла в голову никому в Болонье. И правда: 1) соперник делал лишь то, что ему положено, 2) дуэль, на которой может пасть обиженный,- жалкий способ мщения в стране, где менее ста лет назад применяли способ гораздо более действенный.

13 января. Один славный либерал, с которым еще неделю назад я не был знаком, помог мне найти способ избавиться от всех моих заметок - источника вечного беспокойства (беспокойство это покажется смешным господам путешественникам из Парижа в Сен-Клу).

Говорят, что по ту сторону Апеннин у мелких чиновников всех здешних правительств наблюдается полное отсутствие здравого смысла и великодушия и явное стремление оскорблять всех путешественников, кроме англичан. Англичане мало занимаются политикой*: богачи страстно домогаются чести быть допущенными на утренний прием у мелких итальянских князьков; у них есть послы, которые оказывают им покровительство - вещь по нынешним временам редкая - спросите у М. К тому же монсиньор кардинал Консальви открыто благоприятствует англичанам. Один реакционер сказал мне злорадно: "А вы все не можете обращаться за покровительством к послам своей страны".- "Это только доказывает вашему превосходительству, что революция не кончилась". Что касается меня самого, то я не имею оснований жаловаться: путешествуя по ту сторону Апеннин, даже приятно сознавать, что не можешь рассчитывать на защиту со стороны посла, которого содержат отчасти за счет налогов, взимаемых с твоего именьица. Мысль об этом поможет мне легко перенести все притеснения, которые могут чинить мне полицейские агенты жалких князьков этой страны. Уверяют, что эти князьки живут, снедаемые таким страхом, что некоторые из них каждую ночь проводят в другой комнате, как Пигмалион из "Телемаха". Может быть, это и не так, но нет сомнения, что во время охоты удар палочки по турецкому барабану местного оркестра, спрятанного в лесу, чтобы играть в их честь, часа на два покрывает их лица бледностью. Даже самый неучтивый жандарм этих князьков ни на минуту не заставил меня побледнеть: следовательно, в игре, которую они со мной ведут, я не проигрываю. Надеюсь, что сомнительная репутация, которой я здесь пользуюсь, более либеральная, чем мои убеждения, не сделает меня ненавистником. Я еще не упоминал о некоем вице-легате, творящем всякие мерзости в окрестностях Болоньи.

* (Нарушая кастовый порядок, как бы стремишься выйти из своей касты, что крайне вульгарно.)

14 января. Сегодня вечером кардинал был в дурном настроении. Говорят, из-за новостей, полученных прошлой ночью с курьером из Рима. Он опасается отставки кардинала Консальви, местного Деказа*, который, будучи в милости у папы, препятствует совершению весьма диковинных вещей или же оттягивает их. Сегодня кардинал Ланте говорил только о литературе, притом говорил по воспоминаниям, как остроумный человек, который стареет. Я ничего не имею против, лишь бы очередь литературы не наступала слишком часто. Впервые ощутил я тяготу общественных условностей: литературные рассуждения помешали мне подойти к молодым дамам, блестящими очами которых я любовался издалека. У меня только-только начинают завязываться с ними отношения, а их любовников как раз еще не было. Я не охотник до литературных бесед; в моих глазах академик - тот же правительственный чиновник, вроде сборщика налогов или супрефекта. Что общего между академиком и Вольтером? Я хотел бы знакомиться только с людьми выдающимися: Монти, Кановой, Россини, Вигано. Что мне за дело до литературной черни? Простодушных одиноких бедняков, которые наподобие немецких литераторов шагают с трубкой в зубах по усыпанному песком полу своих кабинетов - таких бы мне интересно повидать, я бы порасспросил их о тех областях науки, которым они посвятили свою жизнь. Здесь литературная чернь отличается исключительным шарлатанством. Какой-нибудь поэт вам скажет: "Мы с Альфьери в своих трагедиях делаем то-то и то-то".

* (Деказ, Эли - французский государственный деятель эпохи Реставрации, глава либерального крыла роялистов, старавшийся придать реакционному направлению политики Людовика XVIII умеренный характер.)

Как-то я сказал одному художнику: "Никому еще не удалось написать более или менее приличного портрета госпожи Флоренци". "Дело в том, что я еще не пробовал",- ответствовал он с величайшей невозмутимостью.

С тех пор, как г-н Курье* так забавно доказал, что г-н Фуриа, ученый флорентийский эллинист, написавший труд об одной рукописи Лонга, никогда не был в состоянии хотя бы прочесть эту рукопись, я уже не испытываю почтения к итальянским ученым**. Когда слывешь первым знатоком древности или первым стихотворцем своего городка, к чему делать новые усилия? Ты под защитой муниципального тщеславия. При второй же встрече с вами итальянский литератор заговаривает об одной неясной фразе из речи Цицерона "pro Scauro"*** и ссылается на г-на Майо****, как на гения. Майо пришло в голову разглядывать через лупу пергаментные свитки, на которых средневековые монахи писали свой вздор, соскоблив старый текст. Иногда, сняв верхний слой пергамента, можно прочесть соскобленный монахами текст Цицерона. Вот в чем состоит великое открытие палимпсестов.

* (Курье, Поль-Луи (1772-1825) - французский эллинист и одновременно автор знаменитых политических памфлетов, направленных против реакционной политики Реставрации. Во Флоренции он нашел и издал полную рукопись знаменитого романа "Дафнис и Хлоя". Вокруг этого издания разгорелась ожесточенная полемика по обвинению его в подлоге из-за чернильного пятна, сделанного им на рукописи. Обвинителем его и вместе с тем жертвой его сарказма был итальянский архивист Фуриа.)

** (См. прелестный памфлет г-на Курье. Полное собрание сочинений, страница 49. Брюссельское издание.)

*** (В защиту Скавра (лат.).)

**** (Майо, или, вернее, Май, Анджело (1782-1854) - крупнейший итальянский ученый-палеограф, опубликовавший много до того не известных античных рукописей.)

Кроме того, монсиньор Майо - самый нелюбезный библиотекарь в Европе. Состоя хранителем Ватиканской библиотеки, он отказывает в выдаче невиннейших рукописей, например, какого-нибудь Вергилия. Столь ревностная забота о просвещении сделает его кардиналом. Впрочем, монсиньор Майо - человек очень красивый: я заметил это, когда присутствовал при его наглой выходке - новом опровержении Лафатеровой науки.

Здешние литераторы потешались надо мной по поводу латинских надписей, которые наша Академия надписей составила для статуи Генриха IV: они уверяют, что там встречаются солецизмы и варваризмы, за которые можно высечь школьника. Я охотно верю, что итальянцы хорошо знают латынь: во всяком случае, они вряд ли так невежественны, как г-да Лангле и Гэль. На прелестное письмо Курье в Академию надписей так и не ответили: говорят, что Институт - сплошное гнездо интриг, а настоящие ученые есть только в Академии наук*.

* (Один приятель написал мне, что в Академии надписей можно найти двух - трех человек, достойных быть коллегами Кораля или Гаазе.)

Если лицо, позволившее себе неблаговидные поступки, получает за это титул и миллион деньгами, ничего не поделаешь: общество не может избавиться от этого человека. Но ведь находятся люди, копошащиеся в грязи за пятьсот франков в месяц! Пока я предавался всем этим литературным соображениям, его высокопреосвященство говорил о некоторых флорентийских литераторах. Но что мне до их претенциозного тщеславия! То же, что у нас. Вдобавок, имена их мне так же неизвестны, как в двадцати лье от Парижа имена господ членов Французской Академии.

"Во Флоренции,- продолжал монсиньор кардинал,- все более или менее причастны к литературе. Флорентинцы любят говорить всем прочим итальянцам: "Кое-какой ум у вас всех, может быть, и имеется, но писать умеют только во Флоренции. Родина Данте не просто возглавляет литературу: только она и есть вся литература!" А между тем, добавил кардинал, уже лет пятьдесят ни одному флорентинцу не закрадывалась в голову какая-нибудь новая мысль. Главная их забота - отделывать свой стиль в той манере, в какой писали во Флоренции около 1400 года. В то время две трети идей, которые нас теперь занимают, не существовали: законность, печать, представительное управление, политическая экономия, Америка, влияние министра на заключение займов и на подкуп голосов, и т. д., и т. п.- все это находилось еще в лоне Предвечного. А добрый флорентинец хочет говорить обо всем этом словами и оборотами, которые употреблялись тосканцами пятнадцатого века. Вы, французы, скажете о человеке, внезапно вошедшем в гостиную: ворвался, как бомба. В 1400 году этого оттенка еще не замечали или же выражали его по-иному. Вот чего бедняги флорентийские литераторы никогда своим умом не поймут. Когда в Милане император Наполеон учредил должность морского министра и начальника полиции, для этих чиновников так и не удалось найти итальянских наименований: ministro d'ella marina означает "министр побережья", a direttore di polizia - "начальник чистоты". Я взял примеры, где оттенок новизны бьет в глаза, но,- добавил его высокопреосвященство,- бьюсь об заклад, что среди фраз, произнесенных сегодня вечером здесь, в гостиной, вы не найдете, пожалуй, и пятидесяти, где не было бы хоть легкого оттенка новых идей, возникших после 1400 года. Так вот, господа, если бы хоть одна идея, каким-либо краешком своим относящаяся к тому новому, что делалось за последние четыре столетия, попала под перо флорентинца, оно не преминуло бы написать вздор. Наши флорентийские учителя беспрестанно изощряют свой ум не ради того, чтобы правильно мыслить, не ради того, чтобы открыть какую-либо новую точку зрения, а лишь для того, чтобы добиться невозможного перевода. Как перевести на язык ирландского крестьянина описание церемоний, принятых при дворе Людовика XIV?

Вы, сударь, будучи иностранцем, никогда не почувствуете всю смешную сторону притязаний, возвещаемых со всяческой похвальбой и неизменно дутых. Флорентинец не может спросить, от какого числа последние газеты, полученные из Парижа, не вызывая у нас смеха. Он не только не выражает того, что хотел бы сказать, но и пользуется при этом словами, имеющими смысл совершенно противоположный толу, который он стремится в них вложить, и часто весьма комичный. Чем лучше знаешь язык Данте, нашего наименее подражательного и потому наиболее трогательного поэта, тем больше смеешься. В самолюбии флорентинца всегда есть претензия, оскорбительная для моего самолюбия, но зато мое всегда с живейшей радостью наблюдает, как эта претензия ломает себе шею (quella pretenzione rompersi il collo). Если жителю берегов Арно придет в голову заговорить о северной части острова Санто-Доминго, он с важным видом скажет: le parti deretane dell'isola в гостиной раздается взрыв хохота: слова эти означают "задница острова")." Кардинал привел семь - восемь примеров, вполне подходящих для устной передачи, но написанные, да еще по-французски, они звучат непристойно. "Образованный молодой человек,- продолжает его высокопреосвященство,- бежавший из Флоренции в Болонью, для нас просто находка. Если когда-нибудь вам посчастливится встретить литературного фата этой породы, я советую вам втянуть его в анализ тончайших движений человеческого сердца: как бы пошлы ни были его мысли, вас позабавит его язык. Флорентийские купцы 1400 года, богатые, влюбленные в искусство зодчества, поглощенные своей ненавистью к дворянству, не могли и предвидеть, надо признаться, замечательных рассуждений, которыми полны "Коринна"* госпожа де Сталь, романы Мариво и все пикантные письма, где мы найдем сердечные излияния мадмуазель Аиссе** и других хорошеньких женщин века Людовика XV. Флорентинцы 1400 года были, вероятно, самыми передовыми людьми своей эпохи: правильность этого утверждения доказывается тем, что во многих отношениях они и доныне никем не превзойдены. В них соединились два качества, друг друга уничтожающие: ум и сила характера. Данте, которого они обессмертили, несомненно, понял бы утонченные чувства, наполняющие необыкновенный роман Бенжамена Констана*** "Адольф",- если, впрочем, в его время были люди такие слабые и несчастные, как Адольф. Но чтобы выразить эти чувства, он вынужден был бы обогатить свой язык. Тот же язык, который он нам завещал, так же мало годится для перевода "Адольфа" или "Воспоминаний Фелиси"****, как и для звания начальника полиции. С тех пор, как у вас, французов, появился бюджет, вы позаимствовали это слово у англичан, которые давно уже имеют самый предмет. Вы говорите "синекура", "прецеденты"- вот до чего никогда не унизилась бы ребяческая гордыня наших флорентийских учителей. Они бы стали доказывать, что такое-то старинное слово, имеющееся у Гвиччардини, означает бюджет. К этому и сводится весь спор, именуемый спором о романтизме и так волнующий наших литераторов. Флорентинцы, сторонники старых слов,- классики, ломбардцы выступают за романтизм. Ди Бреме, Борсьери, Бёрше, Висконти, Пеллико***** утверждают:

* ("Коринна" - роман г-жи де Сталь, действие которого происходит в Италии.)

** (М-ль Аиссе (1694-1733) - черкешенка, вывезенная в детском возрасте из Константинополя французским посланником графом Ферреолем. Ее наивный ум и красота создали ей славу в салонах регентства. Ее переписка представляет собою интересный исторический документ.)

*** (Бенжамен Констан (1767-1830) - французский государственный деятель автор романа "Адольф", который своим психологическим анализом оказал огромное влияние на французский роман вообще и самого Стендаля в частности.)

**** ("Воспоминания Фелиси" - автобиографическая ра-бота французской писательницы г-жи де Жанлис (1746-1830))

***** (См. "Conciliatore", романтический журнал, издававшийся в Милане около 1818 года.)

1. Что следует выражаться ясно и зачастую предпочитать простую конструкцию фразы: разве ясности надо избегать лишь потому, что она принята у французов?

2. Что уместно воздерживаться, насколько это возможно, от удовольствия составлять фразы, растягивающиеся на двадцать строчек.

3. Что для понятий, возникших после пятнадцатого века, надо находить новые слова"*.

* (Если читатель сомневается, советую ему перелистать приятную комедию Альбергати**, озаглавленную "II Pomo"***: там он найдет маркиза дона Тиберио Крускаги, говорящего только на безукоризненном тосканском диалекте, что делает его речи совершенно непонятными и крайне смешными для жителей Болоньи, города, расположенного в двадцати двух лье от Флоренции.)

** (Альбергати-Капачелли, Франческо (1728-1804) - болонский драматург, автор ряда комедий, имевших в свое время значительный успех.)

*** ("Яблоко" (итал).)

Разговор на этом не кончился. Его высокопреосвященство обратился ко мне, и я вынужден был рассказать, что подразумевают под романтизмом во Франции. К счастью, у нас вопрос о языке не возникает: все согласны в том, что писать надо, как Вольтер и Паскаль. В Италии нег согласия и насчет языка: поэтому до сочинения интересных и правдивых трагедий еще далеко. Прочитайте "Набукко" Джамбаттисты Никколини*, трагедию в пяти актах, написанную великолепными стихами. Это аллегория, направленная против Наполеона.

* (Джамбаттиста Никколини (1782-1861) - профессор истории и мифологии в Флорентийской академии изящных искусств. Начав с трагедий в духе академического классицизма, он постепенно перешел на позиции умеренного романтизма. Радикал и патриот, он в своих более поздних произведениях ополчался как против политического деспотизма, так и против религиозной тирании. "Набукко" направлена и против Наполеона и против Рима. Стендаль, как поклонник Наполеона, не раскрывает действительного смысла трагедии.)

В этот момент беседы все любовники появились на своих постах, и к тому же я не мог без явной неучтивости оставить любезного человека, соблаговолившего оказать мне особое внимание. Вмешивались и проклятые литераторы, начав, видимо в мою честь, обсуждать достоинства одного французского поэта. И какого поэта! Жака Гоорри.

Речь шла о том, кто лучше подражал Катуллу: Жак Гоорри или Ариосто? Сразу же поправ свою национальную гордость, я высказался за Ариосто. Но это вовсе не входило в расчеты литераторов, желавших блеснуть. Они с раздражением выслушивали друг друга, обменивались едкими замечаниями, словом, я вкусил все прелести литературного вечера. Во Франции я и рта не раскрыл бы, но иностранцу подобает вносить плату за вход. Я тоже говорил и имел при этом удовольствие чувствовать, как, в свою очередь, становлюсь едким и почти невежливым. В Милане же, напротив, душа моя как-то возносилась и прояснялась, когда Монти, Порта или Пеллико удостаивали говорить со мною о стихах.

Вот стихи Жака Гоорри, умершего в Париже 15 марта 1576 года. Затем я приведу гекзаметры Катулла и, наконец, прелестные октавы Ариосто, изданные в 1516 году, за четыре года до смерти Рафаэля. Какой век в истории Италии! Тогда жили Леонардо да Винчи, Тициан, Корреджо, Микеланджело, Андреа дель Сарто, фра Бартоломео ди Сан Марко, Джулио Романо*, Макьявелли, Лев X, полководец Джованни Медичи, Кардано**, и т. д., и т. д.

* (Джулио Романо (1492-1546) - живописец, лучший из учеников Рафаэля, помогавший учителю и закончивший после его смерти ряд начатых работ. Но и в своих собственных работах он обнаружил прекрасное понимание духа и стиля Рафаэля.)

** (Кардано, Джироламо (1501-1576) - итальянский математик, философ и медик.)

Но вот стихи, каждый слог которых явился предметом ожесточенного спора:

 La jeune vierge est semblable а la rose, 
 Au beau jardin, sur l'epine naive; 
 Tandis que sure et seulette repose. 
 Sans que troupeau ni berger y arrive; 
 L'air doux l'echauffe et l'aurore 1'arrose; 
 La terre, L'eau par sa faveur L'avive; 
 Mais jeunes gens et dames amoureuses 
 De la cueillir ont les mains envieuses. 
 La terre et l'air, qui la souloient nourrir, 
 La quittent lors et la laissent fletrir. 

 Ut flos in septis secretus nascitur hortis 
 Ignotus pecori, nullo contusus aratro, 
 Quem mulcent aurae, firmat sol, educat imber: 
 Multi ilium pueri, multae cupiere puellae; 
 Idem cum tenui carptus defloruit ungui, 
 Nulli ilium pueri, nullae cupiere puellae: 
 Sic virgo, dum intacta manet, dum cara suis est; 
 Cum castum amisit polluto corpore florem, 
 Nee pueris jucunda manet, nee cara puellis. 

 La verginella è simile alia rosa, 
 Che in bel giardin su la nativa spina 
 Mentre sola e sicura si riposa, 
 Ne gregge ne pastor se le avviccina; 
 L"aura soave e l'alba rugiadosa, 
 L'acqua e la terra al suo favor s'inchina, 
 Giovani vaghi e donne innamorate 
 Amano averne e seni e tempie ornate. 

 Ma non si tosto dal materno stelo 
 Rimossa viene e dal suo ceppo verde, 
 Che quanto avea dagli uomini e dal cielo, 
 Favor, grazia, bellezza, tutto perde; 
 La vergine, che il fior, di che piu zelo 
 Che del la vita e de'begli occhi aver de. 
 Lascia altrui corre, il pregio, che avea innantf, 
 Perde nel cor di tutti gli altri amanti*.

* (

                I 

 Девица юная подобна розе нежной, 
 Взлелеянной весной под сению надежной. 
 Ни стадо сильное, ни взоры пастухов 
 Не знают тайного сокровища лугов, 
 Но ветер сладостный, но рощи благовонны, 
 Земля и небеса к прекрасной благосклонны.

(Перевод К. Батюшкова.)

               II 

 Но не быстрее от стебля родного 
 И от ствола головку поднимает, 
 Чем все, что в ней небесного, земного, 
 Красу, приятность, благость - вдруг теряет 
 Девица, что сорвать допустит злого 
 Заветный цвет, а не оберегает 
 Ревнивой жизни и красы: доселе 
 Любившие ее - все охладели.

(Перевод Ю. Верховского.)

)

За исключением четырех последних стихов, немного растянутых, чтобы выдержать октаву, я даже Катуллу предпочитаю Ариосто.

15 января. Только что я прочитал предыдущие границы графу Радики. "Что? Вы пишете? - сказал он.- Смотрите, как бы вас не арестовали. Но в общем вы совершенно правы; наших литераторов занимает не мысль, а способ ее выражения. Все же я нахожу у них два преимущества по сравнению с вашими: они не продаются власть имущим и, выпустив свой труд, не пишут сами десятка статей о своей книге. За исключением двух - трех шпионов, которые кое-где располагают газетами, что дает им тридцать тысяч франков в год, ни один журналист не принял бы этих бессовестных статей. Нашей литературе незачем обманывать провинциалов: государства наши так малы, что мы их все знаем. Наши литераторы, кроме нескольких ренегатов, работают на совесть. Но все хоть сколько-нибудь одаренные избегают печататься из страха перед ссылкой или заключением, либо из отвращения к цензуре. Правда, нет ничего проще, как напечататься в Брюсселе под псевдонимом, но эта современная идея до нас еще не дошла".

- И выходит, что целый народ, численностью болee восемнадцати миллионов, самый одаренный в Европе, молчит. Была ли с 1814 года переведена на французский язык хоть одна итальянская книга?

Во главе итальянской литературы стоит сейчас пезарец, граф Пертикари* - и, само по себе, это не бог весть что. Вот что он пишет о родине знаменитого Россини, который родился в Пезаро от отца, происходившего из Луго; оба эти городка находятся неподалеку от Болоньи:

* (Пертикари, Джулио, граф (1779-1822) - писатель, зять Монти, филолог и историк. Стендаль преувеличивает его роль в литературном движении Флоренции.)

"Buono sia ai colti Pesaresi che, ancora con pubblico monumento dedicate), donarono della loro cittadinanza l'Orfeo de'giorni nostri; nato, egli é vero, nel 1792 a Pesaro di madre Pesarese, ma ge-nerato di padre Lughese, che venne agli stipendi di quel comune in qualita di tubatore, dilungandosi dal luogo nativo, dov'ebbe ed ha tuttavia il suo tetto avito. Ne per cio sia diminuita a'Lugo la gloria di essere patria di Gioacchino Rossini. Imperocche sebbene gli scrittori di filologia e di storia abbiano lasciato incerto, sela patria si nomini dal luogo dove si nasce, о da quello onde si è oriondi, о finalmente da quello della stirpe istessa della madre (come ci raccoglie da un luogo di Livio, lib. XXIV, с VI, e da un altro di Virgilio, Aen. VIII, v. 510-511) niente di meno per giusta ragione di etimologia, et per antico dettato di legge è manifesto che patria si dice a patre (I. I, C. ubi pet. tut.-I. nub lus C. de decurionibus). E non è patria ogni terra natale, ma quella sola nella quale è nato il padre naturale; quella onde si è oriondi. Quindi Cicerone (de Leg. XI, 2, ap. Cujac, t. IV, p. 790 E.): germana patria est ea ex qua pater naturalis naturalem originem suam duxit. Il che é confermato dalla legge 3. Cod de munic. et orig., e dal voto del gravissimo Cujaccio, che conchiude (I c). Itaque natus Lutetiae si pater sit oriundus a Roma, non Lutetiam, sed Romam habet patriam; Romanus nuncupatur, nisi et ipse pater Lutetiae natus sit. E cosi fermamente esser debbe: altrimenti chi nasce in mare non avrebbe patria, e il diritto pubblico sarebbe assai poco determinato nella parte dei pesi civili comunb (Opere del Conte Giulio, Perticari, t. Ill, p. 181) *.

* ("Добро всем просвещенным пезарцам: они не только воздвигли памятник, но и даровали пезарское гражданство Орфею нашего времени. Правда, он и родился в Пезаро, от матери, уроженки этого города, но происходил от отца, уроженца Луго, получавшего жалованье от лугской коммуны в качестве трубача и выехавшего оттуда, хотя в Луго у него еще сохранился дедовский дом. Однако это отнюдь не лишает Луго славы считаться родиной Джоакино Россини. Хотя филологи и историки не разъясняют, надо ли считать родиной человека место, где он родился, или то, откуда происходит его отец, или, наконец, то, откуда родом мать (как сказано у Тита Ливия, кн. XXIV, гл. VI, и у Вергилия, Аеп. VIII, 510-511), однако, по справедливым данным этимологии и указаниям древних законов, очевидно, что отечество должно считаться по отцу. Отечество отнюдь не место рождения, а место,, откуда родом отец, то есть место, откуда происходишь. Почему и говорит Цицерон (De Leg. XI, 2, ар. Cujac, IV, p. 790 Е.: ger" mana patria est ca ex qua pater naturalis naturalem originem suam duxit (настоящая родина - та, откуда законный отец ведет свое законное происхождение). Все это подтверждается законом 3, Cod de munic. et orig. и мнением достойнейшего Куяччо, который заключает: Itaque natus Litetiae si pater sit oriundus a Roma, non Lutetiam, sed Romam habet patriam; Romanus nuncupatur, nisi et ipse pater Lutetiae natus sit. (Итак, рожденный в Париже, если отец его происходит из Рима, родиной своей должен считать не Париж, а Рим и именоваться римлянином, если только сам отец не родился в Париже.) И так должно быть твердо установлено, иначе родившийся в море не имел бы родины, а публичное право оказалось бы недостаточно ясным в вопросе о том, кто куда должен платить гражданские коммунальные налоги".)

Поверите ли вы, что во Флоренции графа Пертикари упрекали за его чрезмерно французскую ясность? Эта смехотворная проза, а также новые живые впечатления, которые дала мне Италия, привели меня к заключению, что следует читать английскую литературу: "Корсара" и "Чайльд-Гарольда", Мура*, Крабба** - и путешествовать по Италии. Я очень огорчен, что у меня под рукой нет "Панегирика Наполеону" Пьетро Джордани***, другой - преимущественно пьяченцской - знаменитости. Чтобы читателю не всегда приходилось верить мне на слово, я охотно привел бы оттуда несколько страниц. Произведение это так же слабо по части новых воззрений и так же сильно по части логики, как проза графа Пертикари. Быть может, именно подобные свойства и поставили этих двух писателей во главе всех ныне живущих итальянских литераторов. Кроме того, они, вероятно, умеют ловко выражать свои мысли оборотами речи, свойственными четырнадцатому веку, и пишут так, словно отовсюду чего-нибудь понадергали. Выражаясь, как эти господа, я сказал бы, что их проза представляется мне океаном слов и пустыней мысли. Бенвенуто Челлини и Нери Каппони**** писали совсем не так.

* (Мур, Томас (1779-1852) - английский поэт романтического направления, друг Байрона.)

** (Крабб, Джордж (1754-1832) - английский поэт, один из основоположников реалистического стиля в английской литературе.)

*** (Джордани, Пьетро (1774-1848) - один из главных защитников и теоретиков классической прозы, панегирист Наполеона, либерал, подвергавшийся преследованиям со стороны австрийского правительства.)

**** (Нери Каппони (ум. 1457) - флорентийский государственный деятель, оставил воспоминания о своей деятельности, написанные простым и безыскусственным языком.)

Тороплюсь добавить, что общественное мнение относит графа Пертикари и Пьетро Джордани к числу наиболее уважаемых граждан Италии. Покушаюсь я лишь на их литературную славу: мне кажется, что право на это приобретаешь, покупая книгу.

Микеланджело Караваджо был, по всей вероятности, убийцей. Тем не менее картины его, полные художественной силы, я предпочитаю мазне Грёза, личности вполне добропорядочной. Какое мне дело до моральных качеств человека, который своими стихами, своей музыкой, своими красками стремится доставить мне наслаждение? Писатели, над которыми публика смеется, всегда вопят, что это покушение на их честь. Эх, господа, что мне до вашей чести? Пользуюсь случаем торжественно заявить, что считаю отличными гражданами и даже весьма приятными людьми всех посредственных художников, над которыми имею смелость смеяться.

Итальянцы читают редко, но зато с удивительной добросовестностью и вниманием. Они запираются на ключ, прежде чем раскрыть какой-нибудь памфлет. Все свои способности, все свое внимание отдает писателю итальянский читатель. Им непонятно наше пристрастие к Вольтеру и Лабрюйеру - с полуслова они в книгах ничего не воспринимают: ведь у них никогда не было двора, где беседа являлась делом первостепенной важности. Они никогда не вели никакой игры с мелкими тиранами, всячески пытающимися принизить их еще со времен падения средневековых республик. Между государями и ими никогда не было ничего, кроме самой мрачной подозрительности, с одной стороны, отвращения и ненависти - с другой, о чем свидетельствуют беспрерывные заговоры и убийства. В Италии было с полсотни мелких властителей, и даже их имена во Франции совершенно неизвестны*. До нас дошло, например, имя Висконти. Так вот вам краткий обзор жизни государей из этого семейства. Маттео I, утвердивший единодержавие, умер с горя, которое доставило ему папское отлучение от церкви; Галеаццо I, его сын, погиб от дурного обращения, перенесенного в тюрьме; яд оборвал жизнь Стефано; Марко был выброшен из окна; Лукино отравлен своей женой; Маттео II погиб от руки своих братьев; Бернабо умер от яда в тюрьме в Треццо, а Джанмария-под ударами кинжалов на пути в церковь. Вот как умирали на протяжении менее столетия члены одной только владетельной фамилии. Что же касается омерзительных жестокостей, творившихся ими по одному подозрению, то они достаточно хорошо известны. В крае, где правил Джанмария, еще помнят о псах, которыми он травил своих миланских подданных, избавившихся наконец от этого чудовища в 1412 году. Прошу у читателя прощения за то, что приводил столь печальные примеры в доказательство литературной теории. Но мы во Франции за последние двадцать лет приобрели известную склонность не верить в храбрость без пышных усов и в образованность без педантизма. Ведь педант имеет все преимущества, и нет ничего легче, чем стать им.

* (Известны ли читателю Бенцони из Кремы или равеннские Малатеста?)

В противоположность глубокому взаимному недоверию, всегда отделявшему в Италии государя от его подданных, во Франции, с тех пор как появились парижские буржуа, мы наблюдаем их любовь к королю. В глубокой древности, начиная с Людовика Толстого, король защищает их от дворянства. Во времена более близкие к нам буржуа любили короля, каким бы он ни был, обезьянничая со знатных вельмож, которые клялись, что обожают его, чтобы им легче давалось их ремесло: просить, получать и брать. В Италии ни в какую эпоху не было ничего подобного, и г-н Фосколо нашел отклик во всех сердцах, когда, говоря в "Gli sepolcri" о Макьявелли, написал:

 Те beata, gridai........ 
 . . o . . quando il monumento 
 Vidi ove posa il corpo di quel grande 
 Che temprando lo scettro a'regnatori 
 Gli allor ne sfronda, ed alle genii svela 
 Di che lagrime grondi, e di che sangue*.

* ("Счастливая Флоренция!" - вскричал я, увидев памятник этого великого человека, который, укрепляя скипетр монархов, срывает с него суетные лавры, оголяет и показывает испуганным народам, каше потоки слез и крови проливаются по его вине**.)

** (Макьявелли покоится в Санта-Кроче, рядом с Микеланджело, Альфьери и Галилеем.)

Для итальянцев наших дней проза, чтобы быть ясной, должна употреблять уйму слов. Из-за этого-то в жаркий день так трудно читать их лучших писателей. Зато они не понимают значения прелестных намеков Вольтера, Монтескье, Курье, а также всего, что можно назвать монархическими недомолвками. Французы обязаны своей ныне вышедшей из моды галантности привычкой к этому легкому стилю. Здесь любовь - это дело очень серьезное, и итальянка рассердится или не удостоит вас ответом, если вы заговорите с ней о любви в легкомысленном тоне. Если вы вознамерились сказать ей несколько нежных слов при первом же благоприятном случае, нынче вечером, боже вас упаси тогда шутить или хотя бы смеяться чужим шуткам, - устремляйте на нее мрачные взгляды.

Для итальянского читателя пикантное просто непостижимо. Умолчания они прощают лишь в приступах неистовой страсти. "Корсара" и "Паризину" они чувствуют, как англичане, но и до настоящего времени не поняли еще "Персидских писем". Но, несмотря на многословие, их современная проза отнюдь не отличается ясностью. Каких только оскорблений не будет мне стоить эта фраза! Меня обзовут bue, stivale и somaro*.

* (Волом, сапогом, ослом (итал.).)

16 января. В этой стране о любовных делах говорят с величайшей серьезностью, почти как в Париже о положении дел на бирже. Так, например, г-жа Герарди, быть может, самая хорошенькая женщина в Брешии, стране красивых глаз, говорила мне сегодня вечером:

"Есть четыре рода любви: 1. Любовь физическая-любовь животных, дикарей и огрубевших европейцев. 2. Любовь-страсть, любовь Элоизы к Абеляру и Жюли д'Этанж к Сен-Пре. 3. Любовь-склонность, которой в течение восемнадцатого века забавлялись французы и которую так изящно обрисовали Мариво, Кребийон, Дюкло, г-жа д'Эпине*. 4. Любовь-тщеславие, которая заставила вашу герцогиню де Шон заявить, когда она вступала в брак с г-ном де Жиаком: "В глазах буржуа герцогине никогда не бывает больше тридцати лет". Порыв безумия, заставляющий нас видеть в любимом существе все совершенства, в кружке г-жи Герарди называется кристаллизацией.

* (Г-жа д'Эпине, Луиза (1725-1783) - французская писательница, друг Руссо, приятельница энциклопедистов.)

Эта очаровательная женщина была нынче вечером склонна порассуждать. Но во Франции любовь встречается редко, ее, как и другие мало-мальски заметные страсти, заглушает тщеславие. Читателю будет скучно, если я стану об этом говорить. В подтверждение различных теорий рассказано было десятка два анекдотов. Один из них я привожу в сокращенном виде и то лишь потому, что героиня его была родственницей и подругой г-жи Герарди. В Италии женщины пользуются гораздо большим могуществом, чем где бы то ни было в другом месте, но зато и карают их гораздо строже и не заботясь о том, что скажут. О том, что решаются делать, никогда не осмелятся напечатать: отсюда отсутствие романов.

Граф Валамара, блондин с очень кротким выражением лица, из тщеславия приревновал свою жену к кардиналу З. Не зная, как помешать ей посещать его вечера, он распространил слух, что уезжает в Париж, а на самом деле увез ее в замок на берегу По, поблизости от Понте-Лагоскуро, в очень нездоровой местности. Там он жил с нею внешне довольно хорошо, но ни разу ни с одним словом не обратился к ней и к двум угрюмым старым слугам, которых взял с собою. Эта молодая женщина, нервная, полная романтической чувствительности и далекая даже от мысли о кардинале 3., питала страсть к нотариусу Гардинги, который любил ее, но никогда не получал никакого поощрения: она обращалась с ним даже гораздо суше, чем с другими. Гардинги часто смотрел на нее, но не осмеливался с нею заговорить. Через несколько месяцев после ее исчезновения в Болонье распространились зловещие слухи. Гардинги принялся за розыски и наконец обнаружил замок вблизи Понте-Лагоскуро, но, к несчастью, не решился проникнуть туда, опасаясь разгневать женщину, лишь взглядами показывавшую ему, что она его любит. Наконец после пятнадцати- двадцати дней, которые переодетый Гардинги провел в жалком кабачке соседней деревни, куда порою заходил выпить один из угрюмых слуг, он услышал, как этот человек сказал: "Il signor conte делает что ему угодно с бедной контессиной, e un signore (он ведь знатный господин), но мы-то кончим на каторге". Перепуганный Гардинги больше не колебался. На следующее утро он силой, с пистолетом в руке ворвался к графу Валамара, заявив для проформы, что послан вице-легатом. Он проник к постели контессины, которая уже от слабости не могла говорить. Он велел позвать к ней двух крестьянок и не отходил от любимой женщины, прожившей после того лишь три дня. Ей не было и двадцати четырех лет! Граф был, как безумный, и словно просил пощады у Гардинги, которому предоставил полновластно хозяйничать в замке. Правда, утверждают, что он пытался убить его выстрелом из ружья, однако нотариус всегда отрицал это. Граф, как говорят, теперь в Америке. Нотариус с тех пор ни в каком обществе не появлялся, но впоследствии нажил огромное состояние, благодаря которому имя его стало известно и вам. Оба старых слуги графа состоят при нем и рассказывают, что иногда он говорит с ними о несчастной контессине. Все согласны в том, что она, видимо, была загублена одним лишь дурным обращением, без помощи яда или кинжала.

17 января. Сегодня вечером я удостоен был приглашения на ужин, данный в честь возвращения из Парижа дона Томмазо Бентивольо. Все, ожидая его рассказов, превратились в слух, и, может быть, меня пригласили, чтобы помешать сочинять. Вот вам Париж, как его увидел иностранец, человек веселящийся, но очень тонкий. Несмотря на позорную грязь его улиц* и притеснения его полиции**, вся Европа только о Париже и мечтает. Дамы забрасывали дона Томмазо бесчисленными вопросами; я запомнил лишь несколько ответов. "Парижанин,- сказал дон Томмазо,- исключительно благожелателен, любезен, кроток, предупредителен, доверчив в отношении иностранцев, он никогда не отвечает злом на зло и, даже жалуясь в суд на обиду, старается проявить умеренность. По сравнению с берлинцем, с londoner*** и венцем это просто ангел. На него приятно смотреть, хотя вообще он не отличается красотой. Все, кто не хочет терпеть притеснений от епископа или супрефекта, едут в Париж. Скопление в одном месте более восьмисот тысяч человек лишает правительство не то что желания, а просто возможности быть злым: для этого у него нет досуга". Дон Томмазо употребил выражение "хорошее общество", и госпожа Филикори, одна из примечательнейших женщин Италии, тотчас же спросила: "Но скажите же нам, что в конце концов представляет собою это пресловутое французское хорошее общество?" "Хорошим обществом в полном смысле слова,- ответил дон Томмазо,- считается то, которое собирается в гостиной человека, обладающего сотней тысяч ливров дохода и предками, участвовавшими в крестовых походах. Есть также банкиры-миллионщики, тоже составляющие в известном смысле хорошее общество, но они большей частью говорят только о деньгах и не прощают вам, если вы живете на шесть тысяч франков в год. В Англии представители того же класса стремятся главным образом покушать, и большая или меньшая степень уважения к людям зависит там от общего итога их обеденного меню. Когда в Англии и во Франции я бывал у денежных людей, не слишком хорошо представляющих себе, что означает мое имя Бентивольо были в пятнадцатом веке властителями Болоньи), то ко мне проявляли значительно больше внимания, если я закалывал галстук булавкой с брильянтом стоимостью в пятьсот луидоров. Развитие промышленности воспитало во французах склонность к труду: они работают с удовольствием, они от этого счастливы. Принадлежность к аристократии, напротив, сделала бы их до крайности несчастными. Но я лично предпочитаю общаться с людьми, заводящими иногда разговор о крестовых походах. Может быть, у их, в сущности, не меньше наглости, чем у банкира-миллионщика, но она в их семьях с незапамятных времен, и им не приходится мстить за приниженное положение, выпавшее на их долю в юные годы, и наконец при равной наглости у аристократов я все же нахожу изысканность манер, а иногда и ума. Человек, носящий историческое имя, напоминает мне о своем высоком происхождении самое большее раз в два месяца. Существо же, нажившее миллион луидоров, ведет себя так, словно говорит мне трижды за один вечер: "Вы, наверно, порядочный дурень, если, дожив о тридцати лет, не разбогатели. В вашем возрасте я имел уже сто тысяч экю и на одну восьмую был участником банкирского дома В... Ну, а вы, раз в месяц вы все же позволяете себе нанять извозчика? Что ж, надо экономить, без этого ничего не достигнешь. Вот когда у вас будет хотя бы пятьдесят - сто тысяч ливров дохода, дело другое. Я, например, купил вчера лошадь за семь тысяч франков и взял вторую ложу в Буффе. Из первой было плохо видно, и вообще она неудобная. Кстати, я решил предоставить ее в распоряжение моих добрых знакомых, им и тратиться не придется. Пользуйтесь ею, мой милый, вы окажете мне честь, только дайте мне свою визитную карточку, а то, чего доброго, вас позабуду". И деятель промышленности вынимает из кармана горсть золотых монет и рассматривает их.

* (Правительство препятствует учреждению товарищества на паях, которое предоставляло бы различным предприятиям ссуды; одно из таких предприятий занималось бы оздоровлением Парижа путем его очистки от грязи. Власть имущие и сами ничего не делают и другим мешают: замечательный нрав!)

** (Высылка миледи Оксфорд.)

*** (Лондонцем (англ.).)

Человек этот дает заработок полутора тысячам рабочих па трех своих предприятиях, а так как полезность - единственная разумная основа общественного уважения, он в сто тысяч раз более достоин этого уважения, чем его сосед-маркиз. Тот, к счастью, не пользуется никаким влиянием, ибо если бы он им обладал, во Франции поднялась бы стрельба, и мне пришлось бы стать на сторону промышленника. Вдобавок, когда маркиз приглашает меня к обеду, я, правда, обедаю довольно плохо, но обретаю там любезное, мягкое обращение, мне приятно вести у него беседу, и я без всякого труда раз в месяц цитирую, как бы случайно, Коммина, упомянув при этом одного из предков хозяина, который, во главе сотни воинов, был убит при Монлери. Древность рода - у хозяина навязчивая идея. (Эти замечания мои.)

"Класс, который после Реставрации должен был бы проявлять величайшую жизнерадостность,- продолжает дон Томмазо Бентивольо,- я нашел погруженным в уныние больше всех других: молодой человек из знати читает хорошие книги, восхищается Америкой, но при всем том остается маркизом. Грустное положение для человека благородной души - быть всю жизнь маркизом и либералом, никогда не будучи полностью ни либералом, ни маркизом. Привилегированный юноша ощущает в глубине сердца печаль, когда встречается со своим школьным товарищем мосье Мишелем, который открыл магазин сукон, женился, процветает, откровенно сочувствует свободе и ко всему чувствует себя счастливым. С другой же стороны, когда плебей оказывается умнее тебя, затмевает своим присутствием твои речи в гостиной, приятно придавить его всей тяжестью своей высокородности и в весьма хорошем тоне показать ему, что он-то не знает хорошего тона. Но вот какой-нибудь дурак из партии мракобесов затевает интрижку, которая была бы гнусной, если бы не ее нелепость. Тяжело человеку совестливому не иметь возможности привести доводы, доказывающие всю нелепость поведения этой личности, оказаться даже порою вынужденным поддержать ее и наконец видеть, как этого фата именно благодаря его нелепой затее ценят в салоне выше, чем тебя. Тебе ведь достаточно произнести одно слово, но произнести его нельзя: оно сразу изменило бы твое положение".

Дон Томмазо пересыпает все это анекдотами, до того старыми и общеизвестными, что мне стыдно их напоминать. Например, когда Ролан* был назначен министром внутренних дел и появился в Версале, один придворный, увидев его, вскричал: "Боже правый! У него нет пряжек на башмаках!" "Ах, сударь, теперь все пропало!" - ответил Дюмурье**. "Вот,- продолжает дон Томмазо,- воззрения, которые доныне держатся в хорошем обществе, вот как оно судит обо всех замечательных людях, появившихся за последние сорок лет.

* (Ролан (де ла Платьер, Жан) - деятель Французской революции, жирондист. Стендаль приводит известный анекдот о приеме Ролана в Версале, когда в 1792 году король был вынужден образовать министерство из жирондистов, слывшее при дворе "министерством санкюлотов".)

** (Дюмурье, Шарль - французский генерал, в начале революции примкнул к жирондистам, командовал северной армией, затем бежал из Франции за границу.)

Генерал Мюрат*, будучи вахмистром королевской конной гвардии в 1790 году, как-то не очень деликатно обошелся с благородным маркизом, командиром полка: хорошее общество и посейчас ему этого не простило. Малейшего из героических деяний этого необыкновенного человека было бы достаточно, чтобы высоко вознести в общественном мнении какого-нибудь принца древнего рода. Например, в виду Неаполя появляется английский фрегат и начинает обстрел города**. Мюрат в своем пышном актерском одеянии занимает место на корабле, выдвинутом на половину прицельной дистанции английского фрегата. Неаполитанский порох был такого низкого качества, что все ядра, которыми пытались обстреливать фрегат, падали в море, не достигая цели, между тем как английские ядра дырявили стены в Пиццо-Фальконе в двухстах туазах позади королевского судна. У человека же, лишенного деликатности, этот поступок и еще много подобных есть лишь блистательное прегрешение, как выражаются богословы.

* (Генерал Мюрат,- В 1790 году Мюрат не был вахмистром. Откуда заимствовал Стендаль этот анекдот, неизвестно.)

** (Английский фрегат... начинает обстрел города.- Речь идет о бомбардировке Неаполя англичанами в 1809 году.)

Парижское общество, отличный судья всевозможных пикантных обстоятельств какой-нибудь интриги и вообще всяких мелочей, совершенно беспомощно там, где заходит речь о героическом. Его суждения - неподходящий инструмент для оценки великого: их можно сравнить с циркулем, который нельзя раздвинуть шире определенного угла". Я не стану говорить об утверждениях дома Томмазо насчет безобразной внешности парижан; могу привести примеры того, как самые прекрасные головы Италии слыли у нас безобразными. Подобные отрицательные оценки, идущие от инстинкта, всегда бывают взаимными. "Но,- заметил г-н Тамброни,- вырвутся ли французы из нынешнего своего положения каким-нибудь порывом веселости, как во времена регентства, после лицемерия, царившего в последние годы Людовика XIV? Или же их склонность к экономическим проблемам, которыми по преимуществу занято, например, правительство Соединенных Штатов, погрузит их в то унылое и мистическое умонастроение, которое можно найти в Филадельфии?" "Я за веселость, - сказал дон Томмазо.- Может ли страна, чьи границы от Дюнкерка до Антиба так уязвимы, пользоваться большей свободой, чем ее соседи? Если, на нашу беду, ненависть к иезуитам и отказ от таинств обратит Францию к протестантизму, в Париже будет так же весело, как в Женеве"*.

* (Страсть к прекрасному и любовь навсегда предохранят Италию от пуританской или методистской унылости. Вероятно, в этой стране искусство существует благодаря папству.)

В момент, когда разговор переходил на политику, появился Крешентини*. Он рассказал два - три анекдота, которые заняли бы тридцать страниц. "Когда в полночь в хорошую погоду публика выходит из Оперы,- сказал этот великий музыкант,- все напевают вполголоса. Обыкновенный человек поет песенки, которые он заучил, музыкально одаренный - те, что он сам сочинил. Эти едва намеченные песенки всегда соответствуют оттенкам чувства, владеющего им в данное время. Лет двадцать тому назад я указал на это как на средство шпионажа г-же Ламбертини, которая тогда сильно ревновала любезного маркиза Пеполи, того самого, что пускал своих лошадей в галоп на берегу Бренты и прямо со своей античной колесницы (biga) кидался в Бренту, делая saltb ribaltato (прыжок назад, вниз головой)".

* (Крешентини, Джироламо (1766-1846) - последний из знаменитых сопранистов. Одновременно тонкий знаток музыки, композитор арий и романсов.)

Раз уж я заговорил об одном из Бентивольо, не могу удержаться от того, чтобы не поделиться кое-какими мыслями, вызванными у меня присутствием дона Томмазо, несмотря на то, что я давал себе слово избегать описаний и исторических отступлений.

В конце четырнадцатого столетия Бентивольо уже занимают в Болонье важнейшие должности. Но так как в итальянских республиках полезное имело подобающие ему права, Бентивольо связаны были с цехом мясников. С 1390 года республиканский дух стал быстро ослабевать, и немного времени спустя, в 1401 году, Бентивольо, глава партии "Шахматной доски" (тогдашние либералы), добился, чтобы его провозгласили повелителем Болоньи. Подвергшись нападению знаменитого Джана Галеаццо Висконти, миланского властителя, стремительно приближавшегося к завоеванию всей Италии, Джованни Бентивольо со своим войском потерпел поражение в Казалеккио и на следующий день был убит восставшим народом (1402). Уже с того времени святой престол начал замышлять против независимости Болоньи, хотя добиться осуществления этих замыслов удалось лишь через сто шесть лет. После смерти Джованни сын его Антонио много лет прожил в изгнании. Наконец в 1435 году он добился возможности вернуться на родину. Но 23 декабря того же года папа Евгений IV, встревоженный популярностью, которую приобрел Антонио благодаря своему имени, велел арестовать его при выходе из дворца и тотчас без суда обезглавить. Самый уважаемый после Бентивольо человек в Болонье, Томмазо Дзамбеккари, был в тот же миг схвачен и повешен под окнами дворца. В 1438 году полководцы герцога миланского захватили Болонью и поставили о главе управления сына Антонио, Аннибале, женившегося на побочной дочери герцога. Вскоре, однако, попав под подозрения своего тестя, средневекового Тиберия, Аннибале был арестован (1442). В следующем году он бежал из заключения и возвратился в Болонью. Народ взялся за оружие, изгнал войска герцога миланского, и Аннибале остался во главе управления без какого-либо особого звания или должности, после пятнадцати - двадцати попыток выработать конституцию жители Болоньи, будучи не в состоянии найти удовлетворяющую всем интересам форму правления, устали от непрочности своего строя, который, за отсутствием особого наименования, мы назовем республикой. Этот переменчивый строй и сформировал итальянский характер, каким он предстает сейчас перед нами. Хотя трехсотлетнее деспотическое господство испанцев принизило итальянский народ, это не должно помешать признанию того, что ни у какого другого народа не течет в жилах столько республиканской крови. Не прошло и полувека с тех пор, как в мире появилась настоящая республика во главе с Вашингтоном и Франклином. Но законы становятся нравами лишь спустя полтораста лет. Примечательно, что у итальянцев совершенно нет того терпения и духа устойчивости, какие мы находим по ту сторону Альп, где благодаря этим свойствам швейцарцы сохранили видимость республиканского строя. 24 июня 1445 года, когда Аннибале Бентивольо выходил из церкви св. Иоанна-крестителя, Бальдассаре Канедоли пронзил его мечом и принялся бегать по улицам Болоньи с криком: "Viva il popolo!" ("Да здравствует народ!"). Народ действительно поднялся, но против убийцы: он перебил его сообщников и разрушил их дома*. Общественное мнение отнюдь не требовало смерти Аннибале, да он и не был тираном.

* (Cronic. di Bolog., Симонетта, Нери Каппони, примечательные черты в злодействе генерала Гарпелоне, на которое он шел, чтобы получить четыреста флоринов.)

После него остался сын шести лет, неспособный править. Находившийся в Болонье граф Поппи указал народу на побочного сына Эрколе Бентивольо от жены флорентинского негоцианта Аньоло да Кашезе. Санти, прославившийся впоследствии под именем Санти Бентивольо, ни о чем не подозревал: после смерти того, кого он считал своим отцом, он продолжал, подобно ему, торговать во Флоренции шерстью. Ему было двадцать два года, когда Козимо Медичи, которому написала болонская синьория, призвал его и нижеследующими словами начал одну из самых необычайных бесед, какие только нам сохранила история: "Вам следует тщательно взвесить, молодой человек, что в сознании мудрого человека должно взять верх: радости частной жизни или же те, которые может доставить управление государством..." Узнав, кем он на самом деле является и к какому величию его призывают, Санти заколебался, но по совету Нери Каппони, в то время первого государственного деятеля Флоренции, принял предложение. Так осуществился в действительности эпизод из "Тысячи и одной ночи".

Санти, восторженно принятый болонцами, оказался достойным своего положения и в течение шестнадцати лет правил с твердостью и беспристрастием. После его смерти в 1462 году во главе республики стал Джованни II, сын Аннибале. Подобно Лоренцо Медичи во Флоренции, Джованни II с помощью всевозможных обольщений воспитал в своих согражданах монархические чувства. Кротость его обращения не покорила, однако же, Мальвецци, весьма уважаемых нобилей, которые и устроили против него заговор, но были выданы (1488). По приказу Джованни II двадцать человек из рода Мальвецци погибли от руки палача. Все, носившие имя Мальвецци, даже не участвовавшие в заговоре, были изгнаны, а имуществом их завладел Джованни. Этот государь, убедившись, что болонцы чувствительны к красоте, украсил город великолепными зданиями. Живописцы, скульпторы, поэты, ученые, которыми славилась в го время Италия, призывались в Болонью и великолепно вознаграждались там за свои труды. Джованни II обогатил свою родину благороднейшим собранием статуй, картин, рукописей, книг. На жалованье у него состояло множество наемных убийц, которым он приказывал устранять (scannare) по всей Италии не только тех, кто его оскорблял, но и их сыновей и братьев, которые могли бы помыслить о мщении. Уже сорок четыре года был государь этот занят тем, что превращал граждан республики в верноподданных, когда пылкий Юлий II, один из самых блестящих полководцев, которого судьба посадила на трон святого Петра, осадил Болонью (1506). Джованни II покинул народ, не любивший его, и, забрав свои сокровища, отправился умирать на чужбину. 21 мая 1511 года французы восстановили в Болонье власть Аннибале и Гермеса, сыновей Джованни. Но, не процарствовав и года, они были окончательно изгнаны, когда Болонья передалась на сторону папы. С тех пор многие из рода Бентивольо выделялись сочетанием воинской доблести и поэтического дарования, например, Ипполито Бентивольо, умерший в 1585 году. На севере редко можно наблюдать подобное соединение глубоких познаний с презрением к жизни. Ипполито сочинял драмы, имевшие необычайный успех, он был архитектор, музыкант, знал греческий и все живые языки.

Тщетные усилия изобрести хорошие формы правления будоражили Италию в течение тринадцатого, четырнадцатого и пятнадцатого веков. Более счастливые, чем наши отцы, мы знаем, что всякое правительство, состоящее из двух палат и президента или короля, вполне приемлемо. Но не следует обманываться: такая форма правления, в высшей степени разумная, является в то же время и в высшей степени неблагоприятной для духовной жизни и самобытности, и никогда никакая история не сравнится по увлекательности с историей средневековья. Отсюда возникающий теперь бесконечный спор между поэтами и мыслителями.

Если бы в 1455 году, после девяти лет правления Санти, какой-нибудь выдающийся человек" опубликовал труд в трех томах in-4°, где ясно доказывались бы следующие четыре положения:

1) что тридцать богатейших жителей Болоньи должны образовать пожизненное совещательное собрание,

2) что следует избрать на три года пятьдесят других граждан, образующих вторую палату,

3) что каждые десять лет обе эти палаты должны избирать подесту, и первым подестой должен быть Санти Бентивольо.

4) что законы должны издаваться совместно тремя этими властями и что подеста должен назначать всех должностных лиц с утверждением их советом тридцати,- тогда Болонья знала бы, к чему ей надо стремиться. Революция продолжалась бы тридцать лет, и когда по закону природы из жизни ушли бы все граждане, которым было тридцать лет в день издания труда in-4°, Болонья достигла бы счастливого устройства. Обретенное спокойствие, вероятно, не слишком уменьшило бы ее славу. Может быть, она все же породила бы Доменикино, братьев Карраччи и Гвидо, единственных великих людей, которые прославили ее с 1455 года.

Я ненадолго предался этой фантазии, ибо она приложима также и к Флоренции и прочим итальянским республикам. Но тогда время для этого еще не настало. Каждые двадцать лет во Флоренции тридцати гражданам предоставлялась balia, то есть полномочия выработать новую конституцию и ввести ее в действие. Но вскоре начались ссылки и жестокости. Когда народ отчетливо сознает, какая форма правления ему нужна, он не творит жестокостей*.

* (Жестокости 1793 года у нас не повторятся.)

Мы видим, какое значение имеют папы еще и поныне, так что мне незачем напоминать, какой огромной властью обладали они в четырнадцатом веке. Так вот, когда Иннокентий VI послал двух нунциев (1361) к тому самому миланскому властителю, Бернабо Висконти, о котором мы уже не раз упоминали, они встретились с этим государем на расстоянии одного лье от столицы, на мосту через небольшую речку под названием Ламбро. Бернабо пожелал немедленно ознакомиться с содержанием булл. Найдя тон их не слишком вежливым, он заявил нунциям: "Scegliete, o man-giare o bere" (Выбирайте, или есть, или пить). Эти лаконические слова были отлично поняты обоими посланцами: им предлагался выбор: или съесть буллы со всем пергаментом, шелковыми шнурами, сургучом и свинцом, или же быть сброшенными в Ламбро. Они предпочли съесть буллы, что и было сделано без промедления на маленьком горбатом мосту, существующем и посейчас. Гульельмо, один из двух нунциев, был несколько месяцев спустя избран папой под именем Урбана V*.

* (Aunal. Mediol., стр. 799, Verri, I, стр. 381, Gattari, Storia Padovana.)

При разумном правительстве на папу сочиняют памфлеты, но не делают никаких шутовских выходок. Я не имею здесь в виду проявлений храбрости или жестокой предусмотрительности,- они встречаются достаточно часто. Флоренция вела морскую войну против пизанцев (1405) и блокировала устье Арно. Как-то раз флорентийские галеры пустились вдогонку за пизанским кораблем с грузом зерна, укрывшимся под защиту мортир Вадской башни. Один флорентинец, Пьетро Маренги, бросается вплавь, держа высоко над водой зажженную ракету, и под градом различных снарядов ему удается поджечь пизанское судно. Пьетро Маренги посчастливилось возвратиться на свой корабль.

Знаменитый полководец Джованни Аугуто, англичанин по рождению, тот, что был с такой пышностью погребен во флорентийском соборе Санта-Мария-дель-Фьоре и над чьей гробницей можно увидеть одно из первых монументальных произведений живописи (Джованни Аугуто верхом на коне - колоссальный портрет кисти Паоло Учелло), дал своим солдатам на разграбление город Фаэнцу (1371). Двое из его офицеров, проникших в женский монастырь, обнаружили там юную воспитанницу, девушку редкой красоты, и принялись оспаривать ее друг у друга с оружием в руках. Тут появился Аугуто. Опасаясь потерять одного из своих храбрецов, он пронзает кинжалом грудь прелестной девушки, которая падает мертвой. (Чудесный сюжет для картины: умирающая девушка, Аугуто, поражающий ее кинжалом, двое сражающихся,- один не видит, что она упала, и продолжает яростно размахивать мечом, другой, занимающий позицию, с которой ему виден поступок полководца, охвачен ужасом; вдалеке фигуры монахинь, преследуемых солдатами.) Во время другой кампании два нищенствующих монаха явились к Аугуто в качестве депутатов и приветствовали его словами: "Господь да ниспошлет вам мир!",- на что англичанин холодно ответил: "Господь да лишит вас милостыни, которую вам подают". Испуганные монахи спросили у него, как надо понимать эти слова. "А так, как они сказаны: я живу войной, мир, которого вы мне желаете,- для меня голодуха".

18 января. "Как! - гневно воскликнул в разговоре со мной один болонец.- Из-за того, что во Франции были Мирабо и Дантон, Мексика станет свободной*, а Болонья должна будет забыть, чем она была в 1500 году, и вернуться к тому, чем она была в 1790-м! No, per Dio**. Пусть папа дарует нам хотя бы полусвободу печати, и пусть коллегия кардиналов станет тем, чем она спервоначала была - необходимым советом при нем,- о per Dio, nascera qualche disordine***". "Еще бы! В Италии окажутся тридцать тысяч русских. Не папу вам надо победить, а Россию"****. "Проклятый выскочка!"

* (Мексика станет свободной.- Уже с конца XVIII века в Мексике начало развиваться революционное движение, ставившее своей целью освобождение от испанского владычества и установление демократического строя по образцу Североамериканских Соединенных Штатов, но только после целого ряда восстаний в 1820 году была признана независимость Мексики, а в 1824-м провозглашена республика и выработана конституция на североамериканский лад. События Французской революции оказывали сильное влияние на положение дел в Мексике.)

** (Нет, клянусь богом (итал.).)

*** (Клянусь богом, тут пойдет суматоха (итал.).)

**** (Не папу вам. надо победить, а Россию...- В этих словах, с одной стороны, находит свой отзвук воспоминание об Итальянском походе Суворова, а с другой - выражается мнение либеральных кругов Европы о России после Венского конгресса и провозглашения Священного союза.)

Я забыл сказать, что Болонья лишилась своего посла в Риме. В 1512 году ей дано было право иметь го, в 1814 году ей этого права не вернули. Таким образом, сейчас, когда в Болонье усилилось стремление к свободе, у нее отняли даже эту видимость, которая еще могла ввести в заблуждение. Необыкновенно разумно: власти, очевидно, предпочитают отлогому спуску обрыв. Г-н дельи Антоньи, один из виднейших граждан Болоньи, составляет по этому вопросу памятную записку для папы Кардинал Консальви, настоящий вельможа семнадцатого века, понимает любовные похождения, придворные интриги - все, чем может блеснуть opera buffa, а записка дельи Антоньи, от которой без ума все болонцы, покажется ему скучнейшей бумажонкой. Вспомните Лисабонского архиепископа из "Пинто"*: вот каковы современные министры.

* ("Пинто" (1800) - драма французского драматурга Непомю-сена Лемерсье из истории Португалии.)

Но если бы кардинал Консальви был тем, кем бы ему следовало быть, я бы поостерегся представляться его высокопреосвященству: он был бы так же скучен, как президент Соединенных Штатов.

Всех дворян от Турина до Венеции, от Бассано до Анконы напугали победы Бонапарта, облегчавшие цепи плебея: сразу же (1796) последовали уменьшение роскоши, порядок в делах, экономия, уплата долгов, жизнь в деревне. С 1796 по 1814 год богатство дворянства увеличилось вдвое. Почувствовав, что они находятся под ударом, дворяне стали соревноваться друг с другом уже не в роскоши и великолепии, а в предусмотрительности и бережливости. Безумное расточительство сделалось вызывающей насмешку чертой разбогатевшего простолюдина. В некоторых странах, например в Пьемонте, дворянство официально обложено было контрибуцией, которую заставили их платить французы, занявшие страну. Живя в своих имениях, вдали от городских развлечений, дворяне, чтобы избавиться от скуки, занялись сельским хозяйством. Те из их детей, кому в 1796 году было около двадцати лет, охваченные всеобщим энтузиазмом, пошли служить вместе с французами и приобрели опыт. Наставником у детей, которым ко времени вынужденного отъезда их родителей в деревню было лет пять - шесть, был местный священник, и они могли проникнуться какими бы то ни было здравыми понятиями, лишь поступив около 1809 года в почетную гвардию или аудиторами на гражданскую службу. (Так Санта-Роза стал супрефектом на побережье Генуи.) Всех же родившихся около 1810 года воспитывают теперь моденские иезуиты, то есть с восьми лет они окружены льстецами и к 1827 году превратятся в совершеннейших болванов. Основу этого воспитания составляют эгоизм и привычка доносить друг на друга (см. "Установления иезуитов", пражское издание). Однако здесь надо сделать весьма существенную и полезную оговорку: имеются исключения. Многие дети богачей, рожденные около 1800 года, воспитываются у Фелленберга около Берна. Несмотря на свой аристократический характер и даже стремление установить касты, это учебное заведение не так нелепо, а следовательно, и вредоноснее для цивилизации, чем иезуитские. Небогатые дворяне посылают своих детей учиться в Павийский университет. Один из таких студентов говорил мне: "В военное время итальянский крестьянин должен иметь право убивать каждого встречного, который не говорит по-итальянски". Австрия объявила непригодной к государственной службе всю молодежь, воспитанную не на ее территории. Исключение делается лишь для коллежей Тосканы: дети возвращаются оттуда рассудительными, как старцы, и неспособными на сколько-нибудь великодушный поступок.

Подобно своим средневековым предкам, итальянцы 1830 года будут страстно любить свободу, не зная в то же время, что надо предпринять для ее установления. Сперва - это неизбежно - они образуют революционные правительства, но никогда не смогут избавиться от них, чтобы расчистить место для конституционной власти: самонадеянность воспрепятствует им последовать примеру Франции*.

* (В 1822 году в Неаполе, как и в Испании, оскорбительно насмехались над легкомыслием французов, которые сумели завоевать лишь полусвободу и вдобавок вынуждены уплачивать вдвое больше налогов, чем в 1789 году.)

Пора уже покидать Болонью, город умных людей. За две недели я отлично наладил жизнь сообразно моим вкусам и тем удовольствиям, которые здесь можно получать; это не так мало. Даже в самом удачном путешествии бывают моменты, когда сожалеешь о тесных дружеских связях в привычной среде. Разочарование при этом тем чувствительнее, что вообще-то представляешь себе, будто путешествие по Италии - это беспрерывная цепь приятных ощущений. Но для того чтобы стрелять куропаток, недостаточно находиться в местности, изобилующей дичью,- надо еще походить с ружьем в руках. Три четверти путешественников знают лишь светские удовольствия, им непонятно наслаждение искусством. Некоторые богатые дельцы не понимают даже ни того, ни другого: им нужен двор, состоящий из прихлебателей. Многие англичане ограничиваются тем, что читают в каждом месте, куда попадают, его описание у латинских поэтов, и уезжают, проклиная итальянские нравы, с которыми они ознакомились, соприкасаясь лишь с низшим классом населения. Но ведь Турция - единственная деспотия, при которой в низших классах сохранилась порядочность.

В Болонье я договорился с хранителем городского музея. Едва у меня выпадает полчаса свободных от визита или от прогулки, я иду в этот музей, часто лишь для того, чтобы посмотреть одну определенную картину - "Святую Цецилию" Рафаэля, или портрет кисти Гвидо, или "Святую Агнесу" Доменикино. Почти каждое утро я отправляюсь в Каза-Леккио (очень живописная прогулка), к водопаду Рено (это Булонский лес Болоньи) или на Монтаньолу, где происходит местное corso. Это отличное место для прогулок, размерами с Тюильри, которое возвышается на тридцать футов над огромной равниной, начинающейся у Монтаньолы,- при Наполеоне оно было засажено деревьями. Первый холм, нарушающий однообразие равнины - Виченцский,- в двадцати шести лье отсюда. В остальное время я хожу по гостям или фланирую под портиком Сан-Петронио. В дождливые дни я читаю моих любимых историков средневековья: Джованни, Маттео и Филиппо Виллани, Аммирато, Веллути, пизанские хроники, сьеннские, болонские, описание жизни выдающегося министра Аччайоли, написанное Маттео Пальмьери, пистойские анналы Трончи, затем Мале-вольти, Поджо, Каппони, Бруни, Буонинсеньи, Малеспину, Корио, Сольдо, Сануто, Деи, Буонаккорси, Нарди, Нерли,- все это писатели, у которых лжекультура наших академий не заглушила умения повествовать. Впрочем, я не намереваюсь диктовать путешественнику план поведения. В этом отношении каждый должен поступать по-своему. Я рассказываю, как поступаю я.

Среди женщин Болоньи я обнаружил два - три образца красоты и ума, о которых и представления не имел. Никогда не приходилось мне наблюдать соединения столь нежной прелести с таким своеобразным умом, как у госпожи Герарди*.

* (Несмотря на страх, охвативший правительства и с 1821 года выражающийся в тирании, обрушиваемой на голову подданных, в Болонье, как вообще всюду, строят много новых домов. Это признак цивилизации и достатка, которые внес в Италию Наполеон и которых еще не смогли выкорчевать ни усилия мракобесов, ни упадок жандармерии- Так как в 1817 году Болонья находилась в очень тяжелом положении, я не смог назвать интеллигентных людей, которые оказали мне любезный прием: я опасался их скомпрометировать. Та же причина препятствует опубликованию некоторых слишком выразительных анекдотов, После кардинала Ланте Болоньей замечательно управлял кардинал Спина, которого мы знали в Париже, где он был казначеем по милостыне у княгини Боргесе. Из любви к этому легату Болонья не последовала за конституционным движением в Неаполе. Но кардинал Спина был отозван Львом XII и заменен кардиналом Альбано. Ленивому путешественнику я могу сказать, что вовсе не ставил себе целью составление записок о своем путешествии. Но так как жизнь путешественника нарушает все привычки, волей-неволей прибегаешь к великому подателю счастья: приходится взяться за какую-нибудь работу, чтобы не сожалеть о Париже. Пишешь карандашом, когда нечего делать, поджидая почтовых лошадей, и т. д. Летом делаешь заметки в церквах, где очень прохладно, царит приятный полумрак и нет ни насекомых, ни шума. Путешествуя, я не записывал и десятой части своих вполне отчетливых впечатлений. Но сейчас я припоминаю лишь то, что было записано. Порою даже, когда эти заметки, остававшиеся запакованными в течение десяти лет, я перечитываю в том виде, в каком они были доставлены в Париж курьером фирмы Н.., мне кажется, что я читаю записки какого-нибудь современного путешественника.)

Пьетра-Мала, 19 января. Выехав из Болоньи, по дороге во Флоренцию и направляясь к перевалу через Апеннины, едешь сперва по красивой, почти совершенно плоской долине. Около часа мы медленно двигались вдоль горной речки, затем начали подниматься в гору среди небольших каштановых рощ, окаймляющих дорогу. Когда мы достигли Лойяно и обернулись на север, перед нами открылся великолепный вид: взор как бы просматривает насквозь всю знаменитую Ломбардскую равнину шириной в сорок лье, а в длину простирающуюся от Турина до Венеции. Признаюсь, что все это не столько видишь, сколько сознаешь, но так приятно отыскивать прославленные в истории города на этой гигантской равнине, покрытой деревьями, словно густым лесом. Итальянец любит выступать в роли чичероне. Смотритель лойянской почтовой станции пытался убедить меня в том, что я видел Адриатическое море (на расстоянии девятнадцати лье), но я отнюдь не имел этой чести. Налево все предметы ближе взору, и бесчисленные вершины Апеннин представляют необычное зрелище - подобие океана горных гряд, волнами убегающих вдаль. Благословляю небо за то, что я не ученый. Нагромождение утесов и скал произвело на меня нынче утром довольно сильное впечатление (это ведь тоже особый род прекрасного), а мой спутник, ученый-геолог, усматривает в этом изумительном зрелище лишь аргументы, подтверждающие точку зрения его соотечественника Сципиона Брейслака и опровергающие воззрения английских и французских ученых. Г-н Брейслак, уроженец Рима, полагает, что все видимое нами на поверхности земного шара - горы и долины - возникло благодаря действию огня. Если бы я хоть что-либо смыслил в метеорологии, мне бы не доставляло такого удовольствия следить порою за бегущими облаками, восхищаясь великолепными дворцами или гигантскими чудовищами, в которые превращает их мое воображение. Как-то я наблюдал за пастухом из швейцарской деревни, который в течение трех часов созерцал, скрестив руки, снеговую вершину Юнгфрау. Для него это была музыка. Невежество в некоторых областях часто приближает меня к состоянию этого пастуха.

Десятиминутная прогулка привела нас к яме, полной мелких камней, откуда вырывается газ, он почти всегда горит. Мы вылили на эти камни бутылку воды, и тотчас же огонь вспыхнул с удвоенной силой. По этому поводу мне почти целый час давали объяснения, которые, если бы я их слушал, превратили бы для меня красивую гору в химическую лабораторию. Наконец, мой ученый умолк, и я смог завязать беседу с крестьянами, собравшимися у очага этой горной гостиницы. Как далеко отсюда до прелестной гостиной госпожи Мартинетти, где мы были вчера вечером! Вот рассказ, который я прослушал у огромного камина гостиницы Пьетра-Малы.

Года два тому назад в Болонье и Флоренции стали с ужасом замечать, что на пути, которым и мы сейчас следуем, бесследно исчезают некоторые путешественники. Довольно вялые розыски, предпринятые обоими правительствами, установили с несомненностью только одно: в Апеннинских горах никогда никаких трупов не обнаруживали. Однажды вечером непогода вынудила одного испанца и его жену искать убежища в какой-то отвратительной гостинице Пьетра-Малы, деревни, где мы сейчас находимся: места грязнее и гнуснее трудно было себе представить, а между тем у хозяйки, женщины злодейского вида, на пальцах сверкали кольца с бриллиантами. Она сказала путешественникам, что пошлет за чистыми простынями к священнику в трех милях отсюда. Молодую испанку до смерти напугал зловещий вид гостиницы. Под предлогом, что ему надо пойти за носовым платком в карету, путешественник сделал знак веттурино и незаметно переговорил с ним: кучер, слышавший об исчезновении путешественников, испугался не меньше, чем пассажиры. Они быстро условились, как действовать. В присутствии хозяйки испанец велел кучеру разбудить их не позже пяти часов утра. Он и его жена сказались больными, очень мало ели за ужином и сразу же удалились в отведенную им комнату. Там, умирая от страха и все время прислушиваясь, они выждали, пока в доме наступила полная тишина, и около часу ночи, тайком выбравшись из гостиницы, присоединились к веттурино, который с лошадьми и каретой поджидал их в четверти лье от деревни.

По возвращении во Флоренцию веттурино рассказал, какого он страха натерпелся, своему хозяину, г-ну Поластро, человеку весьма порядочному. Тот обратился к полиции, которая с большим трудом задержала одного бродягу, часто заходившего в Пьетра-Мале именно в эту гостиницу. Под угрозой смерти он признался, что священник Бьонди, к которому хозяйка посылала за чистыми простынями, был главарем их шайки, которая и проникала в гостиницу около двух часов ночи, когда предполагалось, что постояльцы крепко спят: к вину, подававшемуся за ужином, всегда подмешивали опиум. По правилам шайки убивались и путешественники и веттурино. После того, как дело было сделано, разбойники укладывали мертвецов в карету и отвозили в какую-нибудь пустынную местность между вершинами Апеннин. Там убивали и лошадей, а карету и все вещи путешественников сжигали, сохраняя только деньги и драгоценности. Трупы и обломки кареты тщательно зарывались в землю, часы и драгоценные вещи продавались в Генуе. Это признание наконец расшевелило полицию, и вся шайка была захвачена врасплох на большом обеде в доме священника Бьонди. В гостинице задержали достойную хозяйку, которая, посылая за простынями, давала шайке знать, что у нее остановились путешественники, стоящие внимания.

После всего, что мне наговорили, я, видимо, вынужден буду дурно думать о современных флорентинцах. По крайней мере, я не желаю нарушать законы гостеприимства и поэтому только что сжег семнадцать рекомендательных писем, полученных для Флоренции.

Флоренция, 22 января. Позавчера, когда я спускался с Апеннин, приближаясь к Флоренции, сердце мое сильно билось. Какое ребячество! Наконец на одном повороте дороги взорам моим открылась равнина, и я увидел издали неясную, темную громаду Санта-Мария-дель-Фьоре с ее знаменитым куполом, шедевром Брунеллески*. "Здесь жили Данте, Микеланджело, Леонардо да Винчи! - думал я.- Вот он, благородный город, царица средневековой Италии! В этих стенах возродилась цивилизация, это здесь Лоренцо Медичи** так хорошо играл роль монарха, создав двор, где впервые после Августа предпочтение отдавалось невоенным заслугам. Сердце мое переполняли воспоминания, я не в силах был рассуждать и предавался своему безумию, словно подле любимой женщины. Подъезжая к воротам Сан-Галло с их скверной триумфальной аркой, я уже готов был расцеловать первого встречного жителя Флоренции.

* (Брунеллески, Филиппо (1377-1446) - флорентинец, один из величайших итальянских архитекторов. Строитель купола флорентийской церкви Санта-Мария-дель-Фьоре, превосходящего купол св. Петра в Риме и считающегося чудом зодчества.)

** (Лоренцо Медичи Великолепный (1449-1492) - правитель Флоренции; выдающийся политик, поэт, писатель, Лоренцо сумел придать необычайный блеск культуре в период своего правления.)

С риском растерять все мелочи, которые имеешь при себе во время путешествия, я оставил карету, как только закончились все формальности с паспортом. Я так часто рассматривал виды Флоренции, что знал ее заранее и мог ходить по городу без проводника. Я повернул направо и прошел мимо книжной лавки, где приобрел два описания Флоренции (путеводители). Лишь два раза спросил я дорогу у прохожих, ответивших мне с чисто французской учтивостью и с каким-то своеобразным акцентом. Наконец я достиг Санта-Кроче.

Там, направо от входа, гробница Микеланджело. Дальше гробница Альфьери работы Кановы: я сразу узнал величественную фигуру Италии. Затем я увидел гробницу Макьявелли, а против Микеланджело покоится Галилей. Какие люди! И вся Тоскана могла бы присоединить к ним Данте, Боккаччо, Петрарку. Какое необыкновенное собрание! Волнение мое было так велико, что граничило с благоговением. Религиозный сумрак этой церкви, ее простая деревянная крыша, ее незаконченный фасад - все это так много говорит моей душе. Ах, если бы я мог забыть!.. Ко мне подошел монах. Вместо чувства гадливости, почти доходящего до физического отвращения, я ощутил к нему нечто вроде дружеской симпатии. Ведь и фра Бартоломео ди Сан-Марко* тоже был монахом! Этот великий живописец открыл светотень, научил этой технике Рафаэля и был предшественником Корреджо. Я разговорился с монахом и убедился в его изысканной вежливости. Он был очень рад встретить француза. Я попросил его открыть для меня часовню в северо-восточном углу церкви, где находятся фрески Вольтеррано. Он провел меня туда и оставил одного. Там я уселся на ступеньках молитвенной скамейки, уперся закинутой назад головой в пюпитр, чтобы удобнее было разглядывать потолок, и любовался Сивиллами Вольтеррано, испытывая, быть может, самое сильное наслаждение, какое когда-либо получал от живописи. Я был уже охвачен некоей восторженностью при мысли, что нахожусь во Флоренции, в соседстве с великими людьми, чьи гробницы только что увидел. Поглощенный созерцанием возвышенной красоты, я лицезрел ее вблизи, я, можно сказать, осязал ее. Я достиг уже той степени душевного напряжения, когда вызываемые искусством небесные ощущения сливаются со страстным чувством. Выйдя из Санта-Кроче, я испытывал сердцебиение, то, что в Берлине называют нервным приступом: жизненные силы во мне иссякли, я едва двигался, боясь упасть.

* (Фра Бартоломео ди Сан-Марко (1475-1517) - флорентийский художник. Превосходный колорист и рисовальщик; имел большое влияние на Рафаэля и А. дель-Сарто.)

Я сел на одну из скамеек, стоящих на площади Санта-Кроче, и с восхищением перечел стихи Фосколо, которые находились в моем портфеле: я не замечал их недостатков, мне нужен был голос друга, разделяющего мое волнение.

 ...Io quando il monumento 
 Vidi ove posa il corpo di quel grande 
 Che temprando lo scettro a'regnatori 
 Gli allor ne sfronda, ed alle genti sveia. 
 Di che lagrime grondi e di che sangue: 
 E l'arca di colui che nuovo Olimpo 
 Alzo in Roma a'Celesti; e di chi vide 
 Sotto l'etereo padiglion rotarsi 
 Piu mondi e il Sole irradiarli immoto, 
 Onde all' Anglo che tanta ala vi stese 
 Sgombro primo le vie del firmamento; 
 Te beata, gridai, per le felici 
 Aure pregne di vita, e pe' lavacri 
 Che da' suoi gioghi a te versa Apenninol 
 Lieta dell'aer tuo veste la Luna 
 Di luce limpidissima i tuoi colli 
 Per vendemmia festanti; e le convalli 
 Popolate di case e d'oliveti. 
 Mille di fiori al ciel mandano incensi: 
 É tu prima, Firenze, udivi il carme 
 Che allegro l'ira al Ghibellin fuggiasco, 
 E tu i cari parenti e l'idioma 
 Desti a quel dolce di Calliope labbro 
 Che Amore in Grecia nudo e nudo in Roma 
 D'un velo candidissimo adornando, 
 Rendea nel grembo a Venere Celeste: 
 Ma piu beata die in un tempio accolte 
 Serbi l'ltale glorie, uniche forse, 
 Da che le mal vietate Alpi e l'alterna 
 Omnipontenza delle umane sorti 
 Armi e sostanze t'invadeano ed are 
 E patria e, tranne la memoria, tutto. 
 ............................................................ 
 ......E a questi marmi 
 Venne sperso Vittorio ad ispirarsi. 
 Irato a'patrii Numi, errava muto 
 Ove Arno è piu deserto, i campi e il clelo 
 Desioso mirando; e poi che nullo 
 Vivente aspetto gli molcea la cura, 
 Qui posava I'austero, e avea sul volto 
 Il pallor della morte e la speranza. 
 Con questi grandi abita eterno: e l'ossa 
 Fremono amor di patria... *

* (

 ...Лишь памятник узрел я, 
 Где прах того великого почиет, 
 Что, умеряя скипетры владык, 
 Срывал с них лавр и раскрывал народам, 
 Откуда слезы и откуда кровь, 
 И лик того, что в Риме для небесных 
 Олимп воздвигнул новый - ширь для взоров: 
 Кипят народы под шатром эфирным, 
 Все озаренные недвижным солнцем, 
 Где ангел распростер бесчисленные крылья, 
 Впервые проторив дороги неба. 
 Счастливица, ликуй и черпай жизнь 
 В блаженном воздухе, им омывайся, 
 Струящимся с громадных Апеннин! 
 В чистейшем свете и холмы твои, 
 Сбор винограда празднуя, и долы 
 С толпою хижин и оливных рощ, 
 Свой дар цветочный небу воскуряют, 
 Флоренция, ты первая внимала 
 Стих беглеца, разивший гибеллина; 
 И ты дала язык отчизны милой 
 Устам нежнейшим Каллиопы, смогшей 
 Нагого в Греции, нагого в Риме 
 Почтить Амура чистым покрывалом, 
 Вернув небесной матери - Венере; 
 Еще блаженней ты, собрав в едином храме 
 Единственный слав италийских круг, 
 Нахлынувших от Альп, тебе послушных, 
 От всемогущества, судеб людских 
 Изменчивых, от войн и от стихий, 
 Всё, кроме памяти, покрыв собою. 
 ...................................... 
 ...... И приходил нередко 
 К тем мраморам Витторьо** вдохновляться, 
 Во гневе на родных богов безмолвно 
 Бродил, где Арно так пустынен, жадно 
 Глядел в поля и в небо; не томимый 
 Никем живым, он забывал тревогу, 
 Терял суровость, и лицо бледнело 
 Смертельной бледностью, светясь надеждой. 
 В великих пребывает вечность: кости 
 Дрожат любовью к родине...

(Перевод Ю. Верховского).

)

** (Витторьо - итальянский поэт Витторио Альфьери.)

Через два дня воспоминание о всем перечувствованном вызвало у меня дерзкую мысль: для счастья лучше, говорил я себе, иметь бесчувственное сердце.

23 января. Весь вчерашний день я провел в какой-то мрачной задумчивости об историческом прошлом. Первый мой выход был в церковь дель Кармине, где находятся фрески Мазаччо. Затем, не ощущая в себе того расположения духа, какое надобно для созерцания картин дворца Питти или галереи, я отправился осмотреть гробницы Медичи* в Сан-Лоренцо и часовню Микеланджело, названную так из-за статуй, созданных этим великим человеком. Выйдя из Сан-Лоренцо, я стал наугад бродить по улицам. В глубоком безмолвном волнении (с широко раскрытыми глазами к не произнося ни слова) созерцал я эти дворцы, воздвигнутые около 1300 года флорентийскими купцами: это настоящие крепости. Вблизи Санта-Мария-дель-Фьоре (построенной в 1293 году) смотрел я на аркады в слегка готическом стиле, изящная стрелка которых образуется соединением двух кривых линий (подобно верхней части лилий, выбитых на пятифранковых монетах). Такую форму имеют все входные двери флорентинских домов. Но наши современники замкнули стеной аркады, окружавшие огромную площадь, посреди которой одиноко высится Санта-Мария-дель-Фьоре.

* (Медичи, Козимо (1389-1464) - отец Лоренцо Великолепного, правитель Флоренции, сумевший сосредоточить в своих руках всю государственную власть. Называя глупцами тех, кто после смерти наградил его титулом отца отечества, Стендаль имеет в виду уничтожение городских вольностей, связанных с переходом власти в руки неограниченного правителя, каким был Медичи.)

Я был счастлив, что никого здесь не знаю и ни с кем не должен разговаривать. Это средневековое зодчество целиком завладело моей душой: мне казалось, я живу во времена Данте. Сегодня у меня не возникло, может быть, и десяти мыслей, которые я не смог бы выразить стихами этого великого поэта. Мне даже стыдно, что я все время говорю о себе и могу прослыть эготистом.

Стены этих дворцов сложены так прочно, из огромных каменных глыб, с наружной стороны оставшихся неотесанными, что сразу видишь: по этим улицам часто разгуливала опасность! Нас же делает ничтожными именно отсутствие опасности на улицах наших городов. Только что я целый час простоял один в маленьком темном дворе палаццо, выстроенного на Виа Ларга Козимо Медичи, тем самым, которого глупцы прозвали отцом отечества. Чем меньше эта архитектура стремится подражать греческому храму, чем больше напоминает она своих строителей и их нужды, тем полнее покоряет она меня. Но чтобы сохранить свою сумрачную грезу, весь день вызывавшую в моем воображении образы Каструччо Кастракани, Угучоне делла Фаджола* и других, словно я мог повстречать их за любым поворотом, я избегаю глядеть на ничтожных, невзрачных людишек, проходящих по этим величавым улицам, с которых еще не стерлась печать страстной жизни средневековья. Увы! У современного флорентийского горожанина нет никаких страстей, ибо даже скупость его уже не страсть, а лишь следствие соединения крайнего тщеславия с крайней бедностью. Флоренция, вымощенная крупными, неправильной формы плитами белого камня, отличается редкой чистотой; на улицах ее вдыхаешь какое-то особое благоухание! За исключением некоторых голландских городков Флоренция, может быть, самый чистый город в мире и, верно уж, один из самых прелестных. Его греко-готическая архитектура обладает всей четкостью и законченностью прекрасной миниатюры.

* (Угучоне делла Фаджолй-пизанский герцог, гибеллин, как и Ж. Кастракани, которому этот последний содействовал в его захватнических планах.)

К счастью для внешней красоты Флоренции, жители ее вместе со свободой потеряли энергию, необходимую для того, чтобы воздвигать мощные здания. Таким образом, взора не оскорбляют здесь жалкие фасады в духе Пьетро Марини и ничто не нарушает прекрасной гармонии этих улиц, еще дышащих возвышенным идеалом средневековья. Во многих местах Флоренции, например, при спуске с моста делла Тринита и у дворца Строцци путешественнику может казаться, что он живет в 1500 году.

Но, несмотря на редкую красоту стольких улиц, полных величавой грусти, ничто не может сравниться с палаццо. Веккьо. Эта крепость, выстроенная в 1298 году на добровольные пожертвования купечества, гордо вздымает ввысь свои кирпичные зубцы и невероятно высокие стены не в каком-нибудь пустынном углу, а в центре самой прекрасной из площадей Флоренции. К югу от нее находится красивая галерея Вазари, к северу - конная статуя одного из Медичи, у ее подножия - "Давид" Микеланджело, "Персей" Бенвенуто Челлини, прелестный портик Ланци - словом, все величайшие произведения флорентийского искусства, самого живого, что породила ее цивилизация. К счастью, эта площадь - здешний Ганский бульвар, место, где проходишь по нескольку раз в день. Какое здание в греческом стиле говорило бы сердцу нашему больше, чем эта средневековая крепость, полная суровости и силы, как и самое ее время? "Вон там, у этого окна, выходящего на север,- сказал мне мой чичероне,- был повешен во всем своем облачении архиепископ Пацци"*.

* (Пацци.- Заговор Пацци против династии Медичи (1478), в котором тайно были замешаны папа и пизанский архиепископ Сальвиати, не имел успеха. Заговорщики, напав на Лоренцо и его брата Джулиано в церкви, убили одного Джулиано. Трое Пацци и Сальвиати были повешены.)

Я жалею о старой башне Лувра. Галло-греческая архитектура, сменившая ее, не настолько величественна и прекрасна, чтобы говорить душе моей так же властно, как старая башня Филиппа-Августа. (Это сравнение я привожу, чтобы разъяснить мою мысль; когда я впервые попал во Флоренцию, я ни о чем, кроме того, что видел, не думал, и о Лувре - не больше, чем о Камчатке.)

Во Флоренции палаццо Веккьо и весь контраст суровой действительности средневековья, предстающей в окружении шедевров искусства, с ничтожеством современных "маркезино" производит впечатление величия и правды. Видишь творения искусства, порожденные силой страстей, и также видишь, как впоследствии все становится незначительным, мелким, надуманным, ибо бурные вихри страстей уже не надувают паруса, устремляющего вперед душу человека, столь беспомощную, когда она лишена страстных чувств, то есть настоящих пороков и добродетелей.

Сегодня вечером, когда я сидел на соломенном стуле у входа в кафе в центре главной площади, как раз напротив палаццо Веккьо, окружающая толпа и холод, очень мало заметные, не мешали мне видеть все то, что здесь некогда происходило. Это здесь Флоренция раз двадцать пыталась обрести свободу, и кровь лилась во имя конституции, которую невозможно было осуществить на деле. Незаметно появилась луна, положив на эту безукоризненно чистую площадь огромную тень палаццо Веккьо и овеяв пленительной таинственностью колоннады галереи, сквозь которые видишь освещенные окна домов на том берегу Арно.

На башенной колокольне часы пробили семь. Опасение, что я могу не достать билета в театр, заставило меня оторваться от этого грозного зрелища. Я ведь, можно сказать, присутствовал на трагедии, которую разыгрывала история. Лечу в театр Хохомеро - так произносят здесь кокомеро. Столь прославленный флорентинский язык вызывает у меня возмущение. Сперва мне показалось, что это арабский: быстро на нем не заговоришь.

Начинается музыка, я вновь обретаю моего любимого Россини, которого узнал после трех тактов. Я спустился в партер и спросил: действительно дают его оперу "Севильский цирюльник". Этот подлинно гениальный человек дерзнул взяться за сюжет, доставивший такую славу Паэзиелло. Роль Розины исполняет г-жа Джорджи, муж которой был при французах судьей в трибунале. В Болонье мне показывали молодого кавалерийского офицера, выступающего в качестве primo buffo*. В Италии никто не стыдится делать то, что разумно, иными словами, страна эта менее испорчена понятиями о чести в духе Людовика XIV.

* (Первый комик (итал).)

"Севильский цирюльник" Россини - картина Гвидо: небрежность великого мастера, никакой вымученности, никакого ремесленничества. Это остроумнейший человек, не получивший образования. Чего бы только не сделал Бетховен, обладай он такими идеями! Мне показалось, что кое-что стянуто у Чимарозы. В "Севильском цирюльнике" подлинная новизна слышится, по-моему, только в трио второго действия между Розиной, Альмавивой и Фигаро. Только эта мелодия должна была быть связана не с решающим моментом интриги, а со словами, где проявляются характер и намерения действующих лиц.

Когда наступает миг опасности, когда одна минута может все погубить или все спасти, раздражаешься, слыша, как по десять раз повторяют одни и те же слова*. Эта неизбежная нелепость музыкального спектакля легко может быть обойдена. Вот уже три или четыре года, как Россини сочиняет оперы, где всего один - два отрывка достойны автора "Танкреда" и "Итальянки в Алжире". Сегодня вечером мне пришла в голову мысль, что хорошо было бы сделать из этих блестящих кусков одну оперу. Я бы предпочел сочинить одно трио из "Севильского цирюльника", чем всю оперу Солливы, которая мне так нравилась в Милане.

* (В музыке это означает десять различных мотивов.)

24 января. Все больше и больше восхищаюсь "Цирюльником". Один молодой английский композитор, по-моему совсем лишенный дарования, негодовал по поводу смелости Россини. Покуситься на творение Паэзиелло! Он рассказал мне случай, характеризующий беспечность Россини. Самая знаменитая вещь неаполитанского автора - романс "Я - Линдор". Некий испанский певец, кажется Гарсиа, предложил Россини песенку, которую в Испании влюбленные поют под окнами своей дамы сердца. Маэстро ленив, и ему это вполне подошло: получилась очень холодная вещь - портрет живого человека, попавший на картину с персонажами, созданными воображением художника.

Во флорентийском театре все убого: костюмы, декорации, певцы словно в каком-нибудь заштатном французском городишке. Балет там бывает только во время карнавала. Вообще у Флоренции, расположенной в узкой долине, среди лысых гор, репутация незаслуженная. Мне в сто раз больше по сердцу Болонья, даже в отношении картин. К тому же Болонья обладает умом и характером. Во Флоренции пышные ливреи и длинные фразы. В Италии, южнее Болоньи и .Флоренции, французский язык уже не в ходу.

Реже всего, по-моему, встречается у молодого итальянца характер такой, как у членов семьи Примроза*: "...They had but one character, that of being all equally generous, credulous, simple and inoffensive"**. В Англии такие семьи нередки. Благодаря всей совокупности английских нравов у тамошних девушек часто бывает ангельский характер; я встречал там создания, столь же совершенные, как дочери славного векфильдского пастора. Но, чтобы поэты могли черпать из жизни подобные характеры, необходим habeas corpus и не - скажу английские законы, но английские обычаи. В мрачной Италии существо простое и безобидное очень быстро погибло бы. Все же если здесь где-либо может существовать английское простосердечие, то во флорентийской семье, живущей в деревне. В Милане это простосердечие очень скоро оживила бы любовь-страсть, придав ему еще большее очарование, но совсем иного свойства.

* (У членов семьи Примроза...- Примроз - герой романа Гольдсмита (1728-1774) "Векфильдский викарий", появившегося в 1766 году. Добродетельный пастор Примроз и его семья являются главными героями романа.)

** (У всех детей был одинаковый характер: они были в равной степени великодушны, доверчивы, просты и безобидны.)

Если судить по выражению лиц и по наблюдениям, сделанным на английский манер, то есть за табльдотом г-жи Эмбер в кафе, в театре, то флорентинец окажется самым учтивым из людей, самым внимательным, самым щекотливым в обхождении с людьми и в мелких расчетах бережливости. На улице он имеет вид служащего, получающего тысячу восемьсот франков жалованья, который, почистив щеткой свою одежду и наведя глянец на башмаки, спешит в контору, чтобы явиться туда точно в положенное время. Он и зонтика не забыл, ибо погода неустойчивая, а ничто так не портит шляпу, как дождь.

Приехав из Болоньи - города, где царят страсти,- как не удивляться какой-то узости и сухости в выражении всех этих лиц?*. Но зато есть ли женщины прекраснее г-жи Падз... или Модз...?

* (Опускаю несколько страниц, ибо во всем, относящемся к познанию человеческого сердца и что в просторечии именуется философией, 1826 год, поглощенный критикой чистого разума и развенчанием Кондильяка, испытывает, по-моему, явную нелюбовь к фактам, изложенным без пафоса. Оборотистые люди их боятся, юные же головы считают недостаточно благоприятствующими мистицизму и спиритуализму.)

28 января. Музыкальный инстинкт заставил меня в первые же дни по приезде сюда увидеть во всех этих лицах некое отсутствие способности к воодушевлению. И вечером, наблюдая, с каким благоразумным и пристойным видом слушают они "Севильского цирюльника", я нисколько не был возмущен. Не этими качествами блещет "Cetra spermaceutica"*, песенка, которую распевали во время прошлого карнавала в присутствии тех самых лиц, чьи любовные похождения она прославляет. Это триумф физической любви. Одна столь своеобразная сцена уже наводит на мысль, что любовь-страсть редко встречается у флорентинцев. Тем хуже для них: возможности у них жалкие, но имеющие то преимущество, что оно не толкает на всяческие безумства. Вот первые куплеты:

* ("Cetra spermaceutica" - песня фривольного содержания гр. Жиро.)

 Nel di che bollono 
 D'amor le tresche 
 Sotto le tuniche 
 Carnavalesche; 

 Nume d'Arcadia, 
 Io non t'invoco, 
 Che i versi abbondano 
 Ben d'altro foco. 

 Sul Pindo piangono 
 Le nove Ancelle 
 Che teco vivono 
 Sempre zitelle*

* (

 В день, когда пляски 
 Страстно вскипают, 
 Туники в праздничном 
 Вихре мелькают. 
 
 К богу Аркадии 
 Я не взываю: 
 В строках поэзии 
 Сила иная! 

 С Пинда печальные 
 Шлют нам напевы, 
 Феб, девять жриц твоих. 
 Вечные девы. 
 

(Перевод А. Энгельке.)

)

Советую путешественнику раздобыть эту замечательную песенку и попросить, чтобы ему показали в Кашинах или в театре дам, которые присутствовали на первом ее чтении и все подряд названы в этой маленькой поэме графа Жиро. Не решаюсь рассказать, за что восемь дам были недавно подвергнуты домашнему аресту по повелению великого герцога Фердинанда III.

Оборотной стороной этих нравов, весьма, на мой взгляд, не благоприятствующих счастью, является засилье попов. Рано или поздно, но здесь никому не обойтись без свидетельства об исповеди. Местные вольнодумцы все еще изумляются той или иной смелой выходке, которую Данте позволил себе против папства каких-нибудь пятьсот десять лет назад. Что касается флорентинских либералов, то я охотно сравнил бы их с некоторыми пэрами Англии, весьма, впрочем, порядочными людьми, которые, тем не менее, всерьез полагают, что им дано право управлять своей нацией в их личных интересах (Corn Laws*). Я бы мог понять это заблуждение, если бы оно имело место до того, как Америка показала нам, что можно быть счастливыми и без аристократии. Впрочем, не стану отрицать, что оно весьма приятно: чего же лучше - соединение личНой выгоды со сладостной убежденностью в собственном великодушии!

* (Хлебные законы** (англ.).)

** (Хлебные законы - законы, облагавшие большой пошлиной ввозимый в Англию хлеб и обусловившие высокие цены на хлеб, что было выгодно землевладельческому классу и жестоко било по благосостоянию пролетариата. Их отмена была одним из лозунгов чартистского движения, но состоялась она лишь в начале сороковых годов.)

Флорентийские либералы полагают, как я вижу, что дворянину даны иные права, чем простым гражданам, и они охотно потребовали бы, подобно нашим министрам, законов, покровительствующих сильным мира. Один молодой русский, разумеется дворянин, сказал мне сегодня, что Чимабуэ*, Микеланджело, Данте, Петрарка, Галилей и Макьявелли были патриции; если это правда, он имеет основания гордиться. Это шесть самых великих людей, каких породил этот богатый талантами край, а двое из них числятся среди восьми или десяти величайших гениев, которыми может гордиться род человеческий. В одном Микеланджело столько дарований, что их хватило бы на замечательного поэта, первоклассного скульптора, живописца и архитектора.

* (Чимабуэ, Джованни (1240-1302) - флорентийский художник, стоявший еще на почве византийских традиций, но стремившийся уже к преодолению условного, отвлеченного стиля. Считается начинателем новой итальянской живописи.)

Сидя за Порта ди Ливорно, где я провожу долгие часы, я заметил, что у деревенских женщин удивительно красивые глаза. Но в их лицах нет и следа сладостной неги или скрытой страстности женщин Ломбардии. Чего вы никогда не найдете в Тоскане, так это выражения, свидетельствующего о способности увлечься, но зато вы прочтете на лицах ум, гордость, рассудительность, нечто утонченно-вызывающее. Нет ничего более привлекательного, чем взор этих красивых крестьянок, которым так идет черное перо, качающееся на их мужских шапочках. Но кажется, что глаза эти, столь живые, пронизывающие, более склонны судить вас, чем обещать любовь. Я всегда вижу в них рассудительность и никогда готовности пойти на безумства во имя любви. В прекрасных этих глазах гораздо чаще искрится остроумная шутка, чем пылает страсть.

Я вполне верю, что тосканские крестьяне являются наиболее своеобразной и одаренной частью итальянского населения. Это, может быть, самые, сообразно условиям их жизни, цивилизованные люди на свете. В их глазах религия - в значительно большей степени общественная условность, пренебрегать которой неучтиво, чем верование, и они нисколько не боятся ада.

На моральной лестнице их пришлось бы поместить гораздо выше буржуа с доходом в четыре тысячи ливров и узостью мышления, которые украшают салоны наших французских супрефектур. Только вот рекрутские наборы не вызывали у нас такого отчаяния, как в Тоскане. Матери с воем тащились за своими сыновьями по улицам самой Флоренции - зрелище поистине противное. Зато комическим зрелищем была строгость префекта, г-на Фронше, одним словом разрушавшего мелкие ухищрения, посредством которых жадные камергеры принцессы Элизы пытались уклониться от поставки рекрута.

Картины великих мастеров флорентийской школы иным путем привели меня к тем же мыслям о национальном характере. Флорентинцы Мазаччо и Гирландайо показались бы безумцами, появись они сегодня в большом кафе рядом с Санта-Мария-дель-Фьоре. Но по сравнению с образами Паоло Веронезе и Тинторетто (я нарочно выбрал художников, чуждых идеального) в них уже есть что-то сухое, узкое, рассудительное, покорное условностям - одним словом, чуждое увлечениям. Они гораздо ближе к подлинной цивилизации и бесконечно дальше от того, что мне интересно в человеке. Бернардино Луини, великий миланский живописец (помните сароннские фрески?), разумеется, очень холоден, но образы его подобны маленьким Вертерам, если сравнить их с умудренными людьми на фресках Нунциаты (шедевр Андреа дель Сарто). Чтобы Италия явила миру все контрасты, небу угодно было даровать ей край, совершенно лишенный страстей: это Флоренция. В истории минувшего века я тщетно ищу вспышку страсти, которая имела бы место в Тоскане. Вложите в этих людей хоть немного безрассудства, и вы вновь обретете Пьетро Маренги, вплавь устремляющихся поджигать вражеские корабли. Кто бы сказал в 1815 году, что греки, столь податливые, столь заискивающие перед турками, вот-вот превратятся в героев?

Милан - город круглый, без реки, словно брошенный на середину совершенно плоской равнины, которую прорезают бесчисленные быстрые ручьи. Наоборот, Флоренция построена в довольно узкой долине, образованной лысыми горами, и прижата к холму, замыкающему долину с юга. Этот город, расположением улиц напоминающий Париж, стоит на реке Арно, как Париж на Сене. Арно, горный поток, которому поперечная плотина, обслуживающая мельницу, придает под мостами Флоренции облик настоящей реки, тоже течет с востока на запад. Если подняться в сад дворца Питти на южном холме и оттуда обойти стену до самой дороги в Ареццо, можно получить представление о бесчисленном количестве невысоких холмов, образующих Тоскану: покрытые оливковыми рощами, виноградниками и полосками нив, они возделаны, как сплошной сад. И правда, сельское хозяйство вполне соответствует спокойному, миролюбивому, бережливому духу тосканцев.

Словно на картинах Леонардо и Рафаэля - ранней его манеры- перспектива здесь часто замыкается темными деревьями, четко вырисовывающимися на ясной лазури неба.

Знаменитые Кашины - парк для прогулок, где показывают себя все люди из общества,- расположены наподобие наших Елисейских полей. Не нравится мне то, что они постоянно наводнены русскими и англичанами: их не меньше шестисот человек. Флоренция- это музей, переполненный иностранцами; они переносят туда и свои обычаи. Английское разделение на касты и та щепетильность, с которой англичане его соблюдают, служит темой бесчисленных забавных историй. Так мстит им за их роскошь бедное флорентийское дворянство, собирающееся по вечерам у графини Альбани*, вдовы одного претендента и подруги Альфьери. Г-н Фабр** (из Монпелье), которому потомство обязано будет портретами этого великого трагика, показал мне любопытнейшие произведения искусства. Благодаря любезности одного монаха из Сан-Марко я смог увидеть замечательные фрески, которые фра Бартоломео оставил на стенах его кельи. Этот гениальный художник четыре года ничего не писал из христианского смирения, но затем снова взялся за кисть по приказу своего настоятеля. Две недели тому назад один мой знакомый художник начал рисовать этюды с хорошенькой головки некой плетельщицы соломенных шляп. Художник, сорокалетний немец, весьма благонравный, и к тому же сеансы происходили в присутствии всей семьи, обрадованной возможностью прибавить несколько паоли к своему обычному скудному бюджету. Однако сеансы эти возмутили священника. "Если девушка будет продолжать заниматься этим,- сказал он,- я публично осрамлю ее в своей проповеди". Вот чего никто не осмелился бы сделать в папской области, вот горькие плоды безграничного терпения и эгоизма.

* (Альбани, Луиза, графиня (1753-1824) - жена претендента на английский престол Карла Эдуарда, затем итальянского драматурга Альфьери.)

** (Фабр, Ксавье (1766-1837) - французский художник, портретист, друг графини Альбани.)

Если вы чувствительны к громоподобной силе, которую дивный стих придает смелой мысли, не забудьте раздобыть сонеты "Berta non sazia" и "Urna di Berta"*, а также эпиграммы:

* ("Ненасытная Берта" и "Урна Берты" (итал.).)

 Berta condotta al fonte da piccina... 
 Di Berta lo scrivano diceva al sor pievano... 
 Mentre un gustoso piatto Berta scrocca... 
 Dissi a Berta: devi esser obligata... 
 Si sentiron suonar dei Francesconi... 
 Per cavalcare un buon caval da sella... 
 La Mezzi m'ha in secreto ricercato... 
 In mezzi ai Birri armati di pugnali...* 

* (

 Берта, которую ведут к фонтану... 
 О Берте писарь говорил со священником... 
 Пока Берта уплетает вкусное блюдо... 
 Я сказал Берте: ты должна считать себя обязанной... 
 Слышно, как затрубили французики... 
 Чтобы гарцевать на хорошем коне... 
 Мецци искала меня тайком... 
 Посреди сбиров, вооруженных кинжалами... (итал.).

)

Я получил эти острые стихи несколько часов назад и с тех пор перечитал их раз десять. Предупреждаю, что ни одна мать не посоветовала бы своей дочери читать их; впрочем, они отличаются скорее силой, чем изяществом. Я чувствую, как сердце мое постепенно отворачивается от искусства Болоньи. С увлечением читая одного Данте, я думаю теперь только о людях двенадцатого века, простых и возвышенных хотя бы силой страстей и своего духа. Изящество болонской школы, красота греческая, а не итальянская лиц Гвидо начинает раздражать меня, как некое опошление.

Не могу притворяться: я влюблен в итальянское средневековье*.

* (Опускаю все описания картин. Президент де Брос сделал это в сто раз лучше моего (том II, стр. 11-67). Меня неизменно изумляет отличный вкус этого современника Вольтера. Что касается Бенвенути и других художников после 1740 года, то на картины Жироде и других учеников бессмертного Давида приятно смотреть по сравнению со "Смертью Цезаря", "Трудами Геркулеса" и "Юдифью" Бенвенути Поскольку флорентинки бесконечно красивее женщин, рожденных в Париже, и на этих жалких картинах можно найти лица с приятными чертами. Особенно безвкусными делает картины наших современных художников то обстоятельство, что государство упорно заказывает одни лишь изображения чудес людям, которым, может быть, далеко не хватает пламенного благочестия фра Бартоломео. Если надеешься чем-то стать, надо действовать, рисовать или писать, как внушают тебе твои страсти. По всей видимости, флорентийские художники слишком рассудительны, чтобы поддаваться непристойным и дорого обходящимся душевным движениям, которые именуются страстями. В этом смысле они люди весьма хорошего тона. Среди картин современных итальянских художников я не видел ничего, что, пусть отдаленно, напоминало бы не скажу даже небесное изящество Прюдона, но хоть "Чуму в Яффе" или голову Дидоны барона Герена.)

29 января. Во Флоренции перекинуты через Арно четыре моста, расположенные на приблизительно равном расстоянии друг от друга: вместе с набережными и южным холмом, где четко вырисовываются в небе кипарисы, они образуют восхитительный ансамбль. Это менее грандиозно, но гораздо красивее окрестностей знаменитого дрезденского моста. Второй из флорентийских мостов, если идти вниз по течению Арно, загроможден ювелирными лавками. Там я повстречал нынче утром одного еврея-камнереза, вместе с которым когда-то едва не утонул. Натан страстно привержен к своей религии. Он просто на удивление развил своего рода успокоительную философию и весьма полезное искусство за все мало платить. Мы были очень рады повидать друг друга. Чтобы со мной не расставаться, он тотчас же свел меня, как своего компаньона, к одному человеку, которому продал за десять луидоров великолепный резной камень работы Пихлера*. Вся сделка заняла три четверти часа - на мой взгляд, очень недолго. Кроме обозначения цены, не произносилось ни одно из тех слов, без которых в подобных обстоятельствах не обошелся бы француз. Итальянец, покупая перстень, думает о том, чтобы собрать ценные вещи для своих потомков. Приобретая эстамп за тридцать франков, он потратит пятьдесят, только чтобы передать свое приобретение потомству в пышной раме. Как-то в Париже барон де С. сказал при мне, покупая редкую книгу: "На моей распродаже она пойдет франков за пятьдесят" (то есть на распродаже оставшегося после его смерти имущества). Итальянцам еще невдомек, что ни одно дело, предпринятое богатым человеком, не переживет его и на десять лет. Большинство загородных домов, где меня принимали, находилось в руках одной и той же семьи уже в течение одного - двух столетий.

* (Пихлер.- Пихлеров, резчиков по камню, трое: Антонио (1697-1779) и его сыновья Джованни (1734-1791) и Луиджи (1773-1854). Немцы по происхождению, они принадлежали к итальянскому искусству. Резные камни их работы ценились чрезвычайно высоко.)

Сегодня вечером Натан ввел меня в общество богатых купцов под тем предлогом, что хочет показать мне очень красивый театр марионеток. Эта прелестная игрушка не более пяти футов в ширину, но, тем не менее, она является точной копией театра Скала. Перед началом представления в гостиной потушили свет. Декорации весьма эффектны, так как, несмотря на свой очень небольшой размер, выполнены не как миниатюра, а в манере Ланфранко* (одним из учеников Перего из Милана). Там горят маленькие лампочки, по величине подходящие ко всему остальному, и вся смена декораций производится очень быстро точно таким же способом, как в Скала. Это необыкновенно очаровательно. Труппа из двадцати четырех марионеток, ростом в восемь дюймов, со свинцовыми ногами и стоимостью по цехину каждая, разыграла прелестную, немного вольную комедию - сокращенную "Мандрагору"** Макьявелли. Затем марионетки весьма грациозно исполнили небольшой балет.

* (Ланфранко, Джованни (1581-1647) - итальянский художник, преимущественно фресковый живописец, произведения которого отличаются блестящими декоративными эффектами.)

** ("Мандрагора" - комедия Макьявелли в духе Плавта, очень острая по содержанию и форме, но чрезвычайно фривольная.)

Но еще больше, чем спектакль, восхитили меня обходительность и остроумие этих флорентинцев во время беседы и та непринужденная учтивость, с какой они меня приняли. Какая разница по сравнению с Болоньей! Здесь любопытство, внушаемое новым человеком, сразу же берет верх над вниманием, которое уделяется любовнику. Да разве не хватит времени поговорить с ним?

Сегодня вечером мне довелось встретить разум, украшенный всей привлекательностью, какую может придать жизненный опыт. Разговор блистал скорее светскостью и житейской мудростью, чем непосредственной живостью; в острословии, довольно, впрочем, редком, проявлялась умеренность. Все вместе было исключительно приятно, и я даже на миг раскаялся в том, что сжег рекомендательные письма. Здесь присутствовали двое из тех лиц, к которым у меня были рекомендации. Однако честь обязывала меня не пользоваться ими, ибо до настоящей минуты я говорил о флорентинцах, какими их сделал Козимо III* и Леопольд, только дурное. Но мне не следует быть слепым в отношении их любезности: она такого рода, что была бы вполне уместна в Париже, в отличие от любезности болонской, которая показалась бы безумием или бы отпугнула всех своей бесцеремонностью. К счастью, о литературе почти не говорили: был упомянут лишь роман Вальтера Скотта "Old mortality"**, только что поступивший в кабинет для чтения г-на Молини. Процитировано было восемь или десять стихов Д.-Б. Никколини, в них и вправду есть нечто от расиновского великолепия. В этом очень многолюдном собрании я заметил несколько хорошеньких женщин, но, судя по виду, слишком рассудительных, чтобы я мог принять их за женщин. При таком преобладании рассудка можно понимать в любви только материальную сторону.

* (Козимо III - последний, в сущности, правитель Флоренции, герцог Тосканы, из рода Медичи. Набожный, слабовольный человек, он не был в силах остановить упадка Флоренции. После краткого правления его сына Джованни власть в герцогстве Тосканском перешла в руки Лотарингско-Табсбургского дома.)

** ("Пуритане".)

Забыл упомянуть, что сегодня утром я нанял седиолу и поехал осматривать знаменитую Чертозу в двух милях от Флоренции. Священное строение это занимает вершину холма по дороге в Рим; на первый взгляд она вам покажется замком или готической крепостью. Общий вид внушителен, но впечатление совсем иное, чем от Большого картезианского монастыря (близ Гренобля). Здесь нет никакой святости, величественности, ничего, возвышающего душу и внушающего почтение к религии; это своего рода сатира. Невольно думаешь: какие богатства затрачены на то, чтобы восемнадцать факиров могли умерщвлять свою плоть! Гораздо проще было бы посадить их в каземат, а монастырь превратить в центральную тюрьму для всей Тосканы. И даже тогда в ней оказалось бы не более восемнадцати человек - настолько здешний народ представляется мне расчетливым и свободным от страстей, толкающих человека на дурной путь.

На днях всю Флоренцию поверг в негодование некий бедный слуга-корсиканец по имени Козимо. Узнав, что его сестра, которую он не видел двадцать лет, позволила себя соблазнить в корсиканских горах человеку, принадлежащему к враждебной семье, и в конце концов бежала с ним, Козимо привел в полный порядок дела своего хозяина, а сам пустил себе пулю в лоб на расстоянии одного лье от города, в леске. Все, в чем царит рассудок, для искусства неприемлемо. Я готов уважать мудрого республиканца из Соединенных Штатов, но я в несколько дней начисто о нем забываю: для меня это не человек, а вещь. Бедного же Козимо мне никогда не забыть. Свойственно ли подобное неразумие только мне? Пусть ответит читатель. В рассудительных тосканцах я не усматриваю ничего достойного порицания, но также и ничего интересного. Так, например, они в глубине сердца не ощущают разницы между правом быть свободными и терпимостью к тому, что они поступают, как им нравится, терпимостью, которой они пользуются под властью государя (Фердинанда III)*, образумившегося в изгнании, но в свое время начавшего пять тысяч судебных дел по обвинению в якобинстве против соответственного числа своих подданных (sic dicitur**).

* (Фердинанд III (1769-1824) - второй сын Леопольда VI Австрийского, герцог Тосканский, по Люневильскому миру 1801 года вынужден был отказаться от Тосканы, которую Наполеон превратил в королевство Этрурию, а затем в 1808 году присоединил к французской империи. В 1814 году Фердинанд вернулся в Тоскану и правил уже в тесном союзе с Австрией.)

** (Так говорят (лат.).)

Тосканский буржуа со своим робким умом наслаждается покоем и благополучием, старается приобрести богатство и даже до некоторой степени образование, но он меньше всего стремится принять участие в управлении государством. Одна мысль об этом, которая может отвлечь его от забот о своем маленьком благосостоянии, внушает ему величайший страх, а те чужеземные нации, которые этим занимаются, кажутся ему сборищем умалишенных.

Тосканцы вызывают во мне представление о европейских буржуа в эпоху, когда прекратились средневековые насилия. Они обсуждают тонкости языка и цены на оливковое масло, в остальном же так опасаются волнении, даже тех, которые могли бы привести их к свободе, что если бы к ним воззвал какой-нибудь новый Кола ди Риенци, они, вероятно, выступили бы против него и за нынешний деспотизм. Таким людям ничего не скажешь: gaudeant bene nati*. Может быть, большая часть Европы находилась бы в состоянии такого же оцепенения, если бы у нас было правительство такое же усыпляющее, как в Тоскане. Фердинанд понял, что у него не хватает ни солдат, ни царедворцев, чтобы вести благополучную жизнь среди всеобщей ненависти. Он поэтому ведет существование добряка, и его можно встретить одного, без свиты, на улицах Флоренции. У великого герцога есть три министра, из которых один крайний реакционер, князь Нери Корсини, а два вполне благоразумны, г-н Фоссомброни, знаменитый геометр, и Фруллани. Он видится с ними раз в неделю и почти не занимается делами управления. Каждый год Фердинанд III заказывает на тридцать тысяч франков картин плохим художникам, которых ему указывает восхищенное ими общественное мнение; ежегодно он также покупает одно - два хороших имения. Если небу будет угодно сохранить для Тосканы этого благоразумного человека, я уверен, что он в конце концов предложит ей, что будет править gratis**. Все единодушно хвалят его супругу, саксонскую принцессу, и сестру его супруги, вышедшую замуж за наследного принца (правящего в 1826 году). Если бы в городках Тосканы не было всевозможных интриг и поповского засилья, жизнь там протекала бы вполне счастливо, так как народ сам выбирает мэров и муниципальных чиновников (anziani). Но все это чисто номинально, как и предложение императора Леопольда миланскому сенату (1790) обсуждать, что полезно для страны. Все эти враки принимаются всерьез Роско*** и прочими великими английскими историками.

* (Пусть радуются те, кто рожден в благополучии (лат.).)

** (Даром (лат.).)

*** (Роско, Вильям (1753-1831) - английский историк либерального направления, много занимался историей Италии эпохи Возрождения.)

Вид Неаполя с холма Вомеро
Вид Неаполя с холма Вомеро

Театр Сан-Карло в Неаполе
Театр Сан-Карло в Неаполе

Жена маршала де Рошфора говорила знаменитому Дюкло: "Нетрудно себе представить ваш рай: хлеб, сыр, первая встречная, и вы счастливы". Удовольствуется ли читатель подобным счастьем? Не предпочтет ли он несчастную, но полную безрассудной страстности жизнь Руссо или лорда Байрона?*

* (Лорд Байрон, английский Руссо, был поочередно дэнди, безумцем и великим поэтом. (См. о его посещении отца Поля д'Ивре, афинского францисканца, в сочинении Ловерня "Греция в 1825 году".))

В Чертозе мне предложили книгу для записей с желтыми и твердыми, как картон, страницами, в которую большинство путешественников записывает какую-нибудь глупость. Велико же было мое удивление, когда в столь дурном обществе я обнаружил изумительный сонет о смерти. Я перечитал его раз десять. Но когда вечером я заговорил о своем открытии, все расхохотались мне в лицо. "Как! - сказали мне.- Вы не знали сонета Монти о смерти?" Про себя я подумал: никогда путешественник не должен воображать, что он в совершенстве знает литературу соседней страны.

                 LA MORTE 
                  Sonetto 

 Morte, che sei tu mai? Primo dei darmi 
 L'alma vile e la rea ti crede e teme; 
 E vendetta del ciel scendi ai tiranni, 
 Che il vigile tuo braccio incalza e preme. 

 Ma l'infelice, a cui de'lunghi affani 
 Grave è l'incarco, e morta in cor la speme, 
 Quel ferro implora troncator degli anni, 
 E ride all'appressar dell'ore estreme. 

 Fra la polve di Marte, e le vicende 
 Ti sfida il forte che ne'rischi induraj 
 E il saggio senza impallidir ti attende. 

 Morte, che se' tu dunque? Un ombra oscura, 
 Un bene, un male, che diversa prende 
 Dagli affeti dell uom forma e natura*.

* (Смерть

Сонет

О Смерть! Кто ты? Для низкой и греховной души ты - величайшее зло. Ты мщение неба для жестоких тиранов, ты их подавляешь и поражаешь.

Но несчастный, согбенный под тяжестью вечных неудач, с угасшими в сердце надеждами, тоскует о твоем мече, который покончит со всеми его бедствиями, и встречает с улыбкой последнюю минуту.

В пыли, среди случайностей сражения, герой тебя презирает; опасности его закаляют. Мудрый ожидает тебя, не бледнея.

Кто же ты, Смерть? Беспросветная ночь, благо, несчастье,- ты получаешь разные названия в зависимости от последнего чувства, заставляющего биться умирающее сердце.)

Натан подтвердил мои соображения о характере флорентинцев, который он весьма одобряет; он настолько опасается судьбы, что всякую страсть считает несчастьем, с большим трудом делая единственное исключение для охоты. Вообще же он великий сторонник той тайной доктрины, которую мне проповедовал в Гамбурге Лормеа: вежливо и весело отвечать всем людям, относясь, впрочем, к их словам, как к пустому звуку, и не допускать, чтобы они производили на нашу душу хотя бы малейшее впечатление, за исключением указаний на явную опасность, например: "Берегитесь, на вас во весь опор мчится лошадь". Если вы считаете, что у вас есть близкий друг, то для него можно сделать такое исключение: записывать его советы и обдумывать их ровно через год, день в день.

Не следуя этой доктрине, три четверти людей губят себя поступками, которые и им самим неприятны. Исповедуя ее, даже довольно ограниченные люди жили вполне счастливо. В самое короткое время она освобождает вас от несчастного стремления к противоречащим друг другу вещам.

Вольтерра, 31 января. Как все города древней Этрурии, чья цивилизация, для того времени подлинно либеральная, была уничтожена поднимающимся Римом, Вольтерра расположена на самой вершине высокого холма, приблизительно как Лангр. Я обнаружил, что национальная честь городка до крайности уязвлена какой-то статьей одного женевского путешественника, утверждающего, что aria eattiva* уносит ежегодно значительную часть жителей Вольтерры. Г-н Люллен** очень хорошо говорит о тосканском земледелии, которое он именует "кананейским" в честь брака в Кане Галилейской; впрочем, в его женевском стиле имеется некая пуританская напыщенность, которая меня всегда забавляет. Вольтеррцы обвиняют г-на Люллена в том, что он ошибся всего-навсего на несколько миллионов, пытаясь исчислить, сколько приносит вывоз соломенных шляп, которые плетут в Тоскане. "Вам следует,- говорил я им,- в восьми или десяти книгах, посвященных стране красоты, которые мы, северяне, ежегодно печатаем, усматривать лишь почет, воздаваемый Италии. Не все ли вам равно, какой вздор мы при этом болтаем? Плохо было бы, если бы о вас совсем не говорили и относились к Вольтерре, как к какому-нибудь Нюренбергу". С пером в руке я посетил Циклопические стены, ради которых приехал; осмотрел много маленьких алебастровых гробниц и провел очень интересный вечер в обители братьев Сколопи, то есть у монахов. Кто бы мог предсказать это три месяца назад?

* ("Плохой воздух", малярия (итал.).)

** (Стендаль говорит о книге Люллен (де Шатовье) "Письма из Италии в 1812-1813 годах г-ну Шарлю Пикте", посвященной главным образом описанию итальянской деревни и ее хозяйственной жизни.)

У меня не хватает слов, чтобы воздать должное изысканной в полном смысле этого слова любезности маркиза Гварначчи, кавалера ордена св. Стефана, который соблаговолил показать мне свое собрание древностей, а затем свести меня к господам Риччарелли*, вольтеррским патрициям, у которых имеется картина знаменитого Даниеле Риччарелли из Вольтерры, их предка и одного из хороших подражателей Микеланджело. Очаровательная чистота в мастерских по выделке алебастровых ваз и статуэток, изящество некоторых из этих фигурок. Смелые до дерзости взгляды капуцинов, которых я видел во время крестного хода, контраст этих взглядов с их смиренной походкой. Епископ этого городка с четырьмя тысячами жителей имеет сорок тысяч ливров дохода.

* (Риччарелли - известен под именем Даниэле да Вольтерра (1509-1566) - итальянский живописец и скульптор, ученик Микеланджело, который не только оказывал ему поддержку, но и давал эскизы для некоторых картин.)

Я обнаружил немало выдумок и преувеличений на страницах, которые г-н Микали, автор "Италии до римского владычества" (L'Italia avanti il dominio dei Romani), посвятил Вольтерре. После ясности изложения больше всего недостает итальянским ученым способности не считать заведомо доказанными положения, в которых они нуждаются; в этом отношении их манера рассуждать просто невероятна. Однако Рауль Рошет исказил этот труд в своем французском переводе. Нибур* был бы несравненно лучше всего этого, если бы злосчастная немецкая философия не придавала туманности и неопределенности мыслям берлинского ученого. Простит ли мне снисходительный читатель сравнение гастрономического порядка? Всем известен стих Бершу**:

* (Нибур, Георг (1776-1831) - один из крупнейших немецких историков, автор знаменитой "Римской истории" (1811-1812).)

** (Бершу, Жозеф (1765-1831) - французский поэт, автор поэмы "Гастрономия".)

 Под острым соусом на стол был подан палтус.

В Париже палтус и острый соус к нему подаются отдельно. Хотел бы я, чтобы немецкие ученые следовали этому доброму обычаю: представляли бы читателям отдельно обнаруженные ими факты и свои философические размышления. Тогда можно было бы знакомиться с историей и оставлять до лучших времен чтение рассуждений об абсолюте. Когда же обе эти прекрасные вещи так основательно перемешаны, лучшую извлечь трудно.

Кастель-Фьорентино, 1 февраля, два часа ночи. Сегодня вечером, часов в шесть, возвращаясь из Вольтер-ры, я попал в эту деревню - за несколько лье от Флоренции. В мою седиолу впряжена была тощая, но очень быстрая лошаденка. Однако я умерил ее бег настолько, что оказался как бы вынужденным просить гостеприимства в одном из домов Кастель-Фьорентино между Эмполи и Вольтеррой. Там я нашел трех крестьянок, а крестьянки Тосканы очень красивы и, говорят, во всем превосходят городских дам. С ними было человек семь - восемь крестьян. Много дал бы я за то, чтобы угадали занятие, которому предавалась эта сельская компания: каждый по очереди рассказывал какую-нибудь повесть в стиле "Тысячи и одной ночи". Слушая эти рассказы, я провел необыкновенно приятный вечер с семи часов до полуночи. Хозяева мои сидели сперва у огня, а я обедал за столом; они заметили, что я внимательно прислушиваюсь, и заговорили со мной. Так как в этих красивых сказочках всегда выступает какой-нибудь волшебник, я думаю, что они арабского происхождения. Одна в особенности так поразила меня, что я записал бы ее, если бы смог продиктовать. Но как решиться самому заполнить страниц тридцать? Самые необыкновенные чудеса создают события, приводящие к развитию самых жизненных и непредвиденных страстей. Воображение поражается смелостью выдумки и восхищается свежестью образов. Влюбленный спрятался в ветвях дерева, чтобы посмотреть на любимую женщину, купающуюся в озерке. Волшебник, его соперник, отсутствует, но этот маг, даже не находясь здесь, узнает о происходящем по той резкой боли, которую ему причиняет кольцо; он произносит заклинание, и руки, ноги, голова несчастного влюбленного, одно за другим, падают с дерева, на котором он засел, в озеро. Приводятся его речи к возлюбленной и ее ответы, пока совершается эта жестокая кара, например, когда у влюбленного уже нет тела, а осталась лишь голова. Это смешение безумного вымысла с трогательной правдивостью производит на меня самое восхитительное впечатление: слушая эти сказки, я порою ощущал себя перенесенным в пятнадцатый век. Вечер закончился танцами. Во время разговора я так умалялся, что мужчины без всякой ревности позволили мне танцевать с ними и с этими красивыми крестьянками до часу ночи. Однако же, когда я начал распространяться о красоте местности, рассчитывая, что меня пригласят провести завтрашний день в Кастель-Фьорентино, это не имело никакого успеха. "Уж какая там красота первого февраля! - ответил один из крестьян.- Вы, сударь, хотите нам польстить". И т. д. и т. п. Я сделал свой косвенный намек лишь на всякий случай, чтобы не упустить возможности. Было бы полнейшим неразумием надеяться, что я смогу убедить этих крестьян в правде, то есть в том, что именно непосредственность их ума и своеобразная учтивость обращения, а вовсе не какие-нибудь смехотворные посягательства на их красивых жен могут удержать меня на два дня в такой дыре, как Кастель-Фьорентино, да еще когда так резко и пронзительно дует трамонтана*. Я не стану подробно описывать этот вечер. Слишком ясно мне, что единственный способ изобразить его - это пересказать прелестные сказки, в которых состояло главное его очарование. Но как бледно это слово! Как плохо, что я им злоупотреблял! Эти шесть часов пролетели для меня так, словно я в самом лучшем обществе играл в фараон. Я был до того поглощен, что ни на минуту не задумался о том, что же со мной происходит.

* (Трамонтана - в Средней и Южной Италии холодный северо-восточный ветер, дующий из-за Апеннин.)

Этот вечер я хочу сравнить с тем, который провел в Скала в день моего приезда в Милан: страстное наслаждение наполняло и утомляло мою душу. Дух мой все время находился в напряженном состоянии, стараясь не упустить ни крупицы счастья и восторга. Здесь же все оказалось непредвиденно, все доставляло душе радость без усилий, без смятения, без сердцебиения. Наслаждение было как бы ангельское. Я посоветовал бы путешественнику выдавать себя в тосканских деревнях за итальянца из Ломбардии. С Первой же фразы тосканцы видят, что я говорю плохо. Но поскольку запас слов у меня достаточный, они в своем горделивом презрении ко всему, что не toscana favella*, легко верят мне, когда я говорю, что я родом с Комо. Правда, я рискую: не слишком приятно было бы оказаться лицом к лицу с ломбардцем, но это уж одна из опасностей моего положения, как говорит хитроумному Улиссу Грилл, превращенный Цирцеей в борова**. Присутствие француза тотчас же придало бы всей беседе совершенно иной характер.

* (Тосканская речь (итал.).)

** (В замечательном "Диалоге" Фенелона***.)

*** (Фенелон (1651-1715) - епископ Камбре, знаменитый французский писатель. "Диалоги мертвых" - книга для юношества, написанная в либерально-просветительном духе.)

Уязвленный в своей национальной чести читатель скажет, что я мономан, а моя навязчивая идея - восхищение Италией. Но я изменил бы себе, если бы не говорил того, что мне кажется правдой. Я шесть лет жил в этой стране, которую человек, одержимый национальной честью, никогда, может быть, и не видел. Я вынужден был сделать такое длинное предисловие, иначе никто не стерпел бы нижеследующего еретического утверждения: я и вправду полагаю, что тосканский крестьянин значительно умнее французского и что вообще итальянский крестьянин в гораздо большей мере наделен свыше способностью к сильному и глубокому чувству, иначе говоря, обладает бесконечно большей силой страстей.

Зато французскому крестьянину гораздо более свойственны доброта и тот здравый смысл, который так необходим в обычных жизненных обстоятельствах. Крестьянин из Бри, поместивший тысячу франков в какой-нибудь банк или отдавший их под залог, ощущает некоторую уверенность в будущем, обладая этим маленьким капиталом. Напротив, владение имуществом в тысячу франков, если это не земельная собственность, для итальянского крестьянина - источник величайшего беспокойства. Я исключаю Пьемонт, окрестности Милана и Тоскану, а в особенности Генуэзскую область, где земля не дает достаточно для пропитания и потому все занимаются торговлей. Даже не выезжая из нашей прекрасной Франции, люди, путешествовавшие на юге, знают, что доброта среди крестьян - редкость. Главная квартира доброты - Париж, а особенно царит она в окрестностях Парижа, на пятьдесят лье в окружности.

Сьена, 2 февраля. Какова была моя радость, когда, вернувшись сегодня утром во Флоренцию, я встретил в кафе одного из моих миланских друзей! Он спешит в Неаполь на открытие театра Сан-Карло, заново отстроенного Барбайей после пожара, случившегося два года назад. По-видимому, он опоздает. Он предлагает мне место в своей коляске. Эта мысль опрокидывает все мои разумные намерения, но я соглашаюсь. Ведь в конце концов я путешествую не для изучения Италии, а ради удовольствия. Кажется, самой главной причиной моего согласия было то, что этот друг говорит на миланском наречии: арабское произношение флорентинцев как-то иссушает мне сердце, а когда мы с моим другом беседуем delle nostre cose di Milan*, в душе моей растекается безмятежная, спокойная радость. В полной искренности беседе нет и тени лжи, ни малейшего опасения показаться смешным. Я, может быть, виделся с этим миланцем не более десяти раз, а он мне представляется самым близким другом.

* (О наших миланских делах (итал.).)

Мы задержались всего на десять минут в Сьене - осмотреть собор, о котором я не позволю себе говорить. Пишу в коляске. Мы едем медленно среди протянувшихся грядами невысоких холмов вулканического происхождения, покрытых виноградниками и низенькими оливковыми деревьями: все это в высшей степени неприглядно. Для разнообразия мы время от времени пересекаем небольшую равнину, где царит зловоние какого-нибудь нездорового источника. Ничто так не располагает к философствованию, как скука неинтересной дороги. "Хотел бы я,- сказал мне мой друг,- чтобы предложена была премия за рассуждения на тему: "Какое зло причинил Италии Наполеон?"

Ответ звучал бы так: "Он подвинул ее к цивилизации всего на два столетия, а мог бы подвинуть на десять".

Наполеон, со своей стороны, возразил бы: "Вы отвергли один из важнейших моих законов (регистрация гражданских актов, отвергнутая в 1806 году законодательным корпусом Милана); я был корсиканец, хорошо понимал итальянский характер, в котором совсем нет разгильдяйства, как во французском, вы испугали меня. Столько же из-за своей неуверенности, сколько из-за монархических причуд откладывал я все существенные улучшения до своего путешествия в Рим, которого мне так и не довелось совершить. Я должен был умереть, так и не увидав города цезарей и не пометив Капитолием декрета, достойного этого имени".

Ториньери, 3 февраля. Вчера мы ужинали в Буон-Конвенто. К счастью, коляску пришлось срочно чинить. Я оставил своего друга и отправился в лавчонку цирюльника (жертва, которую я приношу моему долгу путешественника). На свое счастье, застаю там одного молодого священника из округи, большого говоруна, который, видя, что я иностранец, во что бы то ни стало пожелал проявить гостеприимство и уступить мне свое место в кожаном кресле. Я согласился. Ничто не привязывает так, как благодеяния, и мне удалось, наговорив со своей стороны невесть сколько, добиться часовой задушевной беседы с этим священником. То, считаясь со своим духовным саном, он очень дурно отзывался о французах, то из-за своего немалого ума (конечно, по-флорентински рассудительного и точного) он до небес превозносил французскую администрацию, такую благоразумную, сильную, четкую, сеявшую в бедной Италии шестнадцатого века плоды цивилизации восемнадцатого. Благодаря наполеоновскому управлению Италия одним прыжком перескочила через три столетия усовершенствований. На островах Тихого океана, открытых недавно англичанами, где население вымирает от оспы, англичане вводят не простую прививку, это благодетельное изобретение, оклеветанное мракобесами 1756 года, а гораздо более совершенную вакцинацию. Такова же была наша роль в Италии.

Императорская администрация, во Франции часто являвшаяся гасительницей просвещения, в Италии притесняла только мракобесие. Отсюда огромная и справедливая разница в отношении народа к Наполеону во Франции и в Италии. Во Франции Наполеон закрывал центральные школы, извращал характер Политехнической школы*, пятнал народное просвещение и стараниями своего де Фонтана принижал юные души. Та доля здравого смысла и вольнодумства, которой г-н де Фонтан не осмелился лишить учреждения императорского университета, была бы огромным благодеянием для Италии. В местах, где господствует воображение, как в Болонье, Брешии, Реджо и др., многие молодые люди, понятия не имеющие, какое сопротивление вызывает в мире любое новое начинание, и набившие свои горячие головы неосуществимыми утопиями Руссо, громко порицали Наполеона, но в то же время не видели ясно и четко, чем же он предал страну и заслужил изгнание на Святую Елену. Напротив, во Флоренции, где люди видят перед собою только реальное, наполеоновская система блистала всеми своими достоинствами. Мы со священником коснулись почти всех отраслей управления. Мелочный гнет французской администрации давал себя чувствовать лишь в области косвенных налогов. Но, например, наш Гражданский кодекс, творение Трельяров, Мерленов, Камбасересов, непосредственно пришел на смену свирепым законам Карла V и Филиппа II.

* (Политехническая школа - знаменитая по постановке дела и революционным традициям высшая техническая школа в Париже, основанная во время Французской революции. При Наполеоне в школе была введена военная дисциплина, учащиеся разделены на роты, помещены в казармы и пр. Фонтан, в качестве президента Законодательного корпуса и великого магистра университета, ввел в школе морально-религиозное преподавание. Это и вызвало насмешки Стендаля.)

Читатель и представить себе не может всех нелепостей, от которых мы излечили Италию. "Например, - сказал мне, мой юный священник,- в 1796 году в долинах Апеннин, где два - три раза в месяц разражаются грозы, считалось нечестивым ставить на домах громоотводы: ведь это означало противиться воле божьей". (До этого додумались и английские методисты.) Между тем итальянец больше всего на свете любит архитектуру своего дома. После музыки архитектура сильнее других искусств волнует его сердце. Итальянец останавливается и четверть часа созерцает красивую дверь, которую мастерят в новом доме. Я могу судить, какое воздействие имеет эта страсть: в Виченце, например, зловредная глупость австрийского коменданта и полицейского комиссара не может уничтожить шедевры Палладио, не может помешать говорить о них. Именно из-за своей любви к архитектуре так возмущаются итальянцы, прибывающие в Париж, и так живо их восхищение Лондоном. "Где еще,- говорят они,- можно увидеть улицу, равную или подобную Риджент-стрит?"

Молодой священник рассказал мне, что Козимо I Медичи, этот роковой для Тосканы правитель, сломивший душевную силу своих подданных, скупал по любой цене и тотчас же сжигал все рукописи мемуарного или исторического содержания, где речь шла о его доме.

При ярком свете луны он показал мне издали развалины городов древней Этрурии, которые неизменно расположены на вершинах холмов. Умиротворяющая тишина этой прекрасной ночи, необыкновенно теплый ветер. В два часа ночи мы снова пустились в путь. Воображение мое устремилось за двадцать один век назад, и - должен сделать читателю это смехотворное признание - я полон негодования на римлян, которые без всякого иного основания, кроме своего свирепого мужества, разгромили эти этрусские республики, столь превосходившие их и своим искусством, и богатством, и умением быть счастливыми. (Этрурия была покорена в 280 году до рождества Христова, после четырехсот лет борьбы). Все равно как если бы в Париж ворвались двадцать казачьих полков, разоряя город и опустошая его бульвары: ведь это несчастье даже для тех людей, которые родятся через десять столетий, ибо весь род человеческий и искусство быть счастливыми окажутся отброшены на шаг назад.

Вчера вечером в нашей гостинице "Серебряный лев" мы, ужиная в обществе семи - восьми путешественников из Флоренции, сделались предметом неоднократных проявлений изысканного внимания. В довершение удовольствия, испытанного нами в этот вечер, прислуживали нам за столом две девушки редкой красоты: одна блондинка, другая пикантная брюнетка, обе - дочки хозяина. Можно подумать, что Бронзино* именно с них рисовал женские фигуры своего знаменитого "Чистилища"**, столь презираемого учениками Давида; мне же оно очень нравится, как произведение глубоко тосканское. В Италии каждый город гордится своими красавицами не менее, чем своими великими поэтами. После того как наши сотрапезники налюбовались благородными чертами этих юных крестьянок, они затеяли оживленный спор, сравнивая флорентинских красавиц с миланскими. "Кого можно предпочесть,- сказал флорентинец,- госпожам Панч..., Коре..., Ненчи..., Моцц...?" "Госпожа Чентол... всех превосходит!" - вскричал неаполитанец. "Госпожа Флоренц... может быть, прекраснее госпожи Агост",- заявил один болонец. Не знаю почему, но излагать продолжение этого разговора по-французски представляется мне нескромным. Между тем речи наши были в высшей степени пристойны: мы говорили, словно скульпторы.

* (Бронзино, Анджело ди Козимо (1502-1572) - знаменитый итальянский художник, находившийся под некоторым влиянием Микеланджело.)

** (Тогда оно висело в Санта-Кроче, но с тех пор его перенесли во Флорентийскую картинную галерею, как картину, недостаточно пристойную для церкви. Священники правы. Однако же эта картина два столетия провисела в Санта-Кроче, никого не смущая. Приличия делают успехи, но это источник скуки.)

В продолжение всего ужина мы перебрасывались шуточками с прислуживавшими нам красавицами. И, как ни странно это для такого места, ни разу никто не сделал поползновения к каким-либо вольностям.

Часто они отвечали на поддразнивания путешественников старинными флорентийскими поговорками или стихами. Дочери зажиточного трактирщика здесь гораздо менее отделены от общества, чем во Франции: ведь в Италии никто никогда не пытался подражать манерам блестящего двора. Когда Фердинанд III появляется среди своих подданных, он производит не больше впечатления, чем произвело бы любое другое частное лицо, очень богатое и потому, может быть, особенно счастливое. Все свободно обсуждают степень его личного благополучия, красоту его жены и т. д. Никому и в голову не приходит подражать его манерам.

Аквапенденте, 4 февраля. Только что видел несколько картин старинной флорентийской школы. Признаюсь, что меня растрогала та верность природе, которую можно найти у Гирландайо и его современников, предшествовавших вторжению идеально-прекрасного в искусство. Это у меня причуда, та же, что внушила мне любовь к Мессинджеру*, Форду** и другим старым английским драматургам, современникам Шекспира. Идеал же - это чудотворный бальзам, удваивающий силу гения, но губительный для слабых.

* (Мессинджер, Филипп (1574-1638) - английский драматург, младший современник Шекспира, автор ряда замечательных для своего времени драматических пьес.)

** (Форд, Джон (1583, ум. около 1640) - английский драматург, отличался несколько напыщенным стилем; значительно уступает Мессинджеру, Джонсону и др.)

Вблизи Больсены, 5 февраля, во время длительного подтема в гору. Мой спутник задремал рядом со мной. Привожу в сокращенном виде анекдот, который он мне только что рассказал.

"Марко Рино ни, миланский купец, года три назад выдал свою дочь Лаодину за молодого человека по имени Теранца*, тоже негоцианта, который в свое время был его подопечным. У Лаодины родилось двое детей; она была столь же добродетельна и благочестива, сколь и прекрасна. Как-то, когда мы проходили по Соборной площади, уж не помню кто указал мне на нее как на самую красивую из богатых купчих, еще верных старинной привычке проводить ежедневно несколько часов за своим прилавком. С тех пор я постоянно останавливался перед ее лавкой, и иногда сквозь кружевные шали и кисею, выставленные на витрине, мне удавалось видеть это ангельское лицо. Лаодина была невысока ростом; белокурые волосы, скромный взгляд; полное отсутствие румянца; выражение серьезное и вместе с тем нежное. С полгода назад муж ее заподозрил, что она любит Вальтерну, молодого купца, ее давнего знакомого. Ревнивец отказал Вальтерне от дома, нанял даже двух були, которые избили его палками, и наконец обратился к полиции, чтобы Вальтерне запретили проходить под окнами его дома. Восемнадцатого января - в четверг будет как раз три недели - Лаодина отправилась в театр Канобианы на представление "Поля и Виргинии". Поклонник ее сидел в партере и не спускал с нее глаз. Она же находилась в ложе первого ряда № 5. Лаодина казалась веселее обычного, но потом многие припоминали, что в одном месте пьесы она сказала: "Так кончают настоящие влюбленные".

* (...выдал свою дочь Лаодину за... Теранца...- В некоторых экземплярах первого издания рассказ о Лаодине и Теранце заменяет анекдот о Филоруссо, который в нашем издании отсутствует.)

Еще с утра Лаодина отправила детей к своей матери. Возвратившись около полуночи из театра домой, она дала мужу стакан agro di cedro (нечто вроде лимонада), куда подмешала немного опиума, и сама тоже выпила стакан, куда подмешан был яд. Супруги улеглись; видимо, когда муж уснул, Лаодина заперла его в спальне на ключ и впустила Вальтерну, своего любовника, в общую комнату их небольшой квартиры. Около двух часов ночи соседи услышали какой-то взрыв, но так как все оставалось спокойно, они снова заснули.

На следующее утро в десять часов шурин Теранцы, открывший лавку и удивленный тем, что хозяин не идет, поднял такой шум, что наконец разбудил его. Видя, что жены рядом с ним нет, Теранца вне себя от ревности выбил ногой запертую дверь спальни. Каков его ужас, когда он видит жену и ее любовника мертвыми, лежащими друг против друга! У них оказалось два пистолета: один с ударным капсюлем, другой кремневый; воспользовались они первым. Лаодина покончила с собой выстрелом в рот, однако нисколько не была обезображена. На шее у нее был портрет любовника, на пальцах подаренные им перстни. В левой руке она сжимала другой заряженный пистолет, которым ей не пришлось воспользоваться. Не сказав никому ни слова, Теранца запер дверь на ключ и отправился в полицию объявить о трагическом происшествии. Ревность его была всем известна. Его задержали и выпустили после того, как полицейские врачи установили самоубийство. Так как немцы читали "Вертера", они разрешили похоронить обоих любовников вместе на Campo scelerato (кладбище для самоубийц). Через два дня на их могиле был устроен концерт. Вероятно, будет опубликована их переписка. Из нее видно, что Лаодина никогда не изменяла клятве, данной мужу. Жестокий разлад между добродетелью и любовью заставил ее покончить с собой, а любовник не пожелал оставаться после нее в живых. Они приняли решение умереть еще 25 октября; различные события домашней жизни, между прочим, смерть отца Вальтерны, отсрочили катастрофу до 18 января. Во многих своих письмах Вальтерна пытается уговорить возлюбленную бежать с ним. В своих ответах она укоряет его за недостаток мужества. "Если мы скроемся,- пишет она,- то, не имея денег, неизбежно впадем в нищету, которая, может быть, принудит нас к постыдным деяниям; лучше уж смерть". Все восхищаются письмами Лаодины, и вся Ломбардия обсуждает подробности этого случая.

Веллетри, 6 февраля. В Риме мы провели всего три часа. Издали я видел купол святого Петра, но не пошел туда, так как обещал своему спутнику не делать этого. Если мне удалось увидеть Колизей, то потому что дорога в Неаполь проходит поблизости от него. Коляска остановилась, и мы за десять минут обежали Колизей. Это, вероятно, одно из пяти - шести самых величественных зрелищ, которые мне представлялись за всю мою жизнь. В Рим мы въехали через знаменитую Порта дель Пополо. Но какие мы все же простаки: въезд почти во все другие крупные европейские города гораздо величественнее, а въезд в Париж через Триумфальную арку Звезды в тысячу раз примечательнее. Педанты, которым современный Рим давал возможность блеснуть своим знанием латыни, убедили нас в том, что Рим прекрасен: вот вам и весь секрет репутации вечного города. Нашей коляске пришлось остановиться на улице, по которой маршировали войска, проходящие на большой парад по случаю того, что военный министр назначен архиепископом. Fabius ubi es?* На улицах Рима царит запах гнилой капусты. Через роскошные окна дворцов на Корсо видно внутреннее убожество. Оберегая чистоту нравов итальянского населения Рима, папа разрешает театральные представления лишь во время карнавала. Все остальное время года жители Рима довольствуются кукольным театром. Намереваются запретить женщинам выступать на сцене: вместо них играть будут кастраты. Обедали в Армеллино (на Корсо, улице великолепной, узкой и полной дворцов). Визируя наши паспорта, с нас взяли клятву, что мы никогда не служили Мюрспу: так это слово написано в тексте клятвы. Какая грубость! Напоминает Капета времен революции.

* (Фабий**, где ты? (лат.).)

** (Фабий Кунктатор - римский полководец времен пунических войн.)

Выезжаем через ворота Сан-Джованни ди Латерано. Великолепный вид на Аппиеву дорогу, окаймленную рядами полуразрушенных памятников; восхитительное безлюдье римской Кампаньи: необычайное впечатление от развалин среди этой беспредельной тишины. Три часа необычайных переживаний. Как описать подобное чувство! К нему в значительной степени примешивалось благоговение. Чтобы не быть вынужденным разговаривать, я притворился дремлющим. Ехать одному доставило бы мне гораздо больше удовольствия. Римская Кампанья, пересеченная развалинами своих великих акведуков, для меня воплощение возвышеннейшей из трагедий. Это великолепная, совершенно невозделанная равнина. Я остановил коляску, чтобы прочесть несколько римских^надписей. Мое страстное преклонение перед подлинно античными надписями несколько наивно и глуповато. Кажется, я преклонил бы колени, чтобы лучше насладиться чтением какой-нибудь надписи, подлинно начертанной римлянами там, где они, обращенные в бегство после Тразименской битвы*, впервые остановились. В этой надписи я усмотрел бы величие, которое вдохновляло бы мои мечтания по меньшей мере неделю; я полюбил бы даже форму букв. Ничто не возмущает меня так, как современные надписи: обычно именно в них гнуснейшим образом проявляется все наше ничтожество, злоупотребляющее прилагательными в превосходной степени. Сегодня я размышлял о своих вчерашних переживаниях: проезд через Рим, особенно же вид Кампаньи, взбудоражил мне нервы. До последнего времени я полагал, что ненавижу аристократию; сердце мое искренне считало, что идет вровень с разумом. Банкир Р. сказал мне однажды: "Я замечаю в вас некоторый аристократизм". А я ведь готов был поклясться, что далек от этого на добрую тысячу лье. Теперь же я и вправду обнаруживаю в себе эту болезнь; пытаться исправиться было бы самообманом; и я с наслаждением предаюсь пороку.

* (Тразименская битва, в которой римляне потерпели поражение от карфагенского полководца Ганнибала в 217 году до нашей эры.)

Что же такое я? Не знаю. В один прекрасный день пробудился я на этой земле, связанный с каким-то телом, с каким-то характером, с какой-то судьбой. Стану ли я предаваться тщетной забаве, пытаясь изменить их и в то же время забывая жить? Вздор: я подчиняюсь их недостаткам. Я подчиняюсь своим аристократическим склонностям после того, как в течение двадцати лет с полнейшей искренностью витийствовал против всякой аристократии. Я обожаю римские носы, и, тем не менее, будучи французом, я подчиняюсь тому, что наделен свыше носом таким, какой свойствен вообще уроженцам Шампани. Что поделаешь! Римляне явились для человечества великим злом, роковой болезнью, которая задержала развитие цивилизации в мире: без них у нас во Франции уже, может быть, было бы такое же управление, как в Соединенных Штатах Америки. Они уничтожили счастливые республики Этрурии. Они явились к нам в Галлию и исковеркали жизнь наших предков. Нас ведь нельзя было назвать варварами: у нас как-никак была свобода. Римляне создали сложную машину, именуемую монархией, и все это лишь для того, чтобы подготовить гнусное царствование какого-нибудь Нерона, Калигулы и нелепые споры византийцев о несотворенном свете с горы Фавор.

Несмотря на все эти обвинения, сердце мое - за римлян. Я не вижу ни этрусских республик, ни свободолюбивых обычаев галлов. Напротив, во всей человеческой истории я вижу жизнь и деятельность римского народа, а чтобы любить, надо видеть. Вот как объясню я свое пристрастие к остаткам римского величия, к развалинам, к надписям. Моя слабость идет еще дальше: в древнейших церквах я усматриваю копии античных храмов. Восторжествовавшие после длительных преследований христиане яростно разрушили храм Юпитера, но построили рядом церковь святого Павла*. При этом они использовали колонны только что разрушенного ими храма Юпитера, а так как у них не было никакого представления об искусствах, они, сами того не подозревая, подражали языческому канону.

* (Например, знаменитая церковь Сан-Паоло Фуори-ле-Мура в Риме, сгоревшая в 1823 году, которую, говорят, попытаются восстановить, создав новый орден, знаки которого будут продаваться.)

Монахи и феодалы, которые теперь - худшая зараза, в свое время действовали отлично. Тогда ничто не делалось ради пустой теории, тогда повиновались необходимости. Нынешние привилегированные предлагают взрослому человеку пить молочко и ходить на помочах. Нет ничего нелепее, но все мы так начинали" Что до меня, то я считаю святого Франциска Ассизского* подлинно великим человеком. Может быть, именно в силу этих убеждений, возникших у меня как-то бессознательно, я и чувствую некоторую склонность к соборам и древним церковным обрядам. Но мне нужно, чтобы они были действительно древними: как только речь заходит о св. Доминике** и об инквизиции, я вижу разгром альбигойцев, "спасительные жестокости" Варфоломеевой ночи*** и по естественной ассоциации Нимские убийства**** 1815 года. Признаюсь, весь мой аристократизм улетучивается при виде гнусных Трестальонов и Трюфеми*****.

* (Франциск Ассизский (1182-1226) - один из самых замечательных деятелей христианства, проповедник бедности, основатель ордена нищенствующих монахов.)

** (Св. Доминик (1170-1221) - основатель Доминиканского ордена, одной из главных целей которого была борьба с ересями, в частности с альбигойцами; доминиканцы играли первенствующую роль в инквизиции.)

*** (Варфоломеевская ночь, или Парижская кровавая свадьба.- 24 августа 1752 года, по наущению Екатерины Медичи и ее сторонников, в Париже было сразу убито свыше двух тысяч гугенотов, собравшихся на свадьбу своего вождя Генриха Наваррского и Маргариты Валуа, сестры Карла IX. Эти убийства послужили сигналом к избиению гугенотов во всей Франции.)

**** (Нимские убийства.- Стендаль имеет в виду жестокий белый террор в Ниме в 1815 году, во время которого был зверски убит генерал Лагард.)

***** (Трестальон и Трюфеми - главари шаек, безнаказанно избивавших на юге Франции протестантов и лиц, связанных с революцией и с режимом Наполеона, в 1815 году.)

Выехав из Альбано, мы увидели тотчас же за могилой Горациев и Курациев прелестную долину - первый после Болоньи и нашей милой Ломбардии красивый пейзаж.

Необычное положение дворца Киджи; красивые деревья, вид на море; величавый пейзаж; итало-греческая архитектура.

7 февраля. В Террачине, в прекрасной гостинице*, построенной Пием VI, который умел править государством, нам предложили отужинать вместе с путешественниками, прибывшими из Неаполя. Среди семи - восьми человек я замечаю очень красивого молодого блондина, немного лысеющего, лет двадцати пяти - двадцати шести. Спрашиваю его о неаполитанских новостях, особенно музыкальных; ответы его точны, блестяще остроумны. Спрашиваю, есть ли у меня надежда еще увидеть в Неаполе "Отелло" Россини,- он отвечает улыбкой. Говорю ему, что, на мой взгляд, Россини - это надежда итальянской музыкальной школы, единственный человек, от природы наделенный гением, успех которого зиждется не на богатстве аккомпанемента, а на красоте самих голосовых партий. Тут я замечаю у своего собеседника некоторое смущение, спутники его улыбаются: оказывается, это сам Россини. К счастью и благодаря чистой случайности, я не упомянул ни о лености, присущей этому одаренному композитору, ни о его многочисленных заимствованиях у других.

* (В Террачино, в прекрасной гостинице...- Встреча с Россини в Террачино является чистейшим вымыслом.)

Он сказал мне, что Неаполь требует не той музыки, что Рим, а Риму нужна не та, что Милану. Оплачивают композиторов очень плохо! Приходится носиться, по всей Италии взад и вперед, а самая лучшая опера не приносит и двух тысяч франков. Он сказал мне, что "Отелло" удался ему лишь наполовину, что он едет в Рим писать "Золушку", а оттуда в Милан сочинять "Сороку-воровку" для Скала.

Этот гениально одаренный бедняга живо заинтересовал меня. Нельзя сказать, чтобы он не был весел и в общем довольно счастлив. Но какая жалость, что в этой несчастной стране нет монарха, который дал бы ему пенсию в две тысячи экю и тем самым возможность писать музыку лишь тогда, когда наступит прилив вдохновения! Хватит ли духу укорять его за то, что он создает за каких-нибудь две недели целую оперу? Пишет он на плохом столе, в кухонном шуме трактира, скверными чернилами, которые ему приносят в старой банке от помады. Это, по-моему, самый светлый ум в Италии, о чем он, наверное, сам даже не подозревает, ибо в этой стране все еще царят педанты. Я выразил ему все свое восхищение перед "Italiana in Algeri" ("Итальянка в Алжире") и спросил, что ему самому больше нравится - "Итальянка" или "Танкред", на что получил ответ: "Matrimonio segreto" ("Тайный брак)". В этом есть своего рода изящная смелость, ибо "Тайный брак" здесь так же забыт, как в Париже трагедии Дюсиса. Почему он не предъявляет своих авторских прав тем труппам, которые исполняют его двадцать опер? Но тут он объяснил мне, что при царящей в Италии неурядице об этом думать нечего.

Мы оставались за чаем и после полуночи: это был самый приятный из вечеров, проведенных мною в Италии, это - веселость счастливого человека. Расстался я наконец с великим композитором, охваченный каким-то грустным чувством. Канова и он - вот все, чем обладает из-за нынешних своих правителей страна гениев. С горькой радостью повторяю про себя слова Фальстафа:

 There live not three great men in England; 
 And one of them is poor and grows old. 
 (King Henry IV, first part, действие II, сцена IV)*

* (В Англии еще живут три великих человека, но один из них беден и стар. ("Король Генрих IV", часть первая, действие II. сцена IV) (англ.).)

Капуя, 8 февраля. Спрашиваю, есть ли сегодня спектакль, и, услышав утвердительный ответ, бегу в театр. Я хорошо сделал: "Nozze di Campagna" ("Сельская свадьба"), искусно написанная опера холодного Гульельми (сына великого композитора), разыграна и спета с огромным оживлением и слаженностью тремя - четырьмя беднягами, получающими по восьми франков за каждое выступление.

Примадонна, высокая, хорошо сложенная женщина, брюнетка, пикантная и disinvolta, поет и играет с большим талантом. Я забываю весь свой гнев против римского опошления, вновь обретаю счастье. Герой либретто, за которое стихотворцу было заплачено тридцать франков,- сеньор, влюбленный в одну из своих подданных (здесь это слово - самое подходящее); девушка собирается выходить замуж за крестьянского парня, говорящего на неаполитанском наречии. Каждый раз, когда сеньор является с объяснением в любви, возникает какая-нибудь помеха, и ему приходится скрываться. Искренняя, полная нежности и отчаяния ревность бедного крестьянина трогает зрителя. Все местные наречия естественны и как-то скорее доходят до сердца, чем литературные языки: ведь на неаполитанском мне и двух слов не понять. Два часа живейшего удовольствия - завязываю разговор с соседями, ярыми поклонниками Наполеона. Они говорят, что судьи уже переставали брать взятки: раньше из десяти грабителей подвергался наказанию один, и т. д., и т. п.

Опера кончилась в полночь, в час мы уже выехали. Австрийцы через каждую четверть мили поставили караулки с солдатами, приведя в ярость грабителей, которые помирают с голоду.

Неаполь. 9 февраля*. Въезд грандиозный: целый час спускаешься к морю по широкой дороге, прорезанной прямо в мягкой скале, на которой построен город. Прочность стен. Первое здание на пути - Альберго деи Повери. Оно производит гораздо более сильное впечатление, чем эта всеми расхваленная бомбоньерка, называемая в Риме Порта дель Пополо.

* (Неаполь. 9 февраля.- Пребывание Стендаля в Неаполе в феврале 1817 года не подтверждается никакими данными. Напротив, есть все основания думать, что с конца января и до начала апреля, когда он выехал в Гренобль, он находился в Милане.)

Вот и Палаццо деи Студи; за ним поворот налево - Толедская улица. Вот одна из главных целей моего путешествия - самая оживленная и веселая улица в мире. Поверят ли мне? Мы в течение пяти часов бегали по гостиницам: здесь сейчас, наверно, не менее двух - трех тысяч англичан. Наконец я нашел приют на седьмом этаже, но зато напротив Сан-Карло и с видом на Везувий и на море.

Сегодня вечером Сан-Карло закрыт. Мы устремляемся в "Фьорентини". Это маленький театр в форме удлиненной подковы, превосходный в музыкальном отношении, почти как Лувуа. Здесь, как и в Риме, места нумерованные, первые ряды уже распроданы. Дают "Павла и Виргинию" - модную пьесу Гульельми. За двойную цену достаю билет во втором ряду. Зал блистательный: все ложи полны, и женщины там в своих самых роскошных туалетах. Ибо здесь не то, что в Милане,- здесь на все наводится лоск.

Увертюра исключительно сложная. В ней переплетаются тридцать или сорок мотивов, так что не имеешь времени ни разобраться в них, ни проникнуться ими: работа трудная, сухая и скучная. К подъему занавеса чувствуешь себя уже утомленным этой музыкой.

Перед нами Павел и Виргиния, их исполняют госпожи Шабран и Каноничи. Последняя с каким-то необычайным жеманством изображает Павла. Влюбленные заблудились, как и во французской опере. Дуэт, полный аффектированной грации. Появляется добрый Доминго; это знаменитый Казача, неаполитанский Потье*, он говорит на народном жаргоне. Он огромный, что дает ему повод для довольно забавных lazzi**. Садясь и желая устроиться поудобнее, он пытается скрестить ноги - невозможно; усилие, которое он делает, опрокидывает его на соседа, и все валятся, как в романе Пиго-Лебрена. Актер этот фамильярно именуется Казачелло, и публика его обожает. Голос у него гнусавый, как у капуцина. Но в этом театре все поют в нос. Мне показалось, что он часто повторяется, и под конец он стал забавлять меня гораздо меньше.

* (Потье (1775-1835) - французский комический актер бульварных театров.)

** (Шуток, выходок (итал.).)

Людей севера развеселить не так легко, как южан: взрыв смеха дается им гораздо труднее. Доминго - Казачелло доводит Павла и Виргинию до дому. У Виргинии есть отец. Это превосходный первый бас Пеллегрини, неаполитанский Мартен: с французским актером его роднит холодность исполнения и гибкость голоса. Он всегда доставлял мне большое удовольствие в ариях, не требующих страстности. Это красавец в итальянском вкусе - с огромным носом и черной бородой. Говорят, он имеет большой успех у женщин. Я могу сказать только, что он весьма любезен.

Капитан корабля, тенор,- привлекательный мужчина, но холоден, как лед; он уроженец Венеции, где был супрефектом. У г-жи Шабран довольно красивый голос, но она еще более холодна, чем Каноничи и Пеллегрини. Г-жа Шабран куда хуже маленькой Фабр из Милана, худощавое лицо которой порою выражает нечто вроде чувства. Весь этот ансамбль вполне удовлетворяет великосветскую чернь: в нем ничто не коробит, но и вообще ничего нет для зрителя, ищущего изображения страстей.

"Фьорентини" - театр новый и красивый. Авансцена чрезмерно узка. Декорации жалкие, подобно музыке, которая, впрочем, имела большой успех: зачастую в зале возникала сосредоточенная тишина. Раза два - три при исполнении излюбленных публикой арий слышались со всех сторон "тс...". И все же музыка плачевная, какая-то одноцветная: словно холодный по натуре человек пытается проявить чувство. Нет ничего пошлее, но ведь глупцам нравится опера semi-seria*: они понимают горе и не понимают комического. В неаполитанских фарсах, вроде того, что я видел в Капуе, человеческое сердце изображается гораздо более правдиво. Гульельми очень много аплодируют, и крики "браво", видимо, вполне искренни, но, тем не менее, музыка эта неумолимо свидетельствует о том, что это потуги ума на гениальность. Впрочем, таков уж наш век. Почему бы Гульельми не приехать в Париж? Там бы он сразу прослыл великим человеком. Это воскресший Гретри**, только в своей манере он -все же не так разменивается на мелочи. Музыка его тоже несколько трачена молью, да простят мне это грубое, но живописное выражение. Иногда Гульельми, стянув без лишних церемоний у Россини десять - двенадцать тактов, умеет создать впечатление чего-то свежего. То же самое, как если бы Натуар*** или де Труа**** позаимствовали одну из голов Гвидо.

* (Полусерьезная (итал.).)

** (Это воскресший Гретри.- Сравнение, лестное для Гульельми. Гретри Андре (1741-1813) - один из лучших французских композиторов в области оперы-буфф. Его оперы ("Земира", "Ричард Львиное сердце" и т. д.) отличались естественностью, экспрессивностью и знанием театра.)

*** (Натуар, Шарль (1700-1777) - французский художник, представитель условного академического маньеризма, заботившийся прежде всего о внешней элегантности и красивости своих произведений.)

**** (Де Труа, Жан Франсуа (1679-1752) - французский художник, автор ряда исторических картин.)

12 февраля. Вот и великий день открытия Сан-Карло: всеобщее безумство, толпы народа, ослепительный блеск зала. Приходится основательно поработать кулаками и локтями. Я дал себе слово не выходить из себя и сдержал его, но потерял обе фалды фрака. Место в партере обошлось мне в тридцать два карлино (четырнадцать франков), а за абонемент - десятое место в ложе третьего яруса - я заплатил пять цехинов.

В первое мгновение мне показалось, будто я перенесен во дворец какого-нибудь восточного властителя. Глаза мои ослеплены, душа полна восхищения. Все дышит необыкновенной свежестью и в то же время полно величественности, а две эти вещи не так-то легко соединить. В этот первый вечер я весь отдавался наслаждению и так изнемогал, что на критику уже не оставалось сил. Завтра расскажу о тех странных ощущениях, которые напугали зрителей.

13 февраля. Уже при входе - то же почтительное изумление, та же радость. Во всей Европе нет ничего не то что приближающегося к этому, но хотя бы дающего некоторое представление об этом. Перестройка за триста дней этой залы - просто государственный переворот: она привяжет народ к королю больше, чем дарованная Сицилии конституция, которой так желают в Неаполе,- ведь Неаполь, во всяком случае, стоит Сицилии. Весь Неаполь опьянел от счастья. Я так доволен залом, что мне понравились и музыка и балет. Зал отделан золотом и серебром, ложи темно-голубого, небесного цвета. Украшения барьера, образующего перила лож, рельефные, отсюда их великолепие: это пучки золотых факелов, перемежающихся с крупными лилиями. Через определенные промежутки этот необыкновенно пышный орнамент прерывается серебряными барельефами. Я насчитал их, если не ошибаюсь, тридцать шесть.

Ложи очень большие, без занавесок. В переднем ряду повсюду видишь пять - шесть человек.

Великолепная люстра, сверкающая огнями, которые играют в золотых и серебряных украшениях залы,- эффект, получившийся лишь благодаря тому, что они сделаны рельефными. Нет ничего величественнее и роскошнее огромной королевской ложи прямо над центральным входом: она покоится на двух золотых пальмах в натуральную величину и отделана металлическими листами бледно-красного цвета. Корона, это отжившее свой век украшение, не слишком нелепа. По контрасту с великолепием главной ложи нет ничего милее и изящнее маленьких закрытых лож второго яруса у самой сцены. Голубой атлас, золотые украшения, зеркала использованы здесь со вкусом, которого я нигде в Италии не встречал. Яркий свет, проникающий во все углы зала, дает возможность восхищаться каждой мелочью.

Плафон выполнен масляными красками на холсте, совершенно во вкусе французской школы; это одна из самых больших картин в мире. То же самое можно сказать о занавесе. Ничего нет холоднее этих двух произведений. Совсем забыл о переполохе, возникшем среди женщин 12-го вечером. Когда началась пятая или шестая сцена кантаты, все стали замечать, что зал наполняется каким-то темным дымом. Дым сгущается. Около девяти часов я случайно обращаю взгляд на герцогиню дель К., чья ложа находилась рядом с нашей, и нахожу, что она очень бледна. Она наклоняется ко мне и говорит с дрожью невыразимого ужаса в голосе: "Ах, пресвятая Мадонна! Театр горит! Те, кому первое покушение не удалось, начали снова. Что же с нами будет?" Она была прекрасна, особенно хороши были глаза. "Сударыня, если подле вас нет никого, кроме друга, познакомившегося с вами всего два дня назад, разрешите мне предложить вам руку". Мне тотчас же пришел в голову пожар у Шварценберга. Припоминаю, что, разговаривая с ней, я начал серьезно подумывать, как поступить, но, по правде говоря, заботился больше о ней, чем о себе. Мы находились в третьем ярусе, лестница очень узкая и крутая, сейчас все на нее устремятся. Поглощенный мыслями о средствах к спасению, я лишь через две - три секунды сообразил, чем же, собственно, пахнет этот дым. "Это пар, а не дым,- сказал я нашей прекрасной соседке,- от такого количества публики в зале стало очень жарко, а он еще сырой". Мысль эта возникла у очень многих, но, тем не менее, как я потом узнал, все настолько перепугались, что если бы не страх перед общественным мнением и не присутствие двора, все ложи опустели бы в один миг. Около полуночи я сделал несколько визитов: женщины в полном изнеможении, под глазами темные круги, нервы, нет и намека на какое бы то ни было удовольствие, и т. д., и т. п.

14 февраля. Не могу насытиться Сан-Карло: ведь насладиться архитектурой удается так редко! Что же до наслаждения музыкой, то здесь его искать не приходится: очень плохо слышно. Впрочем, с неаполитанцами дело обстоит иначе: они уверяют, что отлично слышат. Мой миланский приятель ввел меня в несколько лож. Женщины жалуются, что они слишком на виду; я заставил повторить этот невероятный упрек. Благодаря обилию света дамы действительно как бы выставлены на всеобщее обозрение, и эта неприятность еще учетверяется присутствием двора. Госпожа Р. искренне сожалеет о ложах с занавесками в миланской Скала. Свет люстры уничтожает весь эффект декораций; впрочем, задача эта нетрудная: они почти так же плохи, как и в Париже. Во главе театров стоит здесь один знатный вельможа. В этих декорациях есть один недостаток, убивающий всякую иллюзию: они на восемь или десять дюймов короче, чем нужно. Все время видишь, как под основаниями колонн или между корнями деревьев движутся чьи-то ноги. Вы не можете себе представить, как получается нелепо: воображение точно приковано к этим движущимся ногам и пытается угадать, что же они, собственно, делают.

Сегодня вечером я встретил в Сан-Карло старого знакомого, полковника Ланге, он здесь местный австрийский комендант. Он представил меня своей жене, прехорошенькой. Послезавтра я буду обедать у него в обществе нескольких австрийских офицеров. Это стоит больше покровительства моего посла.

Кантата, исполнявшаяся в первый день, полна лести в духе шестнадцатого века: и стихи и музыка убийственно скучны. Мы во Франции умели придавать самой лживой лести наивность водевиля. Я полагал, что у Лампреди хватит ума последовать такому примеру*. В этом жанре гениален Метастазио. Я не знаю более яркого примера преодоленной трудности. Хожу в кабинет для чтения. Последние номера "Journal des Debats", как газеты слишком либеральной, были здесь задержаны (1817).

* (Это создатель единственного после Баретти** хорошего литературного журнала "Il Poligrafo", Милан, 1811 год. Другие выдают за литературу тяжеловесные диссертации, которые не попали бы дальше прихожей Академии надписей и изящной литературы, "ли стихи, достойные Бертеллемо. (См. Biblioteca italiana, издающуюся в Милане г-ном Ачерби на средства, отпускаемые правительством Меттерниха: этим все сказано.))

** (Баретти, Джузеппе (1719-1789) - итальянский журналист и критик. Баретти долго жил в Англии, где выпустил ряд работ, знакомивших английское общество с Италией. В 1763-1765 годах издавал в Венеции и Анконе журнал "Frusta letteraria", очень живой и резкий по содержанию.)

20 февраля. Может быть, именно потому что Неаполь - крупная столица, вроде Парижа, я мало нахожу здесь о чем писать. Время я провожу приятно, но, слава богу, вечером ничего нового у меня не оказывается, и я могу идти спать, не поработав. Я принят у княгини Бельмонте, у любезного маркиза Берио с изысканной вежливостью, как принимали пятьсот иностранцев до меня и примут еще двести в следующем году. За исключением мелких различий тот же тон господствует в хороших парижских домах. Здесь больше оживления и в особенности больше шума: разговор становится порою таким крикливым, что мне хочется заткнуть уши. Неаполь - единственный в Италии столичный город. Все другие крупные города - Лион в увеличенном виде.

23 февраля. Я был просто глуп, когда в свои годы вообразил, что внимание какого-нибудь общественного предприятия может распространяться на две вещи сразу. Если зал великолепен, музыка уж, наверно, будет плоха, если музыка прелестна, зал никуда не годен.

Заслуга перестройки этого зала целиком принадлежит некоему Барбайе: это бывший официант миланского кафе, красавец мужчина, который, держа игорный дом, заработал миллионы. Он построил этот зал на будущие прибыли своего банка. Старый король хотел, чтобы в театре пела Каталани. Отличная мысль; к Каталани следовало бы прибавить Галли, Кривелли и Такинарди. Но г-н Барбайя покровительствует госпоже Кольбран*. Не знаю, кто покровительствует Нодзари, который так понравился нам в Париже в роли Паолино; но то было четырнадцать лет назад. Лучшее, что есть в Сан-Карло, - это Давиде-сын. Страдаешь при виде усилий, которые делает бедный молодой человек, чтобы его высокий, отличный голос зазвучал в этом огромном помещении. От Нодзари он перенял привычку к трелям, исполняемым горловым голосом. Ему крайне необходимо петь в небольшом театре и работать под руководством хорошего учителя. Он ведь лучший тенор в Италии: Такинарди угасает, а Кривелли становится деревянным.

* (О м-ль Кольбран и ее отношениях с Барбайей и Россини Стендаль рассказал подробнее в "Жизни Россини".)

Оркестр доставил мне большое удовольствие. В его звучании много силы; вступающие инструменты сразу с большой четкостью берут нужный тон. Силы в нем не меньше, чем в оркестре Фавара, и при этом большая легкость, чем у венского оркестра, благодаря этому его piano отличного качества.

Насколько бедность декораций и убожество костюмов ставят Сан-Карло ниже Скала, настолько же блистательнее у неаполитанцев оркестр. Сегодня вечером было то, что называется belissimo teat'ro, то есть зал был переполнен. Княгиня Бельмонте заметила, что среди всего этого блеска кажется, будто женщины одеты в платья грязно-серого цвета, а лица у них какого-то свинцового оттенка. В отделке театральных залов должны преобладать не яркие, а скорее сероватые тона.

У итальянцев необычайная страсть к первым представлениям (prime sere). Люди, живущие в течение целого года очень бережливо, с готовностью потратят сорок луидоров на ложу в день первого представления. Сегодня вечером у г-жи Формиджини были любители театра, прибывшие из Венеции и уезжающие завтра обратно. Скупясь по мелочам, эти люди в большом деле расточительны: совершенная противоположность французам, у которых тщеславия больше, чем страсти.

Благодаря великолепию Сан-Карло короля Фердинанда стали боготворить. Все видят, как, сидя в своей ложе, он разделяет восторги публики: слово разделяет заставляет забыть об очень многих вещах. Анекдот о том, как в колыбель новорожденной принцессы положили петицию с просьбой о помиловании прекрасной Сан-Феличе*, повешенной в 1799 году. Рассказал мне эту историю один неаполитанец, возмущенный роялистскими чувствами, которые вызвала у меня прекрасная архитектура Сан-Карло. "Вы видите один театр,- добавил он,- и не видите маленьких городишек". Он прав, что сделал мне нагоняй. Из того, что он мне сказал, я сделал вывод, что неаполитанский крестьянин - дикарь, живущий такой же счастливой жизнью, как обитатели Отаити до появления миссионеров-методисгов.

* (Прекрасная Сан-Феличе-маркиза Сан-Феличе, принимавшая участие в неаполитанской революции, была после падения Партенопейской республики повешена.)

28 февраля. Вместе с молодой герцогиней я отправился посмотреть собрание картин кавалера Гиджи. Замечательный сюжет для романа, однако слишком щекотливый, по нашим понятиям, чтобы его разрабатывать. Князь Корви, ревнивец, которому никак не удается расстроить отношения между контессиной Каролиной, матерью герцогини, и кавалером П., выдает их мужу, добряку, который ничему не верит, а также двум дочерям, прелестным невинным девушкам пятнадцати - шестнадцати лет, нежно любящим свою мать. Бедные малютки сговариваются уйти в монастырь: в присутствии матери они испытывают неловкость, не решаются с ней разговаривать. Наконец старшая бросается к ее ногам и вся в слезах сообщает ей о разоблачении князя Корви и о своем с сестрой решении уйти в монастырь, чтобы не жить вместе с безбожницей. Положение этой матери, обожающей своего любовника, но вместе с тем обладающей чувством чести. У нее хватило присутствия духа, чтобы все отрицать. Эта история, которую мне рассказывали минут двадцать, быть может, самая трогательная и прекрасная из всех слышанных мною в этом году. Италия вся величиной с ладонь; богатые люди из разных городов все друг друга знают. Не будь этого, я бы пересказал тридцать анекдотов, выкинув какие бы то ни было общие рассуждения о нравах: в этой области все неясное ложно. Читатель, который путешествовал только между Парижем и Сен-Клу и знает только нравы своей страны, под словами: пристойность, добродетель, двуличность подразумевает нечто коренным образом отличающееся от того, что в них вкладываете вы.

Так, например, в Болонье у г-жи Н. я встретил молодую женщину Гиту, чья жизнь могла бы составить содержание целого романа, необыкновенно захватывающего и благородного, но только не нужно ничего изменять. В моем дневнике эта история занимает одиннадцать страниц. Какая яркая картина нравов современной Европы и жизни чувств в Италии! Насколько это выше всех сочиненных романов! Сколько непредвиденного и вместе с тем глубоко естественного в развитии событий! Недостаток комедий нравов состоит в том, что заранее предвидишь все обстоятельства, в которые может попасть герой. Герой, которого так любила и до сих пор любит Гита,- самый обыкновенный человек; в том же роде и ревнивец-муж; мать полна жестокости и энергии; по-настоящему героична лишь сама молодая женщина. Впрочем, если собрать и перетолочь вместе всех способных чувствовать женщин Парижа или Лондона, из них не вылепишь и одного характера такой глубины и силы. И все это скрыто под оболочкой простоты и часто даже холодности. Меня всегда изумляет сила, которая появляется в характерах некоторых здешних женщин. Спустя полгода после того, как их любовник сказал им какое-нибудь самое незначительное слово, они вознаграждают его или мстят ему за это. Ничто никогда не забывается по слабости или рассеянности, как во Франции. Немка прощает все и благодаря своей преданности забывает. У англичанок, наделенных умом, можно порою найти ту же глубину чувства, но у них все иногда портит ложная стыдливость.

Итальянская манера чувствовать с точки зрения северян нелепа. Я думал об этом с четверть часа, но так и не смог придумать, какие объяснения, какие слова могли бы сделать ее постижимой для них. Усилия разума, на которое оказались бы способны самые достойные люди, привело бы их лишь к пониманию того, что данных вещей им не понять. Столь же нелепой была бы, например, попытка тигра растолковать оленю, какое наслаждение он испытывает от вкуса свежей крови.

Я сам чувствую, что все, мною сейчас написанное, выглядит смешным. Эти тайные помыслы составляют часть тех внутренних убеждений, которыми ни с кем не следует делиться.

2 марта. Бенефис Дюпора*. Он танцует в последний раз. Для Неаполя это целое событие.

* (Дюпор, Луи (1782-1853) - балетный танцовщик и балетмейстер.)

Забыл упомянуть о декорациях к его балету "Золушка". Они написаны были художником, который хорошо знает подлинные законы ужасного. Дворец феи с погребальными светильниками и гигантской, в шестьдесят футов фигурой, которая пробивает свод и с закрытыми глазами указывает пальцем на роковую звезду, производит сильное впечатление, надолго остающееся в душе. Но словами не передать жителям Парижа этого рода наслаждение. Этой прекрасной декорации не хватает красок и светотени (и тени и световые пятна недостаточно резки).

Бальный зал в лесу, скопированный со Стонхенджа* в том же балете "Золушка", и дворец феи были бы замечательны даже в Милане. В Ломбардии гораздо лучше чувствуют волшебство красок, но порою рисунок из-за недостатка новизны не достигает должного эффекта. В Неаполе деревья зеленые, в Скала они серо-голубые. Танцы в балете "Золушка" и в "Джоконде", балете Вестриса, поставлены почти совсем как в Париже. Но присутствие Марианны Конти и г-жи Пеллерини (одаренная мимическая актриса, которую можно сравнить с г-жой Паста) освобождает их от холодности, свойственной французскому танцу. Эта холодность и наша придворная грация очень хорошо представлены г-жой Дюпор, Тальони и г-жой Тальони. Что до самого Дюпора, то это мой старый кумир, и я остался ему верен. Он забавляет меня, как котенок: я мог бы часами смотреть, как он танцует.

* (Стонхендж - группа каменных сооружений доисторического происхождения в Англии (графство Сальсбери).)

Сегодня вечером публика с трудом сдерживала свое желание аплодировать: король подал пример. Из своей ложи я слышал голос его величества, и восторги дошли до неистовства, не утихавшего три четверти часа. У Дюпора - все та же легкость, которую мы знали у него в Париже в роли Фигаро. Усилия никогда не чувствуешь, танец его мало-помалу оживляется, завершаясь восторгами и опьянением страстью, которую он стремится выразить: здесь предел экспресивности, доступной этому искусству. Или, во всяком случае, если уж выражаться точно, я никогда не видел ничего подобного. Вестрис, Тальони*, как все обычные танцовщики, вначале не могут скрыть своего напряжения. Затем в их танце нет нарастания, почему они не могут достичь даже страстной неги, первой цели искусства. Женщины танцуют лучше мужчин. Сладострастие для взора, затем восхищение - вот в чем единственное достояние этого столь узкого искусства, лаза, плененные блеском декораций и новизной танцевальных мизансцен, должны располагать душу к пылкому и глубокому восприятию страстей, изображаемых фигурами танца.

* (Тальони - семья балетных танцовщиков. Здесь речь идет, вероятно, о Поле Тальони (младш.) и его сестре, величайшей представительнице классического балета, Марии Тальони (1804-1884). Стендаль противопоставляет итальянских балерин Конти и Паллерини, как представительниц романтического балета, Тальони, как представительнице французской классики.)

Я хорошо заметил различие между обеими школами. Итальянцы безо всяких споров признают превосходство нашей, но, сами того не подозревая, гораздо больше чувствуют достоинства своей. Дюпор должен быть доволен: сегодня вечером ему много аплодировали; но настоящие восторги выпали на долю Марианны Конти. Подле меня сидел француз самого хорошего тона, который в своем страстном волнении дошел до того, что заговорил со мною. "Какая непристойность!"- поминутно повторял он. Он был прав, а публика еще больше права, приходя от этого в восхищение. Непристойность - понятие более или менее условное, а танец почти целиком основан на некоторой дозе сладострастия, которая итальянцев восхищает, а нас с нашими представлениями коробит. Даже самые смелые па не вызывают у итальянца мысли о какой бы то ни было непристойности. Он наслаждается совершенством в данном искусстве, как мы прекрасными стихами "Цинны"*, не думая о смехотворности единства места. Для беглых впечатлений малозаметные недостатки просто не существуют. Что считается приятным в Париже, непристойно в Женеве: все зависит от степени показной добродетели, внушаемой местным попом. Иезуиты гораздо более благосклонны к искусству и радости, чем методисты. Где в искусстве танца идеально прекрасное? До сих пор оно отсутствует. Искусство это слишком зависит от влияний климата и нашей физической организации. Идеал красоты менялся бы через каждые сто лье.

* ("Цинна, или Милосердие Августа"-знаменитая трагедия П. Корнеля.

Речь идет о новелле Сервантеса "Хитанилья", где описан быт цыган.)

Французская школа достигла пока одного - совершенства исполнения.

Теперь надо только, чтобы какой-нибудь гений использовал это совершенство. Так же обстояло дело в живописи, когда появился Мазаччо. Великий в этой области человек находится в Неаполе, но к нему относятся здесь с пренебрежением. Вигано создал "Li Zingari", или "Цыгане". Неаполитанцы вообразили, что он хотел над ними посмеяться. Этот балет содействовал обнаружению некой забавной истины, о которой никто не подозревал: что национальные нравы Неаполитанской области в точности соответствуют цыганским (см. "Новеллы" Сервантеса). И вот Вигано дает урок законодателям: такова польза, приносимая искусством! И какой в то же время успех для искусства, в котором так трудно выражать жизнь,- заставить его изображать, и притом превосходно изображать, именно нравы, а не страсти (то есть навыки души в поисках счастья, а не какое-либо мгновенное бурное состояние). Один танец, который исполняется под звон котлов, особенно возмутил неаполитанцев, они решили, что их дурачат, и еще вчера у герцогини Бельмонте некий молодой капитан приходил в ярость при одном упоминании о Вигано. Для того, чтобы неаполитанцы обрели свое естественное состояние, им необходимо выиграть два таких сражения, как Аустерлиц* и Маренго: без этого они всегда будут обидчивы. Но,- сказал бы я им охотно,- есть ли человек храбрее г-на де Рокка Романа? Виновны ли образованные люди в том, что монахи развратили простолюдинов, таких мужественных в те времена, когда они назывались самнитами, и ставших столь ничтожными с тех пор, как они поклоняются святому Януарию**? Случай с балетом Вигано был для меня лучом света, направившим меня по настоящему пути к изучению этой страны. Новерр***, как говорят, умел показать сладострастие, Вигано выдвинул на первое место во всех жанрах выразительность. Инстинктивное чутье к своему искусству позволило ему даже раскрыть подлинную сущность балета, его по преимуществу романтический дух. Все, чего в этом отношении может достичь драматургия, дал Шекспир. Но для очарованного воображения "Беневенгский дуб" - гораздо больший праздник, чем "Грот Имогены"**** или "Арденнский лес" меланхолического Жака*****. Душа, охваченная удовольствием новизны, целый час с четвертью предается восторгу. И хотя из страха показаться смешным эти удовольствия никак не выразишь на бумаге, они не забываются много лет. Этого впечатления не передать в нескольких словах, надо говорить очень долго, надо взбудоражить воображение зрителей. В замке Б. во Франции госпожа Р. рассказывала нам балет "Беневентский дуб", и мы до трех часов ночи не расходились из ее гостиной. Нужно, чтобы воображение зрителей, полное воспоминаний об испанском театре и "Кастильских новеллах", само развивало все сюжетные положения, нужно также, чтобы ему уже надоело то развитие, которое дается в словах. Растроганное музыкой воображение словно обретает крылья, и действующие лица балета, лица без речей, говорят для него каким-то особым языком. Таким образом, балет в духе Вигано достигает драматургической стремительности, которой не обладает и сам Шекспир. Это причудливое искусство, может быть, скоро совсем погибнет: высшего расцвета оно достигло в Милане в счастливые времена Итальянского королевства. Для него нужны огромные средства, а несчастному театру Скала осталось жить, может быть, всего года два - три: австрийский деспот не стремится, подобно Лоренцо Медичи, украсить цепи рабства и духовную приниженность радостями изящных искусств. Благочестие заставило закрыть игорные дома, доходами с которых жил театр; может быть, исчезнет даже память об этом искусстве. От него останется только имя, как от Росция******или Пилада. Так как Париж его не знал, оно осталось неизвестным и всей Европе.

* (Под Аустерлицем (2 декабря 1805 года) Наполеоном была разгромлена русско-австрийская армия, что поставило в подчиненное положение не только Австрию, но и Пруссию.

Победа Наполеона над австрийцами при Маренго (14 июня 1800 года) вновь отдала ему во власть всю Верхнюю Италию.)

** (Януарий - самый почитаемый в Неаполе святой, патрон города.)

*** (Новерр, Жан (1727-1810) - знаменитый французский балетмейстер, реформатор балета.)

**** (Имогена - героиня драмы Шекспира "Цимбелин".)

***** (Меланхолический Жак - персонаж из комедии Шекспира "Как вам это понравится".)

****** (Росций (ум. ок. 62 г. до нашей эры) - великий римский трагический актер, прославленный Цицероном.)

Бартоломео Пинелли. Из серии 'Разбойничьи сцены'. Офорт
Бартоломео Пинелли. Из серии 'Разбойничьи сцены'. Офорт

Иностранца, с которым миланцы заговаривают о "Кориолане", "Прометее", "Цыганах", "Беневентском дубе", "Samandria liberata", их восторги оставят совершенно холодным, если он хоть в какой-то мере не обладает воображением. А так как яркое воображение у нас, французов, не является сильной стороной*, во Франции этот род искусства придет в полнейший упадок. Наши Лагариы не способны понять даже Метастазио. Я видел только три или четыре балета Вигано. Воображение у него такое же, как у Шекспира, хотя он, быть может, даже имени его не знает: в голове этого человека дарование живописца совмещается с музыкальным. Когда ему не удается найти арию, выражающую то, что он хочет сказать, он часто сам ее сочиняет. Конечно, в "Прометее" есть места нелепые, но через десять лет память о нем так же свежа, как в первый день, и он все еще вызывает удивление. Другое необыкновенное свойство дарования Вигано - это терпение. Окруженный восьмьюдесятью танцорами на сцене Скалы, с оркестром из десяти музыкантов у своих ног, он целое угро переделывает и безжалостно заставляет повторять вновь и вновь какие-нибудь десять тактов своего балета, которые, по его мнению, оставляют желать лучшего. Все это совершенно удивительно. Но я дал себе слово никогда не говорить о Вигано.

* (Я склонен предполагать, что способность эта имеется у шотландцев.)

Меня увлекли пленительные воспоминания. Уже бьет два. Везувий весь в огне, видно, как течет лава. Багровая масса вырисовывается на чудесном темном фоне неба. Прикованный к своему окну на седьмом этаже, я почти час, не отрываясь, созерцаю это внушительное и столь новое для меня зрелище.

5 марта. Сегодня вечером монсиньор Р. заметил: "Идеал красоты в танце будет в конце концов найден где-то посредине между стилем Дюпора* и г-жи Конти. Для балета необходим двор какого-нибудь богатого и сладострастного государя: а вот этого-то мы больше не увидим. Все стараются отложить несколько миллионов, чтобы в случае падения существовать хотя бы в качестве богатого частного лица. Впрочем, государи, упорно пытаясь противиться общественному мнению, создают себе источник беспокойства на всю жизнь. Этот неправильный расчет может привести к тому, что в течение девятнадцатого века все искусства придут в упадок. В двадцатом веке все народы станут говорить о политике и читать "Morning Chronicle" вместо того, чтобы рукоплескать Марианне Конти".

* (Между стилем Дюпора и г-жи Конти...- то есть между французским классическим и итальянским романтическим стилями.)

Холодный стиль дарования госпожи Фанни Биа никак не может войти в идеальный канон танца, во всяком случае, за пределами Франции. Признаюсь, что если бы мне предложили выбрать одну из этих двух сторон идеально прекрасного, я предпочел бы живую и блестящую сладострастность Конти*. Лет восемь или десять назад госпожа Мильер приехала танцевать в Милан со своим дарованием в парижском духе и была там освистана. Она постаралась внести в свои танцы огонь: теперь ей неистово рукоплещут в Скале, но в Париже ее, наверно, освистали бы.

* (Балеты Гарделя не имеют ничего общего с балетами Вигано: это то же, что Кампистрон** по сравнению с Шекспиром, Вигано заставил бы нас трепетать за Психею. Гардель же, у которого ее мучат дьяволы, впадает в ту же ошибку, что Шекспир, когда он показывает на сцене, как выжигают глаза свергнутому королю. Воображение, недостаточно возбужденное, чтобы оказаться на уровне подобных ужасов, забавляется уродством дьяволов и потешается над их зелеными когтями.)

** (Кампистрон, Жан (1656-1723) - французский драматический поэт, автор многочисленных посредственных трагедий.)

Вчера я поднимался на Везувий: за всю свою жизнь никогда так не уставал. Дьявольски трудно было взобраться на самый конус из пепла. Через какой-нибудь месяц все это, может быть, совершенно изменит свой вид. Пресловутый отшельник зачастую оказывается разбойником, раскаявшимся или нет: благонамеренная пошлость, помещенная в его книге за подписью Биго де Преаменё*. Нужно десять страниц и талант г-жи Рэдклиф, чтобы описать вид, которым наслаждаешься отсюда, поглощая приготовленную отшельником яичницу. Не стану ничего говорить о Помпее: это - самое изумительное, самое интересное, самое занятное из всего, что мне вообще довелось видеть. Только там и познаешь античность. Сколько мыслей об искусстве рождают в вас фрески Минотавра и многие другие! Я езжу в Помпею не менее трех раз в неделю.

* (Биго де Преамене (1747-1825) - французский государственный деятель. Во время Империи он был министром культов. Отшельник на Везувии имел книгу, в которую вписывали свои имена поднимавшиеся на вершину горы.)

14 марта. Выхожу с "Джоконды" Вестриса III*: это внук diou** танца. Балет его до крайности убогий. Впрочем, дюпоровский не лучше: все те же гирлянды, цветы, шарфы, которыми красавицы украшают воинов или пастушки обмениваются со своими возлюбленными; на радостях по поводу шарфа происходит танец. Отсюда далеко до юного супруга из "Samandria liberata", который возвращается в свой дворец, снедаемый ревностью, и, тем не менее, пускается танцевать превосходный терцет с рабыней негритянкой, главной музыкантшей сераля, и своей женой. Этот танец увлекал все сердца, неизвестно почему. Здесь одна из главных черт любовного чувства: присутствие любимого существа заставляет забывать о его вине. Французский вкус подобен хорошенькой женщине, которая не хочет на своем портрете ни одного мазка черной краской: это Буше рядом с "Госпиталем в Яффе"*** Гро. Несомненно, этот траченный молью жанр исчезнет, но мы исчезнем еще раньше. Мы еще недостаточно пользовались безопасностью, чтобы революция распространялась и на искусство. У нас все еще господствуют хилые таланты в духе века Людовика XV: г-н де Фонтан, Вильмен и др.

* (Вестрис III - то есть третий танцор династии Вестрисов. Его дед получил прозвище "бога танца", причем с провансальским произношением (diou вместо dieu), свойственным самому Вестрису.)

** (Бог (diou - провансальское произношение слова dieu).)

*** ("Госпиталь в Яффе" ("Зачумленные в Яффе") - картина Антуана Гро (1777-1835), наиболее выдающегося ученика Давида. На картине изображен Наполеон, посетивший чумной госпиталь в Яффе во время Египетского похода. Стендаль противопоставляет Антуану Гро Буше (Франсуа, 1703-1770), холодного и слащавого маньериста, в свое время модного придворного художника.)

Обычно мое презрение к французской музыке не имеет границ. Но письма моих друзей из Франции едва не соблазнили меня. Я уже готов был согласиться, что в области веселых и развлекательных мотивов мы не плохи. Однако балет "Джоконда" раз навсегда решает вопрос. Никогда я так явственно не ощущал убожества, сухости, претенциозной беспомощности нашей музыки, как здесь, где собраны мотивы, считающиеся наиболее приятными, те, что раньше меня трогали. Чувство подлинной красоты сильнее даже, чем воспоминания юности. То, что я сейчас говорю, покажется верхом нелепости и, может быть, даже гнусности тем, кто не видел подлинно прекрасного. Впрочем, истинные патриоты, наверно, уже давно бросили эту книжку в огонь, воскликнув: "Автор не француз!"

По своим огромным размерам зал Сан-Карло отлично подходит для балетов. Целый эскадрон из сорока восьми лошадей совершенно свободно маневрирует в "Золушке" Дюпора: этим коням и всякого рода борьбе посвящен целый акт, очень скучный, совершенно лишний, но вполне соответствующий грубым вкусам. Кони мчатся галопом до самой рампы. Скачут на них немцы: местные жители на таких конях удержаться не смогли бы. Танцевальная школа Сан-Карло подает большие надежды: м-ль Мерчи может создать себе имя, а она к тому же очень хороша собой. Ее танец отличается ярко выраженной индивидуальностью.

Сегодня, 14 марта, когда я осматривал Фарнезского быка, поставленного посреди прекрасного бульвара Кьяйя в двадцати шагах от моря, меня по-настоящему мучила жара. За городом все яблони и миндальные деревья в цвету. А в Париже зимы хватит еще на два месяца, но каждый вечер в гостиных можно почерпнуть две - три новые идеи. Вот великий вопрос, подлежащий разрешению: где же лучше жить?

15 марта. Прелестный бал у короля. Обязательно быть в какой-нибудь характерной маске, но маски скоро снимают. Я очень веселился с восьми часов вечера до четырех утра. Присутствовал весь Лондон. Пальма первенства, на мой взгляд, осталась за англичанками. Однако были и очень хорошенькие неаполитанки, между прочим, бедная графиня Н., которая каждый месяц ездит в Террачину повидать своего возлюбленного. Хозяин дома* не заслуживает высокопарных фраз в духе Тацита, которыми громят его в Европе; у него характер вроде Уэстерна** из "Тома Джонса". Этот государь интересуется больше охотой на кабанов, а не проскрипциями (1799, 1822). Но умолкаю: я дал себе слово ничего не говорить о тех местах, куда попадаю бесплатно. Иначе деятельность путешественника оказалась бы схожей с ремеслом шпиона.

* (Хозяин дома...- Фердинанд I, король Обеих Сицилии, жестокий, подозрительный, глубоко реакционный государь. Громкие фразы в стиле Тацита, раздававшиеся по его адресу в Европе, рисовали его в стиле тацитовских императоров-тиранов. Стендаль считает его гораздо более ничтожной фигурой в стиле фильдинговского Уэстерна.)

** (Уэстерн - герой романа Фильдинга (1707-1754) "История Тома Джонса Найденыша".)

16 марта. Несмотря на мое глубокое презрение к современной архитектуре, меня все же свели сегодня к г-ну Бьянки из Лугано, бывшему пенсионеру Наполеона. В его рисунках почти нет того нагромождения орнаментов, углов, выступов, которое делает современную архитектуру такой ничтожной (см. двор Лувра) и которое можно обнаружить даже у Микеланджело. Наши современники никогда не постигнут того, что древние не стремились украшать и что у них красота - это лишь выражение принципа целесообразности. Да и как наши художники могли бы постичь их душу? Несомненно, это люди, обладающие честью и умом, но у Моцарта была душа, а у них ее нет. Никогда глубокая и страстная мечтательность не толкала их на безумства; поэтому им дается черная ленточка, которая облагораживает.

Господин Бьянки собирается строить в Неаполе напротив дворца церковь Сан Франческо ди Паула. Строительные работы король поручает Барбайе, и они будут закончены лет через восемь или десять. Место выбрано как нельзя хуже. Вместо того, чтобы строить здесь церковь, следовало бы снести еще тридцать домов. Для церкви самым подходящим местом было бы Ларго ди Кастелло. Но с одного до другого конца Европы сухое тщеславие завладело сердцами людей, и великие основы прекрасного позабыты. Бьянки избрал для церкви круглую форму: доказательство, что он умеет понимать античность. Но он не сумел постичь, что, строя свои храмы, греки ставили себе цели, совершенно противоположные нашим: греческая религия была празднеством, а не угрозой. Под этим прекрасным небом храм был лишь местом для жертвоприношения. Вместо того, чтобы преклонять колени, простираться ниц, бить себя в грудь, исполняли священные пляски. И если люди были

........................................................

Стремление к новому есть первая потребность человеческого воображения. У г-на Бьянки я застал двух самых выдающихся людей королевства: генерала Филанджери и государственного советника Куоко*.

* (Куоко, Винченцо (1770-1823) - итальянский политический деятель-либерал, автор "Опыта истории Неаполитанской революции".)

17 марта. Я лишь в нескольких словах выскажу все, что можно сказать о музыке, которую я слышал в Сан-Карло. Я приехал в Неаполь, пылая надеждой. Но еще большее удовольствие доставила мне музыка в Капуе.

Первое, что я слышал в Сан-Карло, был "Отелло" Россини. Ничего нет холоднее этого произведения*. Автору либретто пришлось проявить большую сноровку, чтобы до такой степени опошлить самую страстную трагедию, когда-либо созданную для театра. Россини ему в этом очень помог: увертюра полна удивительной, пленительной свежести, вполне доступна для понимания и способна увлечь даже невежд, нисколько не будучи при этом банальной. Но музыка для "Отелло"** может обладать всеми этими качествами и, тем не менее, бесконечно далеко отстоять от того, что нужно. Для такой темы нет ничего чрезмерно глубокого ни у Моцарта, ни в "Семи словах" Гайдна. Для роли Яго необходимы звуки, рождающие чувство ужаса, необходимо все богатство, все диссонансы дисгармонического стиля (первый речитатив "Орфея" Перголезе). Мне кажется, что Россини не владеет музыкальным языком таким образом, чтобы создавать подобные вещи. К тому же он слишком счастливый, слишком веселый, слишком лакомка.

* (Сохраняю эту фразу в наказание себе за то, что в 1817 году мог иметь подобные суждения. Как-то, помимо собственной воли, я был увлечен своим негодованием против маркиза Берио, автора отвратительного либретто, в котором Отелло превращен в Оинюю Бороду. В изображении нежных чувств Россини, ныне уже угасший, остается далеко позади Моцарта и Чимарозы. Зато он достиг стремительности и блеска, не доступных этим великим композиторам.)

** (... музыка для "Отелло"...- Об "Отелло" Россини и его либретто см. специальные главы в "Жизни Россини".)

Характерная для Италии смешная фигура - это отец или муж знаменитой певицы: этот тип называется здесь dom Procolo. Однажды граф Сомалья под руку повел г-жу Кольбран осматривать театр Скала. Отец ее с важным видом сказал ему: "Вам повезло, господин граф: знаете ли вы, что обычно коронованные особы подают руку моей дочери". "Вы забываете, что я женат",- ответил граф. По-итальянски тут есть острота.

После "Отелло" мне пришлось претерпеть "Габриель де Вержи" - сочинение некоего юноши из дома Караффа*. Рабское подражание стилю Россини. Давиде в роли Куси - тенор просто божественный**.

* (Караффа, Микэле (1785-1872) - итальянский композитор, автор ряда опер, из которых лучшая - "Мазаниелло"; либерал, сторонник Мюрата; ему же принадлежит ряд популярных народных романсов.)

** (Сейчас я нахожу в этой опере очень трогательные места. Услышав, как Нина Вигано поет некоторые арии Караффы и Перрукиии, понимаешь, что эти господа создали итальянскую песню. См. "II travaso dell'anima".)

Снова смотрел "Sargines" Паэра*. Г-жа Шабран из театра Фьорентини воодушевляла Давиде. Это знаменитое музыкальное произведение нагнало на меня такую же скуку, как в Дрездене. По своему дарованию Паэр напоминает Шатобриана: как я ни старался, не могу понять,- мне это всегда кажется смешным. Шатобриан меня раздражает: это умный человек, считающий меня дураком. Паэр же вызывает скуку: его вполне реальный успех представляется мне удивительным.

* (Паэр, Фернандо (1771-1839) - известный итальянский композитор.)

18 марта. Сегодня вечером труппа Сан-Карло играла "Отелло" в театре дель Фондо. Я обнаружил при этом несколько красивых мотивов, на которых раньше не обращал внимания, между прочим, женский дуэт первого действия.

Большие театры, вроде Сан-Карло и Скала, вовсе не достижение цивилизации, а ее зло. Приходится подчеркивать все оттенки, и, таким образом, оттенки пропадают. Молодых певцов следовало бы воспитывать в полном целомудрии, но в наше время это невозможно: тут необходимы соборы и мальчики-певчие. Все жалуются, что у Кривелли и Давиде* нет преемников. С тех пор, как нет мужских сопрано, знание музыки из театра исчезло. От отчаяния эти бедняги становились глубокими знатоками музыки: в ансамблях они поддерживали всю труппу. Они развивали дарование примадонны, которая была их любовницей. Двумя или тремя знаменитыми певицами мы обязаны Веллути.

* (Давиде и Кривелли-известные в то время итальянские певцы.)

В настоящее время, если музыкальный такт (il tempo) сколько-нибудь труден, им просто пренебрегают. Кажется, что присутствуешь на любительском концерте. Вчера у маркиза Берио об этом очень хорошо говорил граф Галленберг*. Итальянцы очень отстали от немцев, чья музыка, вычурная, жесткая, лишенная мыслей, доводила бы до желания выброситься из окна, если бы они не были первыми темпистами в мире. Итальянский обычай прерывать двухчасовую оперу часом балетного спектакля основан на слабости наших слуховых органов: бессмысленно давать два музыкальных акта подряд. Маленький зал делает балет в стиле Вигано невозможным и смехотворным: вот проблема акустики для геометров, но они пренебрегают ею из-за ее трудности. Нельзя ли было бы устроить в одном зале две сцены или по окончании балета разделить сцену перегородкой, достаточно плотной, чтобы звук устремлялся прямо в зал, например опускать толевый занавес? Или построить стену из деревянных ящиков, обтянутых со стороны зрителей такой кожей, как на барабанах? В Парме, в театре Фарнезе, звук разрываемой в глубине сцены бумаги слышен отовсюду. Вот факт, который следовало бы воспроизводить в других местах, но гораздо удобнее его отрицать. Итальянские архитекторы знают, что в воздухе, лишенном кислорода, немедленно замирают все причуды, весь полет воображения.

* (Галленберг - итальянский композитор, немец по происхождению, ученый-музыкант, автор нескольких балетов.)

19 марта. Решительно можно сказать, что для неаполитанцев Сан-Карло - это кровное дело: здесь обретает прибежище национальная гордость, сокрушенная после попытки Иоахима* вернуть престол и его гибели. Но вот правда: как оперный театр, Сан-Карло бесконечно ниже Скала. Просохнув, он, может быть, станет менее глухим, но зато потеряет весь блеск своей позолоты, слишком рано наложенной на еще свежую штукатурку. Декорации выглядят очень плоскими и вдобавок даже не могут стать лучше: их убивает люстра. По той же причине трудно разглядеть лица актеров.

* (Иоахим - Мюрат, неаполитанский король. После падения Наполеона Неаполитанское королевство было оставлено за ним, но во время "Ста дней" он снова перешел на сторону Наполеона и бросил свои неаполитанские войска против австрийцев, однако был разбит при Ферраре и Толентино. Эти неудачи известными группами неаполитанского общества воспринимались как национальное поражение.)

20 марта. Сегодня вечером, когда я входил в Сан-Карло, за мной погнался один гвардеец, требуя, чтобы я снял шляпу: в зале, который в четыре раза больше Парижской оперы, я не заметил присутствия какого-то принца.

Париж - первый в мире город, потому что там тебя никто не знает, а двор - всего-навсего любопытное зрелище.

В Неаполе Сан-Карло бывает открыт лишь три раза в неделю: значит, он не может служить надежным местом для всевозможных встреч, как миланская Скала. Вы блуждаете по коридорам, крупные буквы высокопарных титулов на дверях лож предупреждают вас, что вы всего-навсего атом, который может быть уничтожен каким-нибудь Превосходительством. Вы входите, не сняв шляпы: за вами гонится герой Толентино. Г-жа Конти очаровала вас, и вы хотите ей аплодировать: присутствие короля превращает ваше рукоплескание в святотатство. Вы хотите покинуть место в партере и задеваете своей часовой цепочкой (вчера именно это со мной и случилось) камергерский ключ какого-нибудь украшенного орденскими звездами вельможи, который что-то бормочет насчет вашей непочтительности. Проклиная все это величие, вы выходите из театра и хотите подозвать свой наемный экипаж: весь подъезд загромождает на целый час шестерка лошадей какой-то княгини. Надо ждать, рискуя схватить простуду.

Да здравствуют большие города, где отсутствует двор! Не из-за самих монархов, вообще добродушных эгоистов, которым - это главное - и времени нет думать о каждом обывателе, а из-за министров и их помощников, каждый из которых изображает собой полицейскую власть и занимается всяческими притеснениями. Этот род докуки, в Париже неизвестный, является постоянным мучением для частных лиц почти во всех столицах Европы. Ну, а что делать целый день восьми или десяти министрам, которые все вместе заняты меньше какого-нибудь префекта и в то же время умирают от желания управлять?

Приехав в Неаполь, я узнал, что во главе театров стоит один герцог; я тотчас же приготовился встретиться с косностью и всяческими стеснениями,- мне пришли в голову камергеры из "Мемуаров" Колле*.

* (Колле, Шарль (1709-1783) - поэт, автор острых и забавных маленьких пьес, популярных песен и мемуаров.)

На скамьях партера места нумерованы, и только одиннадцать первых рядов заняты господами офицерами красных гвардейцев, голубых гвардейцев, лейб-гвардейцев, и т. д., и т. п. или же распределены по протекции под видом абонементов, так что вновь прибывший иностранец может рассчитывать только на двенадцатый ряд. Добавьте к этому, что много места отведено оркестру, и вы поймете, что несчастный иностранец оттеснен на самую середину зала и лишен какой бы то ни было возможности видеть и слышать. Ничего подобного нет в Милане: первый встречный может приобрести любое место. В этом счастливом городе все друг с другом равны. В Неаполе же какой-нибудь герцог, не имеющий и тысячи экю дохода, позволяет себе толкать меня локтями из-за своих восьми или десяти орденов. В Милане обладатели двух или трех миллионов сторонятся, чтобы пропустить меня, если я тороплюсь,- конечно, они при этом рассчитывают, что при случае и я поступлю так же: и вам даже трудно отличить носителей знаменитых имен,- так просто и скромно они держатся. Нынче вечером, раздраженный дерзостью гвардейца, я отправился к себе в ложу, но, поднимаясь по лестнице, имел несчастье столкнуться с двенадцатью - пятнадцатью сановниками в орденах высоких степеней или генералами, которые спускались вниз, подавляя всех своим величием и блеском шитых золотом мундиров. Я подумал, что, может быть, для того, чтобы иметь храбрую армию, и нужна вся эта мишура наследственного дворянства, наглых привилегий и орденских знаков.

Балет Дюпора кончается апофеозом Золушки. Она в темном лесу; падает завеса - и перед глазами публики возникает огромный дворец, возвышающийся на холме, озаренном волшебным светом белых огней, которые в ходу и в Милане, но гораздо лучше применяются здесь. Выхожу на лестницу - она загромождена толпой народа. Приходится спускаться по трем крутым пролетам, все время наступая соседям на пятки. По мнению неаполитанцев, в этом особая красота Сан-Карло. Они устроили партер театра во втором этаже: поистине гениальная с точки зрения современной архитектуры идея. Но так как лестница всего одна на две - три тысячи зрителей, и притом она постоянно забита слугами и уборщиками, вы сами можете судить, как приятно по ней спускаться.

В общем, зал этот великолепен при опущенном занавесе. Не стану брать обратно того, что говорил: первое впечатление обворожительно. Но вот поднимается занавес - и разочарование следует за разочарованием. Вы сидите в партере, господа гвардейцы оттеснили вас в двенадцатый ряд. Ничего не слышно; нельзя разобрать, молод или стар актер, надрывающийся где-то там, на сцене*. Вы поднимаетесь в ложу: там вас преследует ослепительный свет люстры. Чтобы хоть как-нибудь отвлечься от криков г-жи Кольбран, вы, пока не начнется балет, решили почитать газету. Невозможно: ложа без занавесок. Вы простужены и намереваетесь не снимать шляпы - нельзя: в театре изволит присутствовать какой-то принц. Вы ищете убежища в кафе: это мрачный узкий коридор отвратительного вида. Вы хотите пойти в фойе: из-за крутой, неудобной лестницы добираетесь туда, едва переводя дыхание.

* (На таком расстоянии для зрителя пропала бы вся игра госпожи Паста.)

21 марта. Я снова во власти черной тоски честолюбия, которая донимает меня уже два года. Надо, по примеру жителей Востока, действовать на физическое существо человека. Я беру место на судне, провожу четыре часа в море и прибываю в Искию, снабженный рекомендательным письмом к дону Фернандо.

Он рассказывает мне, что в 1806 году он удалился в Искию и не бывал в Неаполе со времен французского захвата, который вызывает у него ненависть. Чтобы утешить себя за отсутствие театра, он содержит в прекрасных вольерах множество соловьев. "Музыка, искусство, которому в природе нет никакого подобия, кроме пения птиц, тоже, как и это пение, есть последовательный ряд междометий. Но междометие - возглас страсти, оно никогда не служит выражением мысли. Мысль может породить страстное чувство. Но междометие всегда лишь проявление эмоции, и музыка не способна выразить того, что идет от сухого мышления". Этот тонкий любитель добавил: "Мои жаворонки издают иногда по утрам falsetti, напоминающие мне Маркези и Пакьяротти".

Провожу четыре очень приятных часа с доном Фернандо, который нас ненавидит, и с добрыми обитателями Искии. Это дикие африканцы. В их говоре много простодушия. Живут они своими виноградниками. Здесь почти нет следов цивилизации, что является большим преимуществом, когда вся цивилизация сводится к поклонению папе и обрядам. В Неаполе человек из народа хладнокровно скажет вам: "В августе прошлого года у меня приключилась беда". Это значит: "В августе прошлого года я убил человека". Если вы предложите ему отправиться в воскресенье в три часа утра на Везувий, он в ужасе воскликнет: "Чтобы я пропустил святую обедню!"

Обряды заучиваются наизусть. Если же вы допускаете добрые дела, то ведь они могут быть более или менее добрыми. Отсюда обращение к личной совести, и так мы доходим до протестантства и веселости английского методиста.

22 марта. Как досадно, что я не могу говорить о прелестном бале, который г-н Льюис, автор "Монаха", давал у своей сестры, г-жи Лешингтон! Среди грубости неаполитанских нравов эта английская чистота действует так освежающе! Я танцевал экоссез вместе с лордом Чичестером, которому всего четырнадцать лет; он простой гардемарин на прибывшем вчера английском фрегате. Англичанам известно, какие чудеса делает воспитание. Скоро для них это будет необходимо: на лицах нескольких присутствующих здесь американцев я прочел, что лет через тридцать Англии останется одно - быть счастливой. Лорд Н. в этом убежден. "Вас ненавидят все, но особенно низшие классы общества. Образованные люди умеют отличать лорда Гровенора, лорда Холленда* и все ядро нации от вашего правительства". "Но даже если эта ненависть Европы будет в двадцать раз сильнее, все ее государства еще сто лет будут мучиться коликами, добиваясь конституции, и ни у одного из них не будет морского флота раньше, чем в двадцатом веке". "Да, но американцы вас терпеть не могут, и через каких-нибудь двадцать лет вас уже будут подстерегать пятьсот каперских судов. Теперь вы видите, что французы уже больше не являются вашим естественным врагом. Бегство г-на Де Лавалетта** и заем положили начало примирению. Будьте, по отношению к нам славными ребятами"***. Из эпиграмм, которые мне пришлось выслушать в качестве француза, одна меня особенно задела. "Есть страны, где двадцать человек, собравшихся в одном помещении, чтобы поругать правительство, уже считают себя заговорщиками". По некоторым моим наблюдениям, в Неаполе сумели бы устраивать заговоры получше: там бы прежде всего действовали, а не болтали. Не пройдет и двадцати лет, как в этой стране будет двухпалатная система. Ее одолеют десять раз, но она восстанет одиннадцать. Реакционный режим унизителен для гордости дворянства.

* (Лорды Гровенор и Холленд - английские государственные деятели начала XIX века, либералы, с симпатией относившиеся к Франции.)

** (Бегство г-на де Лавалетта - начальника почтового ведомства при Наполеоне. Лавалетт одним из первых примкнул к Наполеону во время "Ста дней". По возвращении Бурбонов Лавалетт был арестован и приговорен к смерти. Накануне казни бежал из тюрьмы, обменявшись платьем с женой; в дальнейшем три англичанина помогли ему переправиться за границу.)

*** (Когда в 1815 году несколько англичан заметили, как хорошо оборудована мануфактура Тессера в Труа, через два дня туда явился один из полков союзной армии, и солдаты переломали все станки.)

Лорд Н., один из просвещеннейших людей Англии, вздохнув, согласился со всем. Я опять встретился с хорошенькой графиней, которая ездит в Террачину к своему возлюбленному. Англичанки решительно превосходят по красоте других женщин. Миледи Дуглас, миледи Ленсдаун.

23 марта. Сегодня вечером бал-маскарад. Иду в театр Фениче, а затем в половине первого в Сан-Карло. Я ожидал, что буду ослеплен: ничего подобного. Вместо всей той роскоши, которую проявляют в подобных случаях декораторы Скалы, сцена, превращенная в салон, затянута белоснежным полотном, по которому рассыпаны лилии из золотой бумаги. Билет стоит всего шесть карлино (пятьдесят два су). Присутствует совершенный сброд. Впрочем, фойе, где имеется двадцать покрытых золотом столиков, обставлено гораздо лучше. Я развлекался, наблюдая за карточной игрой хорошенькую герцогиню, с которой танцевал на празднестве в королевском дворце. Она сидит шагах в четырех от стола, а любовник ставит за нее деньги и принимает выигрыши; на красивом лице ее нет отвратительного выражения, столь свойственного играющим женщинам. Как-то на днях этот любовник герцогини беседовал со мной об искусстве и о Париже. "Вы не сделаете ни одного движения,- сказал он мне,- в котором не чувствовалось бы заботы о хорошем тоне, то есть не было бы подражания чему-то: поэтому во Франции живопись невозможна. Непосредственность ваших самых простодушных художников, за исключением Лафонтена, напоминает наивность восемнадцатилетней бесприданницы, у которой уже трижды сорвалось богатое замужество".

24 марта. Прекрасная шотландка, г-жа К. Р., сказала мне нынче вечером: "Вы, французы, производите в первый момент блестящее впечатление, но не способны вызвать по-настоящему страстное чувство, В первый день надо лишь пробудить к себе внимание: блеска же, который сразу ослепит, а затем все тускнеет и тускнеет, хватает на один миг". "Вот,- ответил я,- как объясняется то, что я столь холодно расстаюсь с Сан-Карло".

Некий неаполитанский князь, находившийся тут же, стал резко возражать. Наши замечания он опровергал на итальянский манер: повторяя еще более крикливо фразу, на которую ему только что ответили, Я стал блуждать взглядом по залу, надеясь, что он умолкнет за неимением слушателя, как вдруг заметил, что он поминутно повторяет странное слово Агаданека. Это прекрасная опера, которой покровительствует министр и которая заранее посвящена королю: ее репетируют уже пять месяцев. Все утверждают, что наконец-то будет поставлен спектакль, достойный Сан-Карло.

Салерно, 1 апреля. Хотите видеть примеры самых возмутительных нравов? Познакомьтесь с семейной жизнью обитателей Калабрии. Сегодня утром мне рассказывали самые невероятные случаи. В Болонье я читал подлинных историков средневековья, Каппони, Виллани, Фьортифьокку и т. д. и постоянно натыкался на анекдоты вроде чезенского избиения, произведенного антипапой - Климентом VII*. И, тем не менее, в конце концов ощущаешь уважение и даже почти симпатию к таким колоссальным фигурам, как Каструччо, Гульельмино, граф де Вирту. В рассказах о восемнадцатом веке подобных ужасов нет, а под конец становится тошно от презрения. Но я не могу презирать калабрийца: это дикарь, в равной степени верящий в ад, и в индульгенции, и в еттатуру (дурной глаз колдуна).

* (Poggii Hist. lib. II. "La Cronaca Sanese":

"E il cardinale disse a messer Giovanni и т. д., и т. п..."**.

)

** (И кардинал сказал мессеру Джованни, и т. д., и т. п.)

2 апреля. Самое любопытное, что я видел за все свое путешествие,- эго Помпея. Чувствуешь себя перенесенным в античный мир и, имея привычку верить лишь в доказанное, тотчас же узнаешь больше, чем знает какой-нибудь ученый. Огромное удовольствие - оказаться лицом к лицу с античностью, о которой прочитано было столько томов. Сегодня я в одиннадцатый раз съездил в Помпею. Здесь не место о ней говорить. Обнаружены были два театра и еще третий в Геркулануме: развалины исключительно хорошо сохранились. Мне совершенно непонятен мистический тон, которым г-н Шлегель* недавно говорил о театрах древности. Но я забыл, что он ведь немец, а я, видимо, как несчастный француз, лишен внутреннего чутья. Мир начался для нас героическими республиками античности, и понятно поэтому, что все, ими созданное кажется возвышенным таким обескрыленным пошлостью монархии душам, как, например, Расин.

* (Шлегель, Август (1767-1845) - немецкий критики историк литературы романтического направления. Речь идет о его "Курсе драматической литературы" (фр. пер. 1814 года).)

Выхожу из театра Нуово, где давали "Саула". Надо думать, что эта трагедия (Альфьери) действует на национальное чувство итальянцев: оно возбуждает у них восторг. Они находят в Миколе нежное изящество в духе Имогены. Я всего этого усмотреть не могу и потому занялся разговором с одним молодым либералом-маркизом, пригласившим меня в свою ложу. По соседству с нами находилась девушка; ее глаза выражали с никогда не виданной мною силой нежную и счастливую любовь. Три часа пролетели с быстротою молнии. Ее суженый был рядом с нею, и мать ее допускала, чтобы он целовал руку невесты.

Бартоломео Пинелли. Уличный театр марионеток в Риме. Офорт
Бартоломео Пинелли. Уличный театр марионеток в Риме. Офорт

Мой маркиз сказал мне, что здесь разрешены только три трагедии Альфьери, в Риме - четыре, в Болонье - пять, в Милане - семь, в Турине - ни одна. Поэтому рукоплескать его пьесам - значит принадлежать к определенной партии, а находить у него недостатки- проявлять крайнее мракобесие.

Альфьери недоставало публики. Великим людям чернь так же необходима, как генералу - солдаты. По воле судьбы Альфьери рычал против предрассудков, а кончилось тем, что он им подчинился. В политике он никогда не понимал величайшего блага революции, которая дала Европе и Америке двухпалатную систему и разогнала всю старую клику. Среди великих поэтов Альфьери был, может быть, душой наиболее страстной. Но, во-первых, он был всегда одержим лишь одной страстью, а во-вторых, его политические воззрения отличались крайней узостью. Он никогда не понимал (см. последние части его "Жизни")*, что для того, чтобы породить революцию, необходимо появление новых интересов, то есть новых собственников. Прежде всего ум его не был направлен в эту сторону, а к тому же он был дворянин, да еще и пьемонтский**.

* (В оригинале, так как полиция Бонапарта обкорнала перевод. Портрет его похож на портреты всех великих современных итальянцев: больше ярости, чем света.)

** (Он никогда не мог оценить доброты монархов благородного савойского дома. Государи, подобные тем, кто занимает в настоящее время престолы Неаполя, Флоренции и Сардинии, словно созданы для того, чтобы примирить с монархией даже умы, обуреваемые самой жестокой гордыней.)

Наглость, с какой чиновники на заставе Понтино потребовали у него паспорт, и похищение полутора тысяч томов пробудили в его сердце все сословные предрассудки и навсегда помешали ему понять, в чем состоит механизм свободы. Эта столь благородная душа не постигала, что написать что-либо сносное по вопросам политики можно - conditio sine qua non*,- лишь отметая все мелкие личные неприятности, которым можешь подвергнуться. В конце своей жизни он говорил, что обладать талантом дано лишь тому, кто родился дворянином. Наконец, несмотря на свое доходящее до ненависти презрение к французской литературе, он лишь довел до крайности узкую систему Расина. Для итальянца нет, вероятно, ничего нелепее, чем малодушие Британика** или щепетильность Баязета***. Одержимый недоверием, он хочет видеть, а ему все время повествуют. Если его пламенное воображение не может в достаточной мере насытиться зрелищем, оно возмущается и уносит его далеко в сторону, поэтому на трагедиях Альфьери так часто зевают. До настоящего времени самыми подходящими для итальянцев пьесами являются "Ричард III", "Отелло" или "Ромео и Джульетта". Г-н Никколини, подражающий Альфьери, идет по неверному пути. Смотри "Inoe Temisto".

* (Необходимое условие (итал.).)

** (Британник - герой трагедии Расина "Британник".)

*** (Баязет - герой трагедии Расина "Баязет".)

3 апреля - "Агаданека", большая опера. Такой высокопарной пошлости я еще никогда не слышал: тянулось это всего-навсего с семи часов вечера до половины первого ночи, без малейшей передышки и без единой мелодии в музыке. Мне казалось, что я на улице Лепельтье. Да здравствуют произведения, которым покровительствует двор! Самое лучшее - зал в покоях Фингала (ибо нас окружает мир Оссиана), обставленный различной мебелью по последней парижской моде. Мне удалось получить разрешение пройти на сцену. Бедные малютки из танцевальной школы говорили: "Пять месяцев работы лишь для того, чтобы теперь нас так ужасно освистали!" Я выразил сочувствие г-же Кольбрал. "Ах, сударь, публика еще очень снисходительна. Я ожидала, что в нас полетят скамьи". И правда, я считал авторов только пошлыми, но оказывается, что они к тому же и глупы. Кольбран показала мне их посвящение королю, напечатанное в либретто: они просто-напросто заявляют, что возродили величайшие качества греческой трагедии.

Музыка третьего акта, представляющего собою балет в стиле пиррической пляски, написана Галленбергом. Это немец, постоянно живущий в Неаполе и умеющий создавать музыку для балета: в сегодняшнем спектакле она ничего не стоит, но я слышал "Цезаря в Египте" и "Тамплиера", где музыка усиливает то опьянение, которое вызывается танцем. Подобная музыка должна быть блестящим наброском, существенное значение имеют в ней темпы и такт, но детальной оркестровки, в чем так силен Гайдн, она не допускает: духовые инструменты играют в ней очень большую роль. Сцена, когда Цезаря вводят в спальню Клеопатры, сопровождается музыкой, достойной гурий Магометова рая. Меланхолический и томный гений Тассо не отверг бы сцены, где Тамплиеру является тень. Он убил свою возлюбленную, не узнав ее. Ночью, заблудившись в лесу в Святой земле, он проходит мимо ее могилы. Она является ему, отвечает на его страстные порывы и, указав на небо, исчезает. Благородные бледные черты г-жи Бьянки, страстное выражение лица Молинари, музыка Галленберга создавали такую полноту впечатления, которая никогда не изгладится из моей души.

4 апреля. Иду в театр Нуово. Труппа деи Марини дает там свое сто девяносто седьмое представление. Толстый Вестрис - лучший актер в Италии и во всем мире. Он не хуже Моле* и Иффланда** в "Burbero benefico" ("Ворчун-благодетель", в "Гувернере в затруднении" и в многочисленных бездарных пьесах, которым его игра придает хоть какое-то достоинство. Этого актера можно без малейшей скуки смотреть двадцать раз подряд. Когда м-ль Марс*** играет роль сумасшедшей или дурочки, она время от времени бросает в публику взгляд, восхищающий тщеславных зрителей, которые как бы предупреждаются, что она первая потешается над своей ролью и жестами, которые себе позволяет. Вот недостаток, которого никогда не обнаружишь ни у Вестри, ни у г-жи Паста.

* (Моле, Франсуа (1704-1802) - знаменитый французский актер.)

** (Иффланд, Август Вильгельм (1759-1814) - немецкий актер, театральный директор, драматург. Иффланду наиболее давались комические, слегка шаржированные роли.)

*** (М-ль Марс, Анна (1779-1847) - знаменитая французская актриса, особенно прославившаяся в репертуаре Мольера и Мариво.)

Итальянцы, а в особенности итальянки ставят на первое место деи Марини, которого я только что видел в "Li baroni di Felsheim" ("Бароны Фельгейм"), переведенной на итальянский пьесе Пиго-Лебрена*, и в "Двух пажах". По причинам, вполне для меня понятным, простота и естественность в литературе итальянцам не нравятся: им всегда нужна торжественность и высокопарность. "Похвальные слова" Тома**, "Гений христианства"***, "Поэтическая Галлия"**** и все эти поэтические творения, вот уже десять лет составляющие нашу славу, написаны как бы специально для итальянцев. Проза Вольтера, Гамильтона*****, Монтескье взволновать их не способна. Вот на чем основана огромная популярность деи Марини. Он следует природе, но как бы издали; торжественность все еще сохраняет над его сердцем более священные права. Он восхищал всю Италию в ролях первых любовников, а сейчас перешел на благородных отцов. Так как этим ролям вообще свойственна некоторая высокопарность, в них он нередко доставлял мне удовольствие.

* (Пиго-Лебрен (1753-1835) - французский романист и драматург (родоначальник французской мелодрамы), произведения которого, написанные легким и живым языком, отличаются иногда некоторой вольностью.)

** (Тома, Антуан (1732-1785) - французский писатель и посредственный поэт. Из его произведений пользовались популярностью "Похвальные слова", написанные высоким, напыщенным стилем.)

*** ("Гений христианства" - книга Шатобриана (1802).)

**** ("Поэтическая Галлия" (1813) - произведение французского писателя Маршанжи (1782-1826), известного своим роялистским рвением и вычурным слогом.)

***** (Гамильтон, Антуан (1646-1720) - граф, писатель и политик, сторонник Стюартов, последовал за ними во Францию, где провел большую часть жизни. Из его произведений пользуются особенной известностью "Мемуары шевалье де Граммона", отличающиеся остроумием и иронией.)

Наивность - очень редкая вещь в Италии; тем не менее там терпеть не могут "Новую Элоизу". Незначительную дань наивности, которую мне приходилось здесь наблюдать, я обнаружил только у м-ль Маркиони, молодой девушки, снедаемой страстями, которая играет ежедневно, а иногда и дважды в день: около четырех часов на сцене под открытым небом для народа и вечером, при свете рампы, для хорошего общества. Я трепетал, так растрогала она меня в четыре часа в "Сороке-воровке" и в восемь во "Франческе да Римини". Г-жа Тассари, выступающая в труппе деи Марини, не плоха в том же жанре. Муж ее Тассари - отличный тиран.

Бланес был итальянским Тальма, пока он не женился на богачке. Он не был лишен ни естественности, ни силы. В Альмахильде из "Розмунды"* он был просто страшен. Эту королеву, столь несчастную и полную страсти, изображала г-жа Пеланди,- у меня она всегда вызывает скуку, однако ей сильно аплодировали.

* ("Розмунда" - трагедия Альфьери.)

Пертика, которого я видел нынче вечером,- отличный комик, особенно в ролях, где комизм шаржированный. Сегодня я отчаянно зевал, смотря его в "Poeta fanatico" ("Безумный поэт") - одной из самых скучных пьес Гольдони, которую постоянно играют. Это правдиво, но так низменно! И вдобавок это так бесчестит в глазах грубых людей самое достойное существо в природе: великого поэта. Ему очень аплодировали в роли Бранта, и он вполне заслужил свой успех, особенно в конце, когда говорит Фридриху II: "Я напишу вам письмо".

Что меня поразило, так это публика: никогда я не наблюдал столь сосредоточенного внимания и - вещь для Неаполя невероятная - столь глубокой тишины. Сегодня в восемь утра все билеты оказались распроданными; я принужден был заплатить втридорога.

Замечаю два исключения из патриотизма лакейской: признание итальянцами превосходства французских танцоров и ребяческое любопытство, с которым они поглощают переводы всех сентиментальных благоглупостей немецкого театра.

Рукоплескать французскому балету - значит показать, что ты был в Париже. Они так глубоко и непосредственно чувствительны и при этом так мало читают, что любому роману в диалогах, лишь бы там были какие-нибудь события, обеспечено сочувственное внимание этих девственных душ. Вот уж лет тридцать, как в Италии не выходил ни один любовный роман. Говорят, что человек, сильно увлеченный какой-либо страстью, не чувствителен к изображению этой страсти, даже самому удачному. Литературной газеты у них нет. Остряк Бертолотти, автор "Инесы де Кастро", говорил мне: "Только засев в крепости, осмелюсь я говорить авторам правду".

В качестве легкой пьесы шла "Юность Генриха V"*, исправленная Дювалем комедия Мерсье**. Пертика сильно рассмешил принца дона Леопольда, присутствовавшего на спектакле; но, боже мой, какой это шарж по сравнению с Мишо! Сидевший рядом со мной итальянский священник не мог понять, почему эта пьеса пользовалась успехом в Париже.

* ("Юность Генриха V" - легкая и забавная пьеса, переделанная Дювалем из приписываемой Мерсье мелодрамы "Карл II, король английский".)

** (Мерсье (1740-1814) - французский писатель, критик и драматург, выставивший требование преодоления классицизма и приближения к действительности.)

"Вы останавливаетесь на словах и не доходите до характеров: Генрих V ведь просто болван". Граф Жиро, римлянин, итальянский Бомарше, написал две или три комедии: "Гувернер в затруднении", "Disperato per eccesso di buon cuore" ("Отчаявшийся из-за чрезмерной доброты"). Адвокат Нота, Зографи, Федеричи беспрестанно впадают в драматизм; и даже их подлинно смешные комедии написаны для общества менее передового, чем наше. Мольер по сравнению с Пикаром* то же, что Пикар с Гольдони: У этого поэта хозяин дома, пригласивший к обеду гостей, всегда бывает вынужден занять полдюжины приборов, так как его столовое серебро находится в закладе. Следует помнить, что Гольдони писал в Венеции. Венецианские нобили замуровали бы его под свинцовыми крышами своей тюрьмы, если бы он решился изображать перед их подданными, как они живут. Гольдони изощрял свое дарование, рисуя несчастных со столь низменными нравами, что я просто не нахожу, с чем бы их можно было сравнить. Над ними я смеяться не способен. Этот поэт обладал правдивостью зеркала, но ему недоставало остроумия. Фальстаф совершенно лишен личной храбрости, но, несмотря на свою поразительную трусость, так остроумен, что я не могу его презирать: он достоин того, чтобы я над ним посмеялся. Фальстаф еще лучше, когда его играют перед народом, склонным к печали и вдобавок трепещущим при одном упоминании о долге, которому тучный рыцарь все время изменяет. Предположите, что Италия в сговоре с Венгрией вырвет у властей двухпалатную систему,- изящным искусствам она уже не станет уделять внимания; вот чего не предвидели Альфьери и прочие декламаторы. Если итальянцы изобретут когда-нибудь свой собственный комический стиль, у него будет колорит "Филинта" Фабра д'Эглантина** и грация четвертого акта шекспировского "Венецианского купца", а она ничего общего не имеет с "Грациями" - комедией Сен-Фуа.

* (Пикар, Луи (1769-1828) - французский драматург, автор комедий, отличающихся веселостью, естественностью и живым диалогом.)

** (Фабр д'Эглантин (1750-1794) - французский поэт, автор ряда остроумных сатирических пьес и революционных песенок. Речь идет о его комедии "Филинт Мольера".)

5 апреля. Без толку проделал сегодня тридцать миль. Казерта - всего-навсего казарма, расположенная так же неудачно, как Версаль. Из-за землетрясений стены толщиной в пять футов; благодаря этому здесь, как в соборе св. Петра, зимой тепло, а летом прохладно. Мюрат попытался закончить строительство этого дворца: живопись оказалась еще хуже, чем в Париже, но украшения более грандиозны.

Чтобы хоть немного утешиться, отправляюсь в Портичи и в Капо ди Монте, прелестные местечки, такие, каких не отыщет ни один царь на земле. Нигде не встретишь подобного сочетания моря, гор и цивилизации. Находишься среди прекраснейшей, разнообразной природы, а через тридцать пять минут слушаешь Давиде и Нодзари в "Тайном браке". Даже если Константинополь и Рио-де-Жанейро так же прекрасны, как Неаполь, этого там не увидишь. Никогда добрый житель Монреаля или Торнео не сможет представить себе красивую неаполитанку воспитанной в вольтеровском духе. Это дивное существо встречается еще реже, чем красивые горы и прелестный залив. Но если бы я стал дольше распространяться о г-же К., то вызвал бы горький смех зависти или недоверия. Для Неаполя Портичи то же, что Монте Кавалло для Рима. Итальянцы внутренне глубоко убеждены и открыто высказывают, что мы во всех искусствах варвары, но не устают восхищаться изяществом и оригинальностью нашей мебели и различных предметов обстановки.

Выходя из музея античной живописи в Портичи, я увидел входящих в него трех английских морских офицеров. В музее двадцать две залы. Я галопом помчался в Неаполь, но еще перед мостом Магдалины меня нагнали эти трое англичан, которые вечером сказали мне, что картины замечательны, что они представляют собой одну из самых любопытных вещей на свете. В музее они провели всего три - четыре минуты.

Картины эти, имеющие такое огромное значение в глазах подлинных ценителей,- фрески, раскопанные в Помпее и Геркулануме. В них совершенно отсутствует светотень, мало колорита, довольно хороший рисунок и много легкости. "Встреча Ореста с Ифигенией в Тавриде" и "Тезей, которого молодые афиняне благодарят за избавление от Минотавра" мне очень понравились. В них много благородной простоты и совершенно нет театральности. В общем, они похожи на наиболее слабые картины Доменикино, ибо в них имеются недостатки рисунка, которых у этого великого мастера не обнаружишь. В Портичи, среди множества небольших поблекших фресок, есть пять или шесть крупных вещей, размерами со "Святую Цецилию" Рафаэля. Фрески эти украшали бани в Геркулануме. Только глупец-ученый может утверждать, что это выше живописи пятнадцатого века: на самом деле это лишь до крайности любопытно, ибо доказывает, что существовал очень высокий стиль, подобно тому, как изготовляемые в Маконе обои доказывают существование Давида.

6 апреля. "Giornale di Napoli" защищает театр Сан-Карло от нападок "Gazzetta di Genova". Кажется, нет ни одного бога или богини в мифологии и ни одного латинского поэта, которых не упомянули бы в этой статье, имевшей большой успех; в общем же это сплетение всяческой лжи. Я почти готов привести ее здесь в наказание тем читателям - если таковые существуют,- которые не верят слепо всем моим рассказам и выводам, какие я делаю из этих рассказов.

"Мартин Скриблерус" Арбутнота* позабыт в Лондоне, так как эта комедия убила то, что она осмеивала. "Скриблерус" относится к 1714 году. Италия доросла до этой комедии только в 1817 году.

* (Арбутнот, Джон (1675-1735) - английский сатирик. "Мемуары Мартина Скриблеруса", осмеивающие ученость педантов, издавались им при участии Свифта и Попа.)

Аббат Таддеи (редактор "Газеты Обеих Сицилий") просто смешнее, чем все парижские М. и Г., но он отнюдь не гнусен. Австрийский генерал запретил ему называть людей плохими гражданами. Германское здравомыслие достойных австрияков спасло на этот раз Неаполь от всевозможных ужасов.

7 апреля. Снова ходил на представление труппы деи Марини. У них великолепные костюмы - все обноски сенаторов и камергеров Наполеона, которые их владельцы имели низость продать. Эти костюмы создают половину успеха; все мои соседи громко выражают свое возмущение. Меня очень забавляют некоторые признания. Сейчас в Италии лучшая рекомендация - быть французом, и притом французом, не занимающим никакой должности.

Около полуночи иду пить чай с греками, изучающими здесь медицину. Будь у меня достаточно времени, я бы поехал на Корфу. Там, говорят, оппозиция формирует сильные души.

Условия, необходимые для того, чтобы процветали искусства, зачастую совершенно противоположны тем, которые необходимы для того, чтобы народы были счастливы. Кроме того, господство искусств не может длиться долго: тут необходимы праздность и сильные страсти. Но праздность порождает учтивость в обращении, а учтивость губит страсти. Поэтому невозможно создать нацию, которая жила бы одним искусством. Все благородные души пламенно желают возрождения Греции*, но получится вовсе не век Перикла, а нечто вроде Соединенных Штатов Америки. Мы приходим к правительству общественного мнения, значит, у общественного мнения не хватает времени загореться страстью, к искусству. Но не все ли равно? Свобода необходима, а искусство - роскошь, без которой отлично можно обойтись.

* (... благородные души пламенно желают возрождения Греции.- Стендаль имеет в виду борьбу греков за независимость, вызывавшую сочувствие всех передовых людей Европы.)

Пестум, 30 апреля. Об архитектуре храмов Пестума пришлось бы говорить очень много и притом вещи, трудные для понимания. Мой товарищ по путешествию, любезный Т., у которого есть родственники в обеих партиях и которому в 1799 году, в эпоху Неаполитанской революции, было пятнадцать лет, рассказал мне странную историю:

"В Неаполе царствовала гениальная женщина*. Сперва из зависти к кому-то, страстная поклонница Французской революции, она скоро поняла, какая опасность грозит всем тронам, и вступила с нею з яростную борьбу. "Не будь я королевой в Неаполе,- сказала она как-то,- я бы хотела быть Робеспьером". И в одном из будуаров королевы можно было видеть огромных размеров картину, изображавшую орудие казни ее сестры.

* (Гениальная женщина - Каролина Австрийская, жена Фердинанда I, короля Обеих Сицилии, крайняя реакционерка, целиком подчинившая себе слабовольного мужа. Благодаря ее влиянию уже с семидесятых годов в Неаполе стала обозначаться жестокая реакция, особенно усилившаяся с началом Французской революции. Поддерживая до последней возможности внешне мирные отношения с Францией, Каролина все время вступала в коалицию против революционной Франции. Географическое положение королевства Обеих Сицилии делало для него особенно важным союз с Англией, и английский флот, под начальством адмирала Нельсона, играл существенную и незавидную роль в Неаполитанской революции 1799 года. Стендаль иронизирует, называя королеву Каролину "гениальной".)

Королева Каролина была сестрой французской королевы Марии-Антуанетты, гильотинированной во время Французской революции.

Охваченное ужасом при известии о первых победах Бонапарта*, правительство Обеих Сицилии стало умолять о мире и добилось его. В Неаполь прибыл посол Республики, и ненависть ее слабого, униженного врага вспыхнула с удвоенной силой.

* (Первые победы Бонапарта - битвы при Лоди, Бассано, Арколе и т д., в результате которых в руки французов перешла вся Ломбардия (1796-1797, мир в Кампоформио).)

Однажды в пятницу король отправился в театр Фьорентини посмотреть знаменитого комика Пинотти. Из своей ложи на авансцене он заметил сидящего как раз напротив него гражданина Труве. Гражданин посол был в своем парадном костюме: волосы без пудры и панталоны в обтяжку. Устрашенный видом не напудренных волос, король вышел из ложи. В партере в это время можно было заметить пятнадцать - двадцать таких же черных голов. Его величество сказал несколько слов дежурному адъютанту, который позвал знаменитого Канчельери, заправилу военной полиции. Театр Фьорентини был окружен, и по выходе зрителей Канчельери у каждого спрашивал: "Вы неаполитанец?" Семеро молодых людей, принадлежавших к знатнейшим семьям государства и не напудривших себе волосы, были отправлены в форт святого Эльма. Наутро их переодели в солдатские шинели, прицепили к воротникам фальшивые косы в восемнадцать дюймов длиной, и они были отправлены в качестве рядовых в полк, стоявший в Сицилии. Некий молодой неаполитанец был закован в кандалы за то, что исполнял скрипичный концерт вместе с одним французом.

Директория Республики только что услала в Египет свои лучшие войска и самого талантливого полководца нации. Весть об абукирском поражении* дошла до неаполитанского двора, который по этому случаю устроил иллюминацию. А вскоре вслед за тем (12 сентября 1798 года) это правительство призвало под ружье сорок тысяч человек. Две трети наличных денег королевства помещены были в шесть банков, выпустивших кредитные билеты (fedi di credito). Доверие это, смешное при деспотическом режиме, привело к естественному результату. Король завладел помещенными в банк средствами, имущество luoghi pii** пущено было в продажу (и весьма охотно раскуплено), и вскоре неаполитанская армия численностью в восемьдесят тысяч человек собралась на границах Римской республики, в которой было всего пятнадцать тысяч французских оккупационных войск; но король не хотел нападать, пока не выступит Австрия. Наконец прибыл из Вены мнимый курьер с известием о том, что австрийцы начали наступление. Вскоре выяснилось, что курьер этот по рождению француз, и его, как опасного свидетеля, убили на глазах короля, который, придя в ужас от якобинских происков, велел тотчас же нападать. Его армия овладела Римом, но вскоре она была обращена в бегство, и 24 декабря 1798 года Фердинанд отплыл в Сицилию, приказав уничтожить в Неаполе зерно, корабли, пушки, порох и т. д.

* (Абукирское поражение.- В 1798 году при Абукире адмирал Нельсон разбил и почти уничтожил французский флот Египетской экспедиции Наполеона и тем поставил его армию в чрезвычайно затруднительное положение.)

** (священных мест (итал.).)

Страх двора был преждевременным: генерал Мак принял условия капитуляции, предложенные генералом Шампьонне*, и удержал Неаполь. Но вскоре этот город восстал: ладзарони убили и сожгли герцога де Торре и его брата, ученого дона Клементе Фило-Марино. Испуганные патриоты обратились к Шампьонне, который ответил, что вступит в Неаполь, когда увидит на форте св. Эльма трехцветный флаг. Патриоты под руководством Монгимилетто завладели при помощи военной хитрости фортом св. Эльма, и 21 января 1799 года республиканский генерал атаковал Неаполь во главе шеститысячного войска. Ладзарони сражались с величайшим пылом и отвагой. Шампьонне вступил в Неаполь 23 января и назначил временное правительство из двадцати четырех человек, которым он заявил: "Франция, завладевшая Неаполем силой оружия и вследствие бегства короля, отдает завоеванное неаполитанцам, даруя им одновременно и свободу и независимость". Неосторожные люди поверили в свою свободу, провинция разделяла восторги столицы. Большинство епископов официально заявили, что являются приверженцами республики, и духовенство в полном облачении присутствовало всюду при посадке дерева свободы. Однако кардинал Руффо, единственный человек с головой в партии короля, не покинул Италии: он находился в Реджо ди Калабриа, в ста пятидесяти милях от Неаполя, и готов был отплыть, если опасность станет неминуемой, но в то же время, не теряя ни минуты, организовывал Вандею** против Партенопейской республики. Кардиналу Руффо надо было обеспечить себе успех: он не только обещал рай всем храбрецам, которые падут в этом крестовом походе, но, что гораздо важнее, умело добился того, что ему поверили. Англичане заняли остров Прочиду в шести морских милях от Неаполя и внезапными высадками тревожили побережье. Попадавшие в плен патриоты отсылались на Прочиду, где их приговаривал к смертной казни трибунал, председателем которого неаполитанский двор назначил ужасного Специале. Весьма немногочисленные французские отряды довольно неосторожно предприняли ряд экспедиций и все же рассеивали и расстреливали всех приверженцев кардинала Руффо, которых им удавалось повстречать. Республиканский режим по-настоящему действовал лишь в самом Неаполе, да еще в тех местах провинции, которые могли получать из столицы поддержку. Но среди всех грамотных людей царило предельное воодушевление. Французы позаботились о том, чтобы уничтожить оружие, которым могли бы воспользоваться их друзья-республиканцы, и запретили им устроить набор в войско. Вскоре пришло роковое известие о победах Суворова в Ломбардии***, и французская армия под командованием генерала Макдональда, который, согласно обычаю, придумывал для своих передвижений ложные предлоги, удалилась в Казерту, оставив на произвол судьбы Неаполь и новую республику. По долгу человечности французы обязаны были бы за несколько часов предупредить патриотов и дать им средства к спасению. Ничего подобного. Патриоты отправили депутацию к гражданину Абриалю, комиссару Директории, находившемуся тогда в Капуе. "Ради бога, скажите прямо, оставляете ли вы нас,- сказали ему патриоты,- мы все покинем Неаполь". "Оставить республиканцев! - воскликнул гражданин Абриаль.- Да я скорее унесу вас на своих собственных плечах!****" И он повторил жест благочестивого Энея. Эта тирада задержала на тридцать лет победу цивилизации в Неаполитанском королевстве.

* (Неаполитанской армией командовал генерал Мак, французскими войсками - генерал Шампьонне.)

** (Организовывал Вандею.- В Вандее, северной провинции Франции, во время революции происходили непрерывные контрреволюционные восстания, сопровождавшиеся длительными гражданскими войнами "Вандеей" Стендаль называет здесь контрреволюционную войну.)

*** (Победы Суворова в Ломбардии.- К началу кампании 1799 года французы располагали в Италии двумя армиями - Макдональда в Неаполе и Шерера в Ломбардии. Задачей французского командования было возможно скорее соединить эти две армии, чем и объясняется спешный уход Макдональда из Неаполя, а задачей Суворова - разбить их поодиночке, что ему и удалось: Макдональду он нанес поражение при Треббии (7-8 июня 1799 года), а преемника Моро, Жубера, разбил при Нови (4 августа того же года) В итоге Ломбардия снова оказалась в руках австрийцев, а на юге влияние французов было вовсе потеряно.)

**** (Унесу вас на своих собственных плечах.- Согласно древним преданиям, получившим свое отражение в "Энеиде" Вергилия, Эней после разрушения Трои вынес на спине своего отца Анхиза из горящей Трои.)

Через шесть недель после ухода французов городом завладели союзные войска, состоявшие из неаполитанских роялистов, английских, русских и турецких частей. Патриоты сражались довольно хорошо, а потом укрылись в фортах. Первым капитулировал порт Авельяно у моста Маддалены, который защищали ученики медицинской школы. Вступив в него, победители принялись истреблять патриотов. Те тотчас же решили обречь себя доблестной смерти и подожгли пороховые погреба. При взрыве погибли четыреста роялистов и все патриоты, за исключением двух.

Тем временем на улицах города восставшая чернь и роялисты творили самые возмутительные и дикие зверства. Самых знатных женщин голыми вели на казнь. Знаменитая герцогиня Пополи отделалась тюрьмой, куда ее потащили в одной рубашке, подвергнув предварительно самым гнусным издевательствам. Патриоты еще занимали в городе форты Кастель-Нуово, Кастель дель Ово, а также маленький форт Кастелламаре в шести милях от Неаполя. Он сдался коммодору Футу, чье имя пользуется уважением в Неаполе и теперь, после того, как прошло семнадцать лет и было столько событий. Фут строго выполнил все условия капитуляции. Этот пример убедил защитников обоих фортов города, у которых уже не хватало продовольствия и снаряжения, и они решились "сдаться на капитуляцию войскам короля Обеих Сицилии, короля Англии, императора Всероссийского и императора Оттоманской Порты". (Таковы буквальные выражения 1-й статьи капитуляции от 3-го мессидора VII года, одобренные слишком известным бригадным командиром Межаном*, французским комендантом форта св. Эльма, и подписанные кардиналом Руффо, Эдуардом Джемсом Футом и командующими русскими и турецкими войсками.) Статья 4 гласит: "Лицам, составляющим оба гарнизона (Кастель-Нуово и Кастель дель Ово), и их имуществу гарантируется безопасность". Статья 5 изложена так: "Все означенные лица получают право выбора: сесть на нейтральные суда, которые будут им предоставлены, и отправиться в Тулон или же остаться в Неаполе с гарантией неприкосновенности для них и для их семей".

* (Слишком известным бригадным командиром Межаном.- Ввиду затруднительного положения французской армии, в связи с Суворовской кампанией, оставшимся в Неаполе французским частям под командой Межана было отдано предписание по возможности ладить с правительством короля Фердинанда.)

Роялисты долгое время отрицали существование этой капитуляции. К несчастью для благородных принципов, оригинал ее был найден.

Полторы тысячи патриотов из гарнизона обоих фортов объявили о своем намерении покинуть родину. К сожалению, пока они дожидались судов, которые должны были перевезти их в Тулон, лорд Нельсон* подошел к Неаполю со своим флотом, на котором находились английский посол и его жена, знаменитая леди Харт Гамильтон.

* (Нельсон, Гораций (1758-1805) - знаменитый английский адмирал. После победы над французским флотом при Абукире пришел со своей эскадрой в Неаполь, где оказывал всяческое содействие Фердинанду в его контрреволюционных планах. Запятнал себя всякими жестокостями, вроде повешения одного из виднейших республиканцев, Караччоло, на мачте своего корабля. Многие поступки его диктовались скорее желаниями леди Гамильтон, за которой стояла королева Каролина, нежели действительными интересами Англии. В том же году был отозван своим правительством, но исполнил это приказание не прежде того, как был отозван и сам Гамильтон.)

Вечером двадцать шестого июня патриоты погрузились на предназначенные для них суда. Двадцать седьмого под наблюдением английских офицеров каждый транспорт был поставлен на якорь под пушками английского корабля. На следующий день все наиболее видные люди из числа патриотов были переведены на борт флагманского корабля лорда Нельсона. Среди них обращал на себя внимание знаменитый Доменико Черилли, который в течение тридцати лет был другом и врачом сэра Уильяма Гамильтона*. Леди Гамильтон** поднялась на капитанский мостик корабля своего любовника, чтобы поглядеть на Черилли и других мятежников, которых только что связали по рукам и ногам. Среди них находились не только избранные представители нации, но - это должно было иметь еще большее значение для пэра Англии - все самые знатные из числа придворных вельмож. После смотра всех этих славных жертв распределили по кораблям флота. Наконец из Сицилии на английском фрегате прибыл Фердинанд III, который тотчас же объявил эдиктом, что никогда не имел намерения принимать капитуляцию мятежников. По другому его эдикту имущество означенных мятежников было конфисковано. Коммодор Фут, честь своего народа и всего человечества, видя, каким образом исполняется подписанное им обязательство, подал в отставку (пример, которому не последовали в Генуе).

* (Гамильтон, Уильям, сэр (1730-1803) - английский посланник в Неаполе, содействовавший заключению Фердинандом тесного союза с Англией. Известен больше как археолог и знаток античного искусства, сыгравший большую роль в раскопках Помпеи и Геркуланума.)

** (Гамильтон, Эмма (1760-1815) - жена Уильяма Гамильтона, авантюристка, прославившаяся своей красотой. Была служанкой в таверне, натурщицей, переходила из рук в руки, насчитывая среди своих возлюбленных лорда Гренвилля, Грахама и, наконец, адмирала Нельсона. По приезде в Неаполь она сумела завоевать симпатию и доверие Каролины и оказывала большое влияние на внешнюю и внутреннюю политику Неаполитанского королевства.)

Патриоты обратились к лорду Нельсону с ходатайством, написанным по-французски и полном орфографических ошибок: они требовали выполнения условий капитуляции. Лорд Нельсон вернул им ходатайство, написав собственноручно на последней странице внизу следующие слова:

"I haveshown your paper to your gracious king, who must be the best and only juge of the merits and demerits of his subjects.

Nelson".

("Я показал это прошение вашему милостивому монарху, который, без сомнения, является единственным судьей заслуг и провинностей своих подданных. Нельсон".)

Эпитет "милостивый" по отношению к неаполитанскому королю в подобных обстоятельствах показывает, как смешна английская аристократия. Г-н де Талейран сказал бы о таком ответе: "Не знаю, преступление ли это, но, безусловно,- глупость".

Флагманский корабль адмирала Нельсона, на котором находился теперь король неаполитанский, был со всех сторон окружен фелуками, тартанами и другими судами, служившими тюрьмой для патриотов. Их набили туда, как негров. Они были без одежды, которую сорвали захватившие их ладзарони; получая для питья гнилую воду, усеянные паразитами, они томились под жгучими лучами солнца и особенно страдали оттого, что головы у них не были покрыты. Депутации ладзарони, все время являвшиеся поглазеть на короля, осыпали их ругательствами. Каждое утро через люки своей тюрьмы патриоты видели, как леди Гамильтон в сопровождении лорда Нельсона отправляется в Байю, Пуццуоли, Искию и другие очаровательные места на побережье Неаполитанского залива: роскошная яхта, на которой они отплывали, управлялась двадцатью четырьмя английскими матросами, которые пели "Rule, Britannia"*. Распутство с Нельсоном и сходные отношения, соединявшие леди Гамильтон с..., решили их участь. Мисс Харт, которая потом стала леди Гамильтон, славилась своей редкой красотой и долгое время была натурщицей в Риме, где получала от молодых людей, изучающих живопись, по шести франков. Жертвой первых преследований оказался святой Януарий, обвиненный в покровительстве Республике: король повелел конфисковать его имущество. Святого Януария заменил святой Антоний, и еретические орудия англичан палили в его честь.

* (Правь, Британия (англ.).)

Вскоре наиболее видные патриоты были переведены в казематы фортов. Почти каждый день за ними являлись на корабли, служившие местом заключения, и все совершалось при полном спокойствии английских офицеров.

По прибытии в Неаполитанский залив адмирал Нельсон вывесил прокламацию, в которой всем, кто занимал какие-либо должности в Республике или сочувствовал ее принципам, предписывалось явиться в Кастель-Нуово. Там эти несчастные должны были сообщить свое имя, местожительство, а также - во всех подробностях - что они делали, пока существовала Республика. Адмирал Нельсон обещал свое покровительство и защиту от каких бы то ни было преследований всем, кто сделает такие заявления.

Довольно значительное количество простаков попало в расставленную англичанами западню. Три должностных лица, известных своей ученостью и честностью, тоже пришли и записались: то были Драгонетти, Джанотти и Колаче; последний был скоро повешен.

Двенадцатого августа 1799 года пятистам патриотам, еще находившимся в заключении на судах, разрешено было отплыть в Тулон. Перед отплытием они подписали документ, весьма необычный, но вполне законный в Неаполе: каждый из них обязывался никогда не вступать в пределы королевства, обязывался под угрозой смерти; в противном случае он признавал за любым подданным короля право умертвить его безо всяких преследований со стороны правосудия.

До этого момента опасения, которые неаполитанскому двору внушала армия Жубера, препятствовали ему проливать кровь. Мало-помалу двор осмелел. Начали с патриотов, не включенных в капитуляцию, и одной из первых жертв оказался князь Караччоло. Так как этот выдающийся человек был славой неаполитанского флота, никто не разубедит местных жителей, что в данном случае, подобно тому, как это обстояло с жертвами Киберона*, дарования Караччоло лишь ускорили его гибель. Не стану задерживаться на очень известной истории о том, какой страх нагнал его труп на некую августейшую особу.

* (Жертвы Киберона.- На полуострове Киберон, на севере Франции, были уничтожены войска вандейцев во время одного из самых крупных восстаний. 711 эмигрантов, участвовавших в восстании, были расстреляны (1795).)

Пришло известие, что французы потерпели поражение при Нови, и теперь уже ничто не сдерживало ярости королевы. Из осторожности я не стану вдаваться в подробности, от которых побледнел бы Светоний*. Рука палача отняла у Неаполя почти всех его достойных людей: Марио Пагано, составителя республиканской конституции, Скотти, Луоготету, Буффу, Троизи, Пачифико, генералов Федеричи и Массу, епископа Натали, Фальконьери, Капути, Баффи, Мантоне, Прачелли, Конфорти, Росси, Баньи. С особенным удовлетворением повесили Элеонору Фонсека, женщину, выдающуюся по своим дарованиям и красоте: она редактировала "Monitore republicano" - первую газету, издававшуюся в Неаполе. Среди знатных лиц, преданных смерти, к бесчестью англичан, можно найти герцога д'Андриа, князя Стронголи, Марио Пиньятелли, его брата, Колонну, Риарио и маркиза де Дженцано. Двоим последним едва минуло всего шестнадцать лет, но они возвысились над предрассудками благородного происхождения и во всеуслышание заявили о своей приверженности к свободе. Дженцано и знаменитый Матера, хотя их и защищал французский мундир, были выданы бригадным командиром Межаном. Эти доблестные люди были повешены al Largo del Mercato. На этом месте в свое время началось восстание Мазаниелло**.

* (Светоний - древнеримский историк, автор сочинения "Жизнеописания Цезарей", в котором он повествует о деспотизме и жестокости императоров.)

** (Мазаниелло (1623-1647) - рыбак из Амальфи, предводитель Неаполитанского восстания 1647 года. Вскоре после первых успехов Мазаниелло был убит по наущению королевских агентов.)

Они умерли с улыбкой на устах, предрекая, что рано или поздно Неаполь станет свободным, а смерть их окажется не то чтобы отомщенной, но полезной для просвещения страны. Среди стольких жертв особое внимание привлекла смерть прелестной Сан-Феличе. Во время краткого существования Республики она как-то вечером находилась в обществе придворных и узнала там, что через два дня братья Бакри должны были организовать бунт ладзарони и перебить офицеров одного из постов национальной гвардии, в числе которых находился любовник Сан-Феличе. В момент, когда он намеревался туда отправиться, она бросилась к его ногам, пытаясь удержать его подле себя. "Раз там грозит опасность,- сказал ей любовник,- я тем более не могу оставить товарищей в беде". Подруга так любила его, что раскрыла весь заговор. Впоследствии даже августейшая принцесса не смогла добиться помилования Сан-Феличе. Я не стану подсчитывать, скольких тысяч достигло число жертв этих событий. Казни, а также - с точки зрения гуманности это, может быть, еще хуже - заточения в тюрьмах, пребывание в которых гибельно, прекратились лишь ко времени Флорентийского договора (1801). Философия неаполитанских героев отличается возвышенностью и ясностью духа. Обе эти черты ставят ее, по-моему, гораздо выше всего, что говорилось в таком же роде другими итальянцами и немцами. Спешу, впрочем, оговориться, что перед моими глазами были только печатные копии документов, которые я цитировал.

Я старательно опускал в своем рассказе возмущающие душу подробности. Робеспьер не был другом большинства своих жертв: он приносил их в жертву системе - конечно, ложной,- но не своим мелким личным чувствам".

Отранто, 15 мая. Я прибыл сюда через Потенцу и Таренте. Мне пришлось бы, к несчастью, писать третий том, если бы я стал давать описания малоизвестных мест, через которые я проезжал. Я путешествовал верхом, под зонтиком и в сопровождении трех новых друзей. Чтобы избежать насекомых, мы ночевали на соломе в нескольких мызах, принадлежащих моим друзьям или их знакомым, и я имел удовольствие побеседовать с зажиточными фермерами. Отранто так же мало походит на Флоренцию, как Флоренция на Гавр.

С маркизом Сантапиро, которого я встретил в Отранто, я водил дружбу еще в Москве. Он имеет тридцать тысяч ливров годового дохода и две - три сабельные раны, полученные в честном бою. Это делает его достаточно значительной фигурой, чтобы он мог позволить себе никому не льстить и не лгать. Подобную оригинальность я считал здесь невозможной. Сантапиро разубедил меня в этом. Пропутешествовав с такими приятными свойствами три года по Италии, Сантапиро повсюду прослыл чудовищем. Эта честь его испортила. Он стал говорить, что музыка наводит нa него скуку, что картины делают жилое помещение похожим на какую-то гробницу, что он предпочитает статуе Кановы парижского паяца, вращающего глазами; и он стал давать в Неаполе концерты, стоившие ему в два или три раза дороже, чем обычно, так как хотел, чтобы исполнялись только арии Гретри, Мегюля и т. д.

Своему характеру Сантапиро придал напыщенность. Если бы искренность не покидала его, он был ы гораздо интереснее для нас, но значительно менее остроумным человеком в глазах толпы. Это существо очень веселое, очень непосредственное. Он забрасывает вас целым ворохом идей, а кое-какие из них, о которых мы без него не подумали бы, заставляют нас поразмыслить.

Вчера в самую жару мы с ним лежали на кожаных диванах в огромной лавке, которую он нанял и завесил зеленым коленкором, и пили прохладительный шербет. Я посмеялся над его манерой красоваться, а он над моей деликатностью, помешавшей мне вручить во Флоренции имевшиеся у меня рекомендательные письма. Сантапиро только недавно провел там два года. Все русские, обладающие здравым смыслом и средствами, считают своим долгом хоть одну зиму провести во Флоренции. Там всегда бывает также очень много богатых англичан, и каждый вечер в четырех или пяти домах весьма широко принимают гостей. Отлично; подобранная группа г-на Д. разыгрывает лучшие из очаровательных пьес Скриба, Г-н Д.*- самый щедрый в Италии благотворитель, и у него собраны самые подлинные священные реликвии: например, очень ценные предметы, относящиеся к святому Николаю. Два или три кружка разыгрывают французские комедии - забавное противоречие духу итальянцев, которые их смотрят и слушают, не понимая и четвертой части того, что перед ними исполняется.

* (Г-н Д.- русский богач, живший во Флоренции и широко благотворительствовавший городу, Николай Никитич Демидов (1773-1828).)

"Во Флоренции,- сказал Сантапиро,- у меня был дворец, восемь лошадей, шестеро слуг, а тратил я меньше тысячи луидоров. Переваливая через Апеннины, прекрасные иностранки оставляют по ту сторону гор скромничанье, из-за которого все развлечения парижских гостиных свелись к игре в экарте, Англия же вообще превратилась в могилу. Любовник - дело приятное, но титул еще лучше. Не понимаю, как это французский маркиз в возрасте двадцати пяти лет, обладатель дохода в сотню луидоров, не едет со своей родословной во Флоренцию. Он найдет там двадцать хорошеньких и очень богатых мисс, которые на коленях будут умолять его сделать их маркизами. Во Флоренции каждую зиму перед моими глазами проходило шесть тысяч иностранцев. Каждый из них привозил из своей варварской страны один любопытный анекдот и три совершенно нелепых. Все анекдоты, рассказываемые этими аристократами, выставляют в смешном виде королей.

Любите ли вы искусство? Посмотрите, как устроили галерею Питти*. Великий герцог воспользовался глупостью римлян и понял, что Флоренцию надо превратить во всеевропейский бал-маскарад. Старый князь Нери хотел бы перед смертью наводнить ее жандармами, но этому противится Фоссомброни". Сантапиро завершил свой рассказ семью или восемью прелестными анекдотами, но напечатанные, они звучали бы гнусно.

* (Питт, Вильям-младший (1759-1806) - английский государственный деятель-виг. Первоначально с симпатией относился к Французской революции, но затем, после завоевания Францией Бельгии, стал ее противником и главой второй коалиции. Был премьером с 1783 по 1801 год.)

После смерти последнего из рода Медичи (Джованни, ум. в 1737) по Венскому мирному договору между Австрией и Францией Тосканское герцогство перешло к Францу Стефану Лотарингскому, впоследствии императору Францу I, в виде компенсации за отказ от Лотарингии в пользу Франции.

Когда лотарингские принцы высадились в Тоскане (1738), флорентинцы увидели, как вслед за ними появилось много оборванцев с тростью в руках: отсюда слово cannajo*, которое я принял за перевод слова "каналья", услышав, как его произносят во Флоренции с местным гортанным выговором: вместо santa croce** здесь говорят santha hroce.

* (Человек с палкой (итал).)

** (Святой крест (итал.).)

Сантапиро закончил довольно странной клеветнической выходкой, за передачу которой меня назовут stivale (сапогом): он сказал, будто во Флоренции есть лишь один литератор, обладающий остроумием, но зато он остроумен, как ангел, как Талейран, как Вольтер. Это автор "Отчаявшегося из-за непомерной доброты". Граф Жиро - потомок француза, прибывшего в Рим с кардиналом Жиро.

Кротона, 20 мая. Я был крайне удивлен, встретив здесь, на краю света, храброго капитана Жозефа Ренавана, которого я знал простым драгуном в 1800 году. "Я служил,- сказал он,- в 34-м линейном полку, которому всегда жестоко доставалось, всего на моих глазах погибло двадцать тысяч человек. Я всегда был молчалив, холоден, опасаясь, как бы не надерзить начальству, и свои три чина получил случайно, от самого Наполеона. Мой батальон был направлен в Неаполь, и в течение трех лет я вел ужасную войну против разбойников. Я гонялся за знаменитым Пареллой, который просто потешался над нами. Однажды министр Саличетти вызвал меня в Неаполь. "Вот вам,- сказал он,- триста пятьдесят тысяч франков: объявите награду за головы разбойников, примените все средства- надо с ними покончить; все это принимает политическую окраску". Через священников,- продолжал Ренаван,- я объявил, что даю за голову Пареллы четыреста дукатов. Прошло три месяца. Как-то я находился в помещении своего поста, выходившем на юг, и умирал от жары в совершенно затемненной комнате. Вдруг входит мой сержант и докладывает, что меня спрашивает какой-то неизвестный. Вскоре в комнате появился крестьянин: он развязывает мешок, хладнокровно вынимает из него голову Пареллы и говорит мне: "Давайте мне мои четыреста дукатов". Даю вам слово, что никогда в жизни я не отскакивал назад так стремительно. Я побежал к окну и открыл его. Крестьянин положил голову ко мне на стол, и я безошибочно узнал Пареллу. "Как это тебе удалось?"- спросил я. "Синьор командир, надо вам сказать, что я уже двенадцать лет состою цирюльником, слугой и доверенным человеком Пареллы. Но три года назад в Троицын день он обошелся со мной грубо. Потом я услышал, как наш священник во время проповеди сказал, что вы обещаете четыреста дукатов за голову Пареллы. Сегодня утром, когда мы с ним были одни, а наши друзья находились на большой дороге, он мне сказал: "Вот и выдалась спокойная минута. Борода у меня ужасно отросла: побрей-ка ее, это меня освежит". Я стал его брить. Дойдя до усов, я оглянулся, увидел, что никто не идет - и крак! - перерезал ему горло". Во время дальнейшей беседы Ренаван сказал мне: "Во Франции у меня все отняли. Я приехал сюда узнать, помнит ли еще меня жена одного аптекаря: когда-то она была хорошенькая, и я ее любил. Теперь она овдовела. Я думаю жениться на ней и стать аптекарем".

"Знаете, что меня удивляет? - сказал мне Ренаван. - Когда Саличетти вручил мне триста пятьдесят тысяч франков, не потребовав расписки, а я за полгода истратил все эти деньги мелкими суммами по пятьдесят или сто луидоров, мне и в голову не пришло присвоить себе хоть один сантим. Наоборот, я еще добавил пару своих луидоров. Теперь же в подобных обстоятельствах я не поколебался бы ухватить, если бы это было возможно, сотню тысяч франков". (Вот различие между 1810 и 1826 годом, и объяснение

........................................................

Катандзаро, 23 мая. Только что видел, как одна крестьянка в порыве ярости изо всех сил швырнула своего ребенка об стену, находившуюся в двух шагах от нее. Я решил, что ребенок убит: ему года четыре, и он отчаянно кричал у меня под окном; однако никаких тяжелых повреждений у него нет.

По мере продвижения в глубь Калабрии в лицах жителей все яснее проступают греческие черты: многие мужчины лет сорока необыкновенно похожи на знаменитое изображение Юпитера Милостивого. Но зато если уж здешние жители безобразны, то, надо сознаться, лица их просто невообразимы.

Бранкалеоне, 25 мая. Во время посещения развалин в Локрах мы взяли с собой трех вооруженных крестьян. И среди разбойников не сыщешь более свирепых лиц, но в них нет ничего, внушающего мне отвращение: слащавого по виду и сухого по существу, притворства какой-нибудь семьи Гарлоу (из "Клариссы", романа Ричардсона).

Быть может, нет на свете ничего живописнее калабрийца, которого встречаешь на повороте дороги или на опушке леса. Уморительным было безграничное изумление этих вооруженных до зубов людей, когда они убеждались, что нас много и мы тоже хорошо вооружены. Если собиралась гроза, на их лицах, словно заранее возбужденных электрическими флюидами, появлялось выражение какого-то смятения. У путешественника, привыкшего к любезности и вежливости французов, они могли вызвать только ужас и отвращение. Чтобы завести хоть какую-нибудь беседу с этими калабрийцами, мы почти всегда пытаемся что-нибудь у них купить. Поблизости от Джераче мы встретили удивительно занятного крестьянина, нарассказавшего нам самых необычайных историй.

Вблизи Мелито, 28 мая. Несколько месяцев тому назад одна замужняя женщина из здешних, известная своим пламенным благочестием и редкой красотой, имела слабость назначить своему возлюбленному свидание в горном лесу, в двух лье от деревни. Любовник познал счастье. После минутного упоения вся тяжесть совершенного греха стала угнетать душу виновной - она погрузилась в мрачное безмолвие. "Почему ты так холодна?" - спросил любовник. "Я думала о том, как нам свидеться завтра: эта заброшенная хижина в темном лесу - самое подходящее место". Любовник удалился. Несчастная не возвратилась в деревню, а провела ночь в лесу и, как она потом призналась, рыла две могилы. Наступает день, и вскоре появляется любовник, чтобы принять смерть от руки женщины, которая, какой полагал, обожала его. Она же, несчастная жертва раскаяния, похоронила с величайшим тщанием своего любовника и вернулась в деревню, где исповедалась священнику и попрощалась с детьми. Затем она снова ушла в лес, где ее нашли бездыханной и распростертой в яме, вырытой подле могилы любовника.

Реджо ди Калабриа, 29 мая. Одна маленькая девочка крепко любила подаренную ей восковую куклу. Кукле было холодно, девочка положила ее на солнце, которое растопило воск, и ребенок потом горькими слезами оплакивал гибель предмета своей любви: вот основа национального характера жителей этой отдаленной части Италии - страстная ребячливость. У этих людей жизнь довольно спокойная. Перед ними никогда не предстает идея долга, а религиозные чувства не вступают в противоречие с их склонностями: религия сводится для них к соблюдению особых, им свойственных обрядов. Они делают, что хотят, раза два - три в год идут поболтать о своей самой сильной страсти и считают, что этим обеспечивают себе царство небесное.

Вчера одна женщина говорила на улице: "На Иоанна-крестителя с моим сыном приключилась беда (то есть 24 июня мой сын убил своего врага). Но если его семья не захочет быть благоразумной и получить через дона Виченцо все, что мы можем предложить, горе им! Я хочу снова увидеть сына!" Семья убийцы предлагала отцу убитого двадцать дукатов. Сила воли приобретается лишь в той мере, в какой человек с раннего детства вынужден был выполнять тяжелую работу. Между тем, за исключением местности Терра ди Лаворно, где хорошо возделывают землю, перекапывая ее большой лопатой, четырнадцатилетний неаполитанец редко бывает вынужден заниматься тяжелым трудом. Всю свою жизнь он предпочитает страдать от нужды, чем страдать от работы. Глупцы, приезжающие сюда с севера, обзывают варваром здешнего буржуа за то, что он не чувствует себя обездоленным в поношенном платье. Жителю Кротоны показалось бы до крайности смехотворным предложение сражаться ради того, чтобы получить красную ленточку в петлицу, или за то, чтобы его король звался Фердинандом или Вильгельмом. Лояльность, или преданность династии,- чувство, которым блистают герои романов сэра Вальгера Скотта, за что его следовало бы сделать пэром, здесь так же неизвестно, как снег в мае. И, по правде сказать, я не считаю это признаком глупости здешних людей. (Впрочем, охотно признаю, что мысль эта дурного вкуса.) Рано или поздно калабриец станет отлично сражаться за интересы какого-нибудь тайного общества, которое вот уже десять лет будоражит ему голову. Прошло уже девятнадцать лет с тех пор, как кардинала Руффо осенила эта идея: может быть, такие общества существовали и до него.

На побережье океана, неподалеку от Дьеппа, я видел довольно большие леса, сплошь из высоких старых деревьев. Местные крестьяне говорили мне: "Знаете, сударь, если бы мы, на свою беду, срубили их, новые уже не выросли бы. Жестокие ветры с океана уничтожают молодую поросль". По той же причине не может развиться у неаполитанцев военное мужество. При малейшем признаке жизни на эту несчастную страну низвергается тридцать тысяч галлов или тридцать тысяч венгров, с незапамятных времен воспитанных для войны. Как можно требовать, чтобы две тысячи калабрийских крестьян осмелились противостоять подобным полчищам? Для того, чтобы новобранцы могли приобрести какие-го военные навыки, им необходимо сперва часто бывать в мелких стычках, а вступая в первый бой, они должны иметь хоть некоторую надежду на успех. Не снисходя до попытки понять этот психологический механизм, европейская дипломатия говорит об этой стране жалкие пошлости. У здешнего народа есть две веры: обряды христианской религии и етатура (наведение порчи на соседа косым взглядом). Вещь, именуемая правосудием и правительством, представляется ему просто гнетом, который сбрасывают каждые восемь или десять лет и из-под которого можно всегда как-нибудь выскользнуть. Главное для крестьянина - заполучить в качестве духовника или кума какого-нибудь fratone (влиятельного монаха) или же иметь в семье красивую женщину. Среди буржуазии принято, чтобы старший сын принимал священство и женил младшего брата на девушке, которую он любит; подобные семьи всегда живут в добром согласии.

В Таренто, в Отранто, в Сквиллаче мы обнаружили у этих священников, старших сыновей в семье, глубокое знание латинского языка и древностей. Люди эти гордятся тем, что живут в Великой Греции. Для каждого рассудительного человека в этой местности Тацит - настольная книга. Едва лишь какой-нибудь чужак начинает вызывать подозрения, здесь переходят в разговоре на латынь. Экземпляр Вольтера или "Кума Матье" в этой стране представляет собой сокровище. На судне, доставившем нас из Отранто в Кротону, имелась одна такая книга: ее таким способом посылали для прочтения за сорок лье. Местные жители не имеют представления об искусстве беседы. Нередко они отличаются красноречием, но горе вам, если вы натолкнете их на предмет, близкий их сердцу: они будут говорить целый час и заморят вас мельчайшими подробностями. Мне казалось, что передо мной произносят торжественные речи из Тита Ливия. Священник из Бранкалеоне добрых два часа развивал перед нами следующую мысль: "Как христианин и как философ, я огорчен всеми теми жестокостями, которые будут твориться в Испании и в Италии; но террор, и притом террор, вдохновляемый епископами, необходим этим народам, которые Наполеон недостаточно пробудил. В их дверь постучатся убийства и пытки: тогда они поймут, что правосудие стоит усилий, необходимых для того, чтобы его завоевать. Вот я, говорящий с вами, как я мог бы ловиться правосудия в этой несчастной стране? Не будь у меня друзей и личного влияния, я был бы раздавлен. Какую услугу оказало мне когда-либо правосудие? Разве ежедневно на моих глазах не нарушаются самые священные обязательства? (Архиепископ, сын министра египетского паши, был заброшен сюда бурей: ему обещали покровительство и, тем не менее, выдали римскому двору. Говорят, он заточен в замке Святого Ангела. Один бог знает, что с ним сделали.) Так как страх смерти,- добавил дон Франческо,- является страстью, наиболее мощно действующей на душу человека, даже самого одичалого, то, играя на этой страсти, можно надеяться просветить народы: таким образом вы убедитесь, что в убийствах и гнете, которые царят в Испании, проявляется промысел божий. А какое несчастье было бы, если бы партия блага (партия свободы) вынуждена была прибегнуть к подобным средствам!

И т. д., и т. п." В этой стране все очень интересуются испанскими делами.

Обороты речи, употребляемые в Калабрии, показались бы во Франции верхом нелепости. Молодой человек, стремящийся понравиться всем женщинам, называется cascamorto (тот, кто, пристально глядя на хорошенькую женщину, делает вид, что падает мертвым от избытка страсти).

Совершенная противоположность духу этой страны - какое бы то ни было отвращение к жизни, образцом которого ив то же время копией явился у нас Рене Шатобриана. Здешние люди убеждены в том, что, за исключением случаев, которые вся страна единогласно признает чрезвычайными, степень счастья приблизительно одинакова во всех жизненных обстоятельствах. В основе этой умеренности лежит величайшее недоверие к судьбе, в котором повинна, может быть, злонамеренность государственной власти. И тут у них в языке возникают особые речения, обозначающие то, чего в Калабрии вообще не ведают,- отчаяние. Если опасаются какого-нибудь несчастья, то говорят: "Mancherebbe anche questo!" (Только этого нам не хватало!) О большой радости говорят: "Ah, che consolazione!"*.

* (Ах, какое утешение! (итал.))

Дон Франческо рассказал, что во время революции 1799 года молодой князь Монтемилетто послан был в Лондон вести переговоры в защиту дела свободы. Питт сперва угощал его пустыми словами, а затем открыто посмеялся над ним, заключив соглашение с другим лицом, как с уполномоченным Неаполя. Молодой князь выразил свое неудовольствие. "Нельзя быть дипломатом, - сказал ему Питт, - когда борода еще не растет". Монтемилетто возвратился к себе и застрелился. Настоящий калабриец посмеялся бы над словами Питта или же убил бы его. От одного до другого конца Европы, в Неаполе, как ив Петербурге, привилегированные классы проникнуты той щепетильностью, которая лишает их энергии в непредвиденных обстоятельствах.

Самым неприятным образом ощутил я, что не принадлежу к привилегированным: отсутствие паспорта не дает мнe перебраться через пролив в Мессину, хотя из своего окна я могу пересчитать ее дома. Я страстно желал бы осмотреть развалины Селинунта и скульптуры гораздо более древнего периода, чем все виденное мною раньше.

По памяти добавлю несколько фактов, о которых не решился писать в Неаполе. Во время нашей поездки по Калабрии, о чем сейчас ведется речь, я слышал у арендатора одного из моих спутников о бесчисленных грабежах, совершенных шайкой "Независимых". Грабежи эти совершались просто талантливо и с храбростью поистине турецкой. На это я не обратил никакого внимания: так здесь водится. Все мое внимание было сосредоточено на нравах этого народа. Я подал милостыню бедной беременной женщине, вдове военного. Мне заметили: "О сударь, чего ее жалеть, она получает от разбойников свою долю". Я услышал историю, которую пересказываю, опуская подробности, рисующие мужество и отвагу.

"В этой местности есть шайка, состоящая из тридцати мужчин и четырех женщин, которые отлично ездят верхом на скаковых лошадях. Атаман их - вахмистр di Jachino (короля Иоахима), присвоивший себе звание вождя "Независимых". Он приказывает землевладельцам и massari* положить в такой-то день такую-то сумму к подножию такого-то дерева; в противном случае - ужасная смерть и поджог дома. Когда шайка в походе, все фермеры, проживающие на ее пути, получают за два дня предупреждение: к такому-то часу подготовить трапезу на столько-то человек, в зависимости от своих средств. И служба эта действует регулярнее, чем каждодневное снабжение продовольствием королевских войск".

* (Хуторянам (итал.).)

За месяц до того, как мне рассказали все эти подробности, один фермер, оскорбленный повелительной формой распоряжения о подготовке трапезы, предупредил неаполитанского генерала. Многочисленный отряд кавалерии и пехоты окружил "Независимых". Предупрежденные выстрелами, они прорвались сквозь окружение, усеяв землю вражескими трупами и не потеряв ни одного человека. Едва очутившись в безопасности, они передали фермеру, чтобы он привел свои дела в порядок. Через три дня они заняли ферму и устроили судилище. Фермер, подвергнутый пытке по местному обычаю, существовавшему до французов, во всем сознался. После секретного совещания судьи подошли к фермеру и швырнули его в огромный, стоявший на огне котел, в котором кипело молоко для приготовления сыра. После того, как хозяин сварился, они принудили всю прислугу фермы отведать этого адского яства.

Атаман легко мог бы увеличить свою шайку до тысячи человек. Но он сам говорит, что не умеет командовать более чем тридцатью бойцами и потому довольствуется тем, что всегда держит свою шайку в полном составе. Каждый день он получает просьбы о приеме в шайку, но он требует настоящей рекомендации, то есть ран, полученных в сражении, а не свидетельств, данных по дружбе: таковы его собственные слова (2 мая 1817).

Этой весной крестьяне Апулии голодали. Атаман шайки раздавал несчастным чеки на богачей. Рацион был таков: полтора фунта хлеба мужчине, фунт женщине, два фунта женщине беременной. Женщина, которой я подал милостыню, получала каждую неделю шесть чеков на два фунта хлеба, и так целый месяц.

Впрочем, никто никогда не знает, где скрываются "Независимые". Все шпионы на их стороне. В римскую эпоху такой разбойник был бы Марцеллом.

Неаполь, 16 июня. По возвращении из путешествия в Калабрию у меня были кое-какие неприятности; меня, говорят, испугались, а я, в свою очередь, испугался, что буду изгнан из Неаполя. Это опасность, которой не подвергаются шведы, саксонцы, англичане и т. д. Но зато все самые достойные люди не встречают их, как друга, которого принимают лишь по тому признаку, что он француз, не пользующийся покровительством своего посла. Один прекрасный человек, имени которого я никогда не забуду и никогда не назову, предложил мне убежище в своем доме. Я виделся с ним всего раз пять или шесть, и сам он на очень плохом счету. Вот одна из тех черт, которые внушают к стране привязанность. В Болонье я мог бы просить о такой услуге пять или шесть человек; но Болонья не пережила двух лет казней - с 1799 по 1801 год. Со стороны полиции преследовать меня было весьма нелепо: конечно, я питаю к ней некоторое презрение, но, даже если допустить, что я счел бы законным какие бы то ни было заговоры против нее, я все же рассудил бы, что политические интриги в наш век легко раскрываются и что в случае неудачи уязвленное национальное самолюбие не преминуло бы приписать всю вину иностранцу.

Впрочем, я испытываю глубочайшее уважение к неаполитанским патриотам. Здесь можно обнаружить красноречие Мирабо и храбрость Дезе*. С моей точки зрения, нет никаких сомнений, что еще до 1840 года эта страна получит конституционную хартию. Но ввиду того, что различие между таким достойным человеком, как г-н Токко, и простым народом огромно, высший класс не однажды потерпит поражение, прежде чем ему удастся завоевать для своей родины свободу. См. старинные нравы в романе Мандзони "Gli promessi sposi"**.

* (Дезе, Луи (1768-1800) - один из самых замечательных генералов французской революционной армии. Убит при Маренго, где французы ему были обязаны победой.)

** ("Обрученные" (итал.).)

19 июня. На Ларго ди Кастелло, неподалеку от удивительного театра, построенного в подвале, куда попадаешь через ложи третьего яруса, купил я одну старую книжку. Называется она "Delia Superiorita in ogni cosa del seSso amabilissimo"* и т. д. 1504. Тому, кто хоть немного знаком с историей положения женщин, известно, что Франциск I** призвал их ко двору в 1515 году. До этого времени замок любого дворянина походил на штаб-квартиру деспота, которому нужны покорные рабы, а не друзья. Жена его была не более как рабыней, над которой он имел право жизни и смерти. Если он закалывал ее кинжалом, это считалось карой за нарушение верности. А этот удар кинжалом был на самом деле следствием гневного порыва у дикаря, завидующего моральному превосходству женщины, или же смерть хозяйки замка нужна была ему, чтобы получить другую женщину, которой можно было добиться лишь женитьбой. При дворах Франциска I и Генриха II, где процветало волокитство, женщины были полезны своим мужьям для интриг***; положение женщины в обществе стало быстро приближаться к равенству, особенно по мере того, как уменьшалось место, отводившееся в сердцах человеческих страху перед господом богом. Во Франции в течение шестнадцатого века женщины были всего-навсего служанками, а в Италии одной из любимых тем модных писателей было превосходство прекрасного пола над мужчинами. Итальянцы, более склонные к любви-страсти, менее грубые, меньше поклонявшиеся физической силе, менее воинственные и менее одержимые феодальными предрассудками, охотно принимали этот принцип.

* ("О превосходстве во всех отношениях прекраснейшего пола..." (итал.).)

** (Франциск I (1494-1547) - французский король. Под влиянием итальянских походов сделался поклонником Ренессанса и итальянского гуманизма, распространению которого во Франции оказал большое содействие; создал блестящий двор, где большую роль играли женщины, вызывал из Италии художников и архитекторов, оказывал покровительство французским ученым и поэтам.)

*** (См. в библиотеке е. в. герцога Орлеанского сборник удивительных песен, которые были в ходу у фрейлин королевы Екатерины Медичи. На каждом роскошно переплетенном томе с серебряными застежками напечатано имя знатно! молодой особа, которой поручалось исполнять подобные песни. Их невероятная непристойность доказывает, насколько фальшиво изображены придворные нравы в "Принцессе Клевской". Мемуары герцогини Орлеанской, матери регента, свидетельствуют, что при дворе Людовика XIV было гораздо меньше учтивости, чем в доме самого мелкого фабриканта коленкора в 1826 году; зато там было больше остроумия.)

Женщины, к счастью, читали мало, и потому их понятия не были заимствованы из книг, а основывались на самой природе вещей, и равенство полов внедряло в итальянские головы изрядную дозу здравого смысла. Я знаю немало принципов поведения, которые в других местах еще надо доказывать, а в Риме признают в качестве аксиомы. Полное равноправие для женщин было бы вернейшим признаком цивилизации. Оно удвоило бы интеллектуальные силы человечества и возможность для него достичь счастья. В Соединенных Штатах женщины гораздо ближе к равноправию, чем в Англии. В Америке им по закону положено то, что они имеют во Франции благодаря мягкости нравов и боязни смешного. В каком-нибудь английском городке купец, зарабатывающий своей торговлей двести луидоров, является таким же хозяином своей жены, как и своей лошади. В среде итальянских купцов степень уважения, свободы и счастья, которой пользуется женщина, пропорциональна ее красоте. В Риме, городе, где власть сосредоточена в руках холостяков, вы входите в лавку и спрашиваете эстамп с "Пророка Даниила" Микеланджело. "Сударь, он у нас есть, но надо рыться в папках. Заходите, когда мой муж будет здесь". Вот крайность, противоположная английской. Для достижения равноправия, источника счастья для обоих полов, надо, чтобы женщинам были разрешены дуэли: ведь пистолет требует только ловкости. Каждая женщина, добровольно согласившаяся на двухлетнее заключение, должна по истечении этого срока иметь право на развод. К 2000 году такие понятия перестанут казаться нелепыми.

25 июня. Не могу не привести одной остроты, восхитившей весь Неаполь; может быть, в Париже она бы не пользовалась таким же успехом. Всем известны слова матери, у которой умирала дочь. Обезумев от горя, несчастная воскликнула: "Боже великий! Возьми всех других, но оставь мне эту". Один из ее зятьев, находившийся в комнате, подошел к ней и говорит: "Сударыня, вы имеете в виду и зятьев?" Тут все засмеялись, и даже умирающая.

Вот шутка совсем во французском духе: она превосходна. Несмотря на всю серьезность положения, чувствуется стремление понравиться, потребность пошутить. Острота зятя вызвала бы в Италии негодование. Итальянские шутки не отличаются легкостью и пикантностью: в них, как и в шутках людей древности, обнаруживается скорее глубокий смысл. Некий государственный муж Флоренции благодаря своим дарованиям один поддерживал Республику в момент, когда она подвергалась величайшей опасности. Надо было поручить кому-нибудь очень важное посольство. Флорентинец восклицает: "S'io vo, chi sta? S'io sto, chi va?" (Если я отправлюсь в это посольство, кто останется здесь защищать родину? Если я останусь, кто поедет?) Из всех современных народов итальянцы особенно похожи на древних. Многие из их обычаев являются еще пережитками доримской эпохи. Они в гораздо меньшей степени, чем мы, подверглись прививке феодальных нравов и основного чувства людей нового времени (их единственной настоящей религии) - ложных монархических понятий о чести, странной смеси тщеславия и добродетели (пользы наибольшего числа людей).

Несколько лет назад здесь находился один из самых уважаемых ученых Парижа. В это время в обществе было много разговоров о великолепной этрусской вазе огромных размеров, только что купленной князем Пиньятелли. Наш ученый отправляется в сопровождении одного неаполитанца посмотреть вазу. Князь отсутствовал. Старый лакей приводит посетителей в низкий зал, где на деревянном пьедестале красуется античная ваза. Французский знаток древностей внимательно осматривает ее, особенно восхищаясь тонкостью рисунка, правильной округлостью форм, вынимает свою записную книжку и пытается зарисовать несколько групп. Три четверти часа он выражал свое глубочайшее восхищение, затем собрался уходить, щедро дав на чай слуге. "Если вашим превосходительствам угодно будет зайти завтра до полудня,- сказал лакей, благодаря ученого,- князь будет дома и покажет вам оригинал". То, чем так восхищался ученый, было всего-навсего копией, сделанной одним городским ремесленником. Француз заклинал своего спутника-неаполитанца никому не рассказывать об этом случае, который, тем не менее, на другое же утро стал злобой дня. Я мог бы назвать фамилию знаменитого ученого. Кое-кто из лиц, бывших тогда в Неаполе, находится сейчас в Париже. Будь я склонен к злословию, я припомнил бы находку базиса знаменитой колонны Фоки в Риме, приписанной одному очень высокопоставленному лицу, а на самом деле относящейся к 1811 году, когда велись работы по распоряжению римского интенданта. Но оставим в покое людское тщеславие.

Что касается ваз, этрусских или считающихся этрусскими, то в Неаполе, в "Студи", я видел коллекцию госпожи Мюрат. Если ваза хорошо разрисована, значит, это современная копия. Обычная ложь газет!

Два года назад была ассигнована тысяча дукатов на шкафы для этих ваз. Хранитель музея до сих пор смог вырвать только шестьсот; но Таддеи всюду приставляет нули. А почему бы какому-нибудь Таддеи не врать? Напрасно я ничего не сказал о задрапированной статуе Аристида в "Студи": но стремление видеть как можно больше приводит к тому, что изнемогаешь от впечатлений и возвращаешься домой полумертвым. Этот и вправду удивительный Аристид выполнен отнюдь не в идеализирующей манере, как бюст Вителлия в Генуе. У него небольшое брюшко, все тело задрапировано. К тому же достойный бедняга до такой степени прокалился в лаве Геркуланума, что почти превратился в известь и грозит рассыпаться в пыль от малейшего дуновения. Стоит он на идущем вдоль стены выступе. Англичане после обеда с разбега прыгают на этот выступ: одно неловкое движение может заставить их схватиться за статую, и она превратится в прах. Мне говорили, что это затруднение очень смущало руководителей музея: и в самом деле, как высказать беспокойство по такому поводу? Наконец кому-то пришла в голову удачная мысль разузнать, в котором часу обедают эти господа. Выяснилось, что они никогда не пьют раньше двух часов, и "Студи" стали закрывать не в четыре часа, а в два. Я проверил этот факт: несколько сторожей показали мне край выступа в три фута высотой, поврежденный сапогами.

2 июля. Случай привел меня сегодня утром к дону Нардо, самому известному неаполитанскому адвокату. В прихожей у него я обнаружил громадный бычий рог длиной футов в десять; он выступает из пола, словно огромный гвоздь. Думаю, что составлен он из тpex-четырех обыкновенных бычьих рогов. Это громоотвод против етатуры (против порчи, которую зловредный человек может навести на вас взглядом). "Я понимаю, насколько смешон этот обычай,- сказал мне дон Нардо, провожая меня,- но что поделаешь? Адвокат всегда может нажить себе недоброжелателей, а этот рог меня успокаивает".

Еще примечательнее, что есть люди, верящие, будто им дано наводить порчу. Талантливый поэт, герцог Бизаньо, проходит по улице. Встречный крестьянин с большой корзиной клубники на голове роняет корзину, и клубника рассыпается по мостовой. Герцог подбегает к крестьянину: "Друг мой,- говорит он ему,- уверяю тебя, что я даже не взглянул в твою сторону".

Сегодня вечером в беседе с одним почтеннейшим человеком я подсмеивался над верой в етатуру. "А читали вы книгу Николая Волитты о етатуре? - спросил он.- Цезарь, Цицерон, Вергилий верили в нее, а люди эти стоили не меньше нашего..." И, к своему невыразимому удивлению, я убеждаюсь, что мой друг верит в етатуру. Он тут же подарил мне маленький выточенный из коралла рог, который я и ношу на часовой цепочке. Когда у меня возникнет страх перед дурным глазом, мне надо будет пошевелить его, стараясь обращать острием в сторону злого человека.

Один купец, очень худощавый, с красивыми, немного еврейскими глазами, приезжает в Неаполь. Князь*** приглашает его к обеду. Один из его сыновей сажает рядом с купцом некоего маркиза и после того, как все вышли из-за стола, говорит ему: "Ну, что вы скажете о своем соседе?" "Я? Ничего",- отвечает удивленный маркиз. "Дело в том, что говорят, будто он немного етаторе". "И дурную же шутку вы со мной сыграли! - говорит, бледнея, маркиз.- Надо было предупредить меня хоть на минуту раньше, я бы выплеснул ему в лицо мою чашку кофе".

Необходимо разбить столб воздуха между глазом злого волшебника и тем, на что он смотрит. Выплеснутая жидкость очень для этого подходит; ружейный выстрел еще лучше. Змея или жаба именно в качестве етаторе пристально глядит на птичку, поющую на макушке дерева, заставляя ее спускаться все ниже и ниже, пока она не упадет им в пасть. Возьмите большую жабу, бросьте ее в стеклянный сосуд со спиртом; она там издохнет, не закрывая глаз. Если через сутки после ее смерти вы посмотрите ей в глаза, вас настигнет етатура, и вы упадете без чувств. Я предложил подвергнуться подобному опыту, и мне ответили, что я лишен веры.

Вот факт, относящийся к 1824 году. Дон Иорра, директор музея в Портичи, человек весьма почтенный, имеет несчастье слыть етаторе. Он ходатайствовал перед покойным неаполитанским королем Фердинандом об аудиенции, которой этот государь поостерегся его удостоить. Наконец через восемь лет, уступая просьбам друзей дона Иорре, король принимает директора своего музея. В течение двадцати минут, пока длилась аудиенция, он чувствовал себя очень не по себе и все время вертел в пальцах маленький выточенный из коралла рог. На следующую ночь с ним случился апоплексический удар.

Когда я был у дуврских утесов, мне говорили, что нервный человек, стоя на краю пропасти, испытывает желание броситься в нее.

В Норвегии верят в етатуру так же, как в Неаполе. Хвала королю Франческо!

15 июля. Вечера у г-жи Тарки-Сандрины в Портичи. Прелестная гостиная в десяти шагах от моря, от которого нас отделяет только рощица апельсиновых деревьев. Лениво плещет прибой; вид на Искию; мороженое чудесное. Я приехал слишком рано, и на моих глазах прибывают десять или двенадцать дам, видимо, принадлежащих к самому избранному неаполитанскому обществу. Г-жа Мельфи в течение трех лет разделяла изгнание своего мужа. Зимы она проводила в Париже и вернулась с двадцатью или тридцатью сундуками модных туалетов. Ее окружают, слушают. "Красивый молодой человек очень хорошего происхождения,- говорит она,- сделал мне в Париже следующее признание: "После того как я перестал танцевать, я уже не так скучаю в обществе. Забота о том, чтобы пригласить хозяйку дома, удержать за собою место, обеспечить себе подходящего визави, весь вечер не давала мне покоя". Поразительно верное изображение парижской цивилизации. Удовольствию навязываются такие формы, что от него ничего не остается.

"Когда ко мне приходит кто-либо из друзей,- говорит г-жа Мельфи,- я тотчас замечаю, пришел ли он, заранее решив сделать визит или же повинуясь brio, внезапному побуждению, возникшему у него в момент, когда он проходил мимо моего дома. Говорят, что эта огромная разница совершенно ускользает от ваших французских дам: им делают лишь заранее обдуманные визиты - прекрасный результат строгих требований к костюму.

В Англии воспитание уравнивает: сыну пэра для того, чтобы отличаться от сына мистера Коутса, остается только аффектация. Этот противный недостаток перейдет и к вам во Францию. Ваши дурни-либералы воображают, что правительство общественного мнения имеет одни лишь положительные стороны. Как-то я сказала одной своей парижской приятельнице: "Какая прелесть ваши бульвары, какие забавные лица там попадаются!" "Да,- ответила она с каким-то еле уловимым оттенком педантства,- но прогуливаться там не следует". Я не смогла сдержаться. "Не следует тем,- сказала я,- кто подражает первому встречному. Но у вас, дорогая, дочери пэра, рожденной в богатой семье, у вас, я надеюсь, хватит гордости никому не подражать. Кто мог бы служить образцом, если не вы? Какая-нибудь нахалка, не имеющая на то права".

Некогда блестящий герцог де Бассомпьер*, отправляясь на прогулку, не помышлял о том, что может уронить свое звание. Современные понятия на этот счет отдают выскочкой. По поводу недопустимости гулять на бульварах герцог де Бассомпьер сказал бы: "Я иду, куда мне хочется. Мое присутствие облагородит любое место, где я нахожусь". Страх показаться смешным (страх - гнусное чувство) отнимает юность у доброй половины молодых парижан.

* (Бассомпьер, Франсуа (1579-1646) - маршал Франции, дипломат. Один из самых блестящих людей своего времени. Оставил очень интересные воспоминания.)

При мне один молодой человек отказывался пойти на отличный концерт, где должны были петь все молодые артисты и где, по счастливой случайности, можно было не скучать. Он приводил следующую причину: "Там будут женщины с улицы Сен-Дени"*. На следующий день я сказала ему: "Пожалуйста, больше за мной не ухаживайте: вы мне кажетесь смешным". Королева Мария-Антуанетта садилась в наемный экипаж, когда это ее забавляло. В 1786 году вы умели смеяться и не продавались,- сказала г-жа Мельфи, обращаясь ко мне.- Когда полгода назад я видела в какой-нибудь гостиной человек сорок из высшего общества, мне приходило на ум: тридцать шесть из них продались или готовы продаться, и эти господа называют нас, итальянцев, низкими!. Но мягкость парижских нравов изумительна! Кошки в Лондоне такие злые, в парижских лавочках ласковы и цивилизованны: это делает честь вашим работницам. А кротость парижских псов - заслуга мужчин.

* (На улице Сен-Дени в Париже сосредоточены мануфактурные и галантерейные лавки.)

Но каких усилий стоит вам прививать тщеславие четырехлетним ребятам! Сколько аффектации в одежде! Лет через десять самым важным для француза будет казаться. Вы начинаете вырабатывать себе строгую обрядность, боюсь, что вы сделаетесь такими же унылыми, как англичане. Вы скоро даже высморкаться не сможете, не опасаясь нарушить какое-нибудь правило.

В ваших старых якобинцах мне нравится то, что они были выше всех этих пустяков: чтобы с корнем вырвать их из сердца молодежи, они изобрели нарочито небрежный костюм Марата. Ваши двадцатилетние юноши производят на меня впечатление сорокалетних мужчин. Можно подумать, что женщины им противны: они словно мечтают установить какую-то новую религию. Совсем юные девушки у вас тоже, по-моему, как-то чуждаются мужчин. Все это обещает на ближайшее будущее десяток веселеньких лет".

Госпожа Б. сказала однажды: "Музыка не в состоянии передать сухости, являющейся главным источником скуки, которую всегда испытываешь при дворе. Лекарство от этой болезни - opera seria, исполняемая в манере Метастазио. Подобно музыке, этот поэт придает чувственность и некоторое великодушие даже самым жестоким своим тиранам. Придворный любит opera seria - ему приятно, чтобы публика видела его положение приукрашенным".

"Когда я приехала в Париж,- сказала г-жа Мельфи,- меня крайне поразила одна вещь на балу: боязнь, которую постоянно испытывали танцующие, делала какими-то судорожными движения их пальцев.

Столь естественное для молодежи чувство радости или хотя бы веселья было бесконечно далеко от них". "Вот это забавно,- заметил полковник Текко,- во французском обществе каждый соглашается быть жертвой в надежде, что и ему удастся стать палачом. Ибо в конце концов к чему такое раболепство перед боязнью оказаться смешным? Разве она царствующая особа, раздающая пенсии и ордена?" "Хорошему обществу Парижа,- сказал дон Франческо,- больше всего ненавистна энергия. Ненависть эта маскируется самыми разнообразными способами; но будьте уверены, что все- чувства движутся ею. Энергия порождает непредвиденные положения, а перед лицом непредвиденного тщеславный человек может растеряться: вот ведь в чем беда!"

"Однажды я участвовала в пикнике на Энгьенских водах,- продолжала г-жа Мельфи,- один из гостей, остроумный человек, из зависти старался расхолаживать веселое и беззаботное настроение присутствующих. У нас в Италии этого бы никогда не потерпели. Я была вне себя от негодования. Но ваши француженки не имеют никакой власти. Они предоставляли полную свободу этому бездельнику, которого я у себя поставила бы на место одним словом, хорошенько высмеяв какую-нибудь из слабых его сторон; и пикник наш оказался не веселее похорон".

Дон Франческо внезапно прервал критику, которой занималась его жена. "Духовная жизнь,- воскликнул он, - существует только в Париже! Лишь там ежедневно рождаются три - четыре новые идеи. После отъезда из Парижа все мне казалось пресным. Этой духовной жизнью,- обратился он ко мне,- вы обязаны своему более центральному, чем у Лондона, положению, а также тому, что у вас нет еще ничего твердо установленного: ты будешь богом иль чурбаном?* Но и при том, что вы собою сейчас представляете, на свете еще никогда не было столь восхитительного смешения доброты, остроумия и разума. Но вы до того гибки, так увлекаетесь модой, что все это держится на ниточке. Пусть любой из ваших законных государей обретет гений Наполеона или изящество Франциска I, и вы превратитесь в довольных своей участью рабов, как это было в 1680 году. А сделай ваша молодежь лишний шаг в сторону немецкого мистицизма, и у вас снова могут возродиться прения в Пуасси**, снова может произойти Варфоломеевская ночь.

* (Ты будешь богом иль чурбаном? - Эти слова - цитата из басни Лафонтена "Скульптор и статуя Юпитера", которую Стендаль приводит очень часто.)

** (Прения в Пуасси происходили в 1561 году под председательством короля между представителями протестантизма и католицизма. Они не привели ни к какому результату и только еще больше восстановили обе партии одну против другой.)

Мне кажется, что женщины у вас находятся в пренебрежении и томятся от скуки. Но что поделаешь! Это ведь модно; мысль о том, чтобы развенчать экарте, показалась бы дурным тоном, и пусть, значит, женщины одинокие, покинутые сидят в углу гостиной.

Я был еще очень молод в 1785 году, когда оказался в Париже в качестве вице-легата папы Пия VI. В ту пору женщины у вас вели восхитительную жизнь, полную веселья, движения, подъема, остроты. Мне представлялось, что они всегда кружатся в каком-то вихре развлечений: иностранцы толпами прибывали из Германии, Англии и других стран. Следует отметить, что в 1785 году в Германии и в Англии умели веселиться еще меньше, чем теперь*.

* (Нет: раскол Европы с 1792 по 1814 год еще усилил в Лондоне мрачность; аристократия испытывала глубочайший страх: она была проникнута чувством ненависти и вызывала его ("Жизнь Бэджа" сэра Вальтера Скотта). Вера в то, что Наполеон - людоед, пожирающий маленьких детей и не умеющий читать, снизила дозу здравого смысла, а тем самым и счастья. Бэрк** рассказывал доверчивым аристократам, что во Франции узкое пространство между гильотиной и толпой народа в день казней сдавалось фокуснику, который показывал там, как танцуют его дрессированные собачки.)

** (Бэрк, Эдмунд (1730-1797) - выдающийся государственный деятель Англии, враг Французской революции. Его размышления о революции во Франции, полные яростных и лживых нападок на революцию, оказали огромное влияние на общественное мнение всей Европы.)

Но иностранец, который со времен великого короля копирует Францию, знает ее лишь такой, какой она была пятьдесят лет назад, и все время повторяет хвалы, расточавшиеся вашему обществу маркизом Караччоли*, князем де Линем** и аббатом Гальяни***. Веселость вашу подтачивает жеманство; в 1785 году никакая боязнь смешного не мешала вам дерзать, а теперь вы словно окаменели".

* (Караччоли, маркиз (1715-1789) - неаполитанский государственный деятель и экономист, проведший в Париже в качестве неаполитанского посланника несколько лет начиная с 1771 года. Он вращался в кругу философов и славился своим остроумием.)

** (Линь, Шарль, князь (1735-1814) - талантливый военный и дипломат на службе Австрии. Долгое время провел в России при дворе Екатерины. Оставил интересные воспоминания, полные тонких наблюдений и характеристик.)

*** (Гальяни, Фернандо, аббат (1728-1787) - итальянский писатель и экономист, друг французских энциклопедистов, один из самых остроумных людей своего времени. Долго жил в Париже. В его переписке рассеяна масса остроумных замечаний о французском обществе и событиях того времени.)

Госпожа Мельфи, у которой в Париже остались три - четыре добрые приятельницы, пыталась найти оправдание для методизма молодых женщин, лишающих нас прелестных историй, которые рассказывались еще в 1790 году.

"Вы полагаете, сударыня, что женщина опасается слишком вольного слова, которое могло бы оскорбить ее моральные принципы. Ах, как вы ошибаетесь! Она опасается того, что на ваши речи ей придется ответить угрюмым молчанием и благодаря этому показаться хоть на один момент неостроумной".

"Жизнь - только в Париже. В других местах - одно прозябание!" - воскликнул дон Франческо.

"Да, для вас, мужчин,- возразила княгиня,- живущих только политикой да новыми идеями".

"Но взамен ваших политических идей,- сказал монсиньор Чербелли,- у нас вы найдете наслаждение искусством".

"Это все равно, как если бы вы мне предложили,- возразил дон Франческо,- пообедать кофе с шербетом. Насущное в жизни - это личная безопасность, это свобода. В девятнадцатом веке искусством можно увлекаться лишь за неимением лучшего. Даже самую ретроградную книгу, опубликованную в Париже, станут читать уж только потому, что в ней волей-неволей признаются кое-какие истины, которых у нас не решается коснуться даже самый либеральный автор. Чтобы не попасть на виселицу, он вынужден окружать их формулами, выражающими сомнение, которые сами по себе препятствуют вдаваться в оттенки. И читать его мне скучно. Время искусств и поэзии прошло, так как привычка к спорам с представителями противной партии отнимает у нашей мысли способность предаваться сладостной иллюзии. В доказательство поглядите на несколько невыразительное, но зато внушающее доверие лицо В., героя девятнадцатого века. Мы теперь недостаточно счастливы, чтобы требовать прекрасное; в настоящий момент мы хотим только полезное. Общество в течение еще ряда веков будет стремиться к полезному".

"Париж имеет еще одно преимущество перед другими странами - доброжелательность и учтивость его жителей: это столица мысли. Ибо его философы далеко обогнали английских: сравните "Constitutionnel" с английским "Morning Chronicle". Чего не хватает Парижу? Художников, поэтов, скульпторов? А у нас-то самих есть они?"

"Но,- сказал полковник Текко,- чопорное уныние парижских гостиных и вечное экарте!"

"Ну что ж, друг мой, пусть в Париже собирается как можно больше итальянцев и испанцев, чтобы мы могли проводить вечера в своей компании".

"А может быть, это уныние,- сказала г-жа Бель...,- своего рода расплата за свободу? Посмотрите на гостиные Англии и Америки".

"Но ведь это все север,- заметил дон Франческе - Может быть, в гостиных Мексики и Лимы будет повеселее".

Мизантроп Д. возражает с обычной для него суровостью: "Воспитание в розовых тонах и с разными нежностями, которое французы дают своим детям, лишает последних всякого повода проявить решимость и выносливость. Это парижское воспитание уничтожает силу воли, которая не что иное, как готовность к опасности. Угнетение, которое испытывает молодежь Милана и Модены, я считаю благодетельным, если сравнить его с мягкостью французского правительства, которой в Париже и не замечают: оно сохранит за нами преимущество в силе воли. Бедствиям, пережитым Италией в тринадцатом веке, мы обязаны великими людьми четырнадцатого".

20 июля. Сегодня вечером, дав предварительно торжественную клятву вечно хранить молчание, я смотрел сатирический театр марионеток. Я обнаружил здесь семью моих старых друзей - людей очень остроумных, очень веселых, внешне соблюдающих крайнюю осторожность, но про себя смеющихся над всем, что достойно смеха. Следствием их доверия к моей скромности явилось то, что меня пригласили на представление разыгрывавшейся марионетками сатирической комедии в духе "Мандрагоры" Макьявелли. С первых же сцен пьеса напомнила мне прелестную пословицу - комедию Колле под названием "Истина в вине". Но здесь есть огонь, драматическая жизнь, бурлескная сила, пренебрежение к стилю, забота о характерности положений, оставляющие далеко позади остроумные и тонкие, но холодноватые пьесы-пословицы Колле и Кармонтеля*.

* (Кармонтель, Луи (1717-1806) - французский драматический писатель, автор веселых и остроумных, выдержанных в реалистическом духе пословиц.)

Фарс, который мы смотрели вчера, озаглавлен: "Si fara, si о no, un segretario di stato?" ("Будет ли у нас премьер-министр?").

Главная роль принадлежит такой важной персоне, как Инноченте Ре*, который не любит своего премьер-министра, дона Чекино, восьмидесятидвухлетнего старика, некогда весьма ловкого волокиту и великого соблазнителя женщин. Сейчас он почти совсем потерял память, что, конечно, для премьер-министра чрезвычайно странно. Сцена, где дон Чекино дает аудиенцию трем лицам - священнику, торговцу скотом и брату одного карбонария,- представившим ему три различные петиции, которые, разговаривая с просителями, он беспрестанно путает, прелестна по своей правдивости и комизму. Забавно смущение министра, который, чувствуя, что он забыл содержание прошений, все время делает вид, что отлично их помнит. Его превосходительство говорит торговцу скотом о его брате, участвовавшем в заговоре против государства и отбывающем заслуженное им заключение в крепости, а несчастному брату карбонария - о тех неприятностях, которые произойдут, если в пределы королевства впустить двести быков из Папской области; сцена эта достойна Мольера, а в тот вечер она имела для нас и особого рода достоинство, которого у Мольера нет. Смотря на марионеток, которые разыгрывали эту сцену, ни один из нас не забывал, что такая же сцена со столь же забавными подробностями происходит в настоящий момент в двухстах шагах от гостиной, где мы хохочем до слез. Друзья мои даже стараются представлять в своем театре марионеток лишь сцены, которые имели место в действительности, на глазах у всего высшего общества. Когда мы видели комическую растерянность фигурки в двенадцать дюймов высотой, одетой в костюм премьер-министра, за которым мы ухаживали не далее, как нынче утром, почти всех нас разбирал такой смех, что раза три приходилось прерывать спектакль. По-видимому, опасность, связанная с этим невинным развлечением, еще усиливала всеобщий интерес. Нас было всего восемнадцать человек; за марионеток говорили тоже люди из общества.

* (Король Иннокентий, или король-простак.)

Сценарий этой комедии (ossatura) был составлен неким аббатом, весьма лукавым насмешником, который, по-моему, состоит любовником одной из хозяек дома. А ведь в Италии ни один аббат не забудет, что ему может внезапно выпасть удача и он достигнет кардинальской шляпы.

Видно, что о сценарии такой маленькой комедии заранее уславливаются между собой актеры или, лучше сказать, лица, которые говорят за марионеток. Лист бумаги с наметкой сценария укреплен за кулисами на пюпитре, освещенном двумя свечами. Там же собираются говорящие за марионеток актеры в количестве, равном числу действующих лиц пьесы. За любовницу в комедии всегда говорит какая-нибудь юная особа. Импровизированный диалог марионеток звучит естественно и богат всевозможными оттенками. Актеры, которым не приходится заботиться ни о жестах, ни о выражении лиц, говорят гораздо лучше, чем если бы они находились на сцене.

Это преимущество особенно важно для такой сатирической комедии, как эта, где фигурируют премьер-министр, знаменитый банкир Торлониа*, герцог Браччано, посол одной великой державы и несколько других важных особ. Молодые люди, которые за них говорили и которые видели их еще сегодня утром или накануне, с таким искусством воспроизводили их интонацию и способ мышления, что мы готовы были принять копию за образец и помирали со смеху. Я даже убедился в том, что трое или четверо зрителей провели начало вечера в обществе важных людей, которых они в конце его с таким удовольствием вновь увидели на сцене. Нельзя ли было бы перенести в Париж этот род развлечения? Если не впадать в пошлый порок чрезмерно злобной сатиры, если умело сохранять веселый, естественный комизм хорошего тона, то, на мой взгляд, это одно из самых острых удовольствий, которыми можно наслаждаться в странах деспотизма.

* (Торлониа - глава самого крупного банкирского дома в Риме, основателем которого был Джованни Торлониа (1754-1829); Дж. Торлониа, разбогатев, купил герцогство Браччано и получил герцогский титул.)

Мола да Гаете. 25 июля. Кое-кто из знакомых молодых женщин едет в Рим, чтобы присутствовать на великолепной церемонии, которая должна состояться через несколько дней. С Неаполем я ознакомился лишь очень поверхностно, так как у меня все же не обошлось без некоторых неприятностей со стороны полиции. Говорят, что какой-то человек с фамилией, похожей на мою, служил при Мюрате. Вчера в девять часов вечера я улизнул. Хотелось мне проехать по очень живописной дороге через Аквино и Фрозиноне. Я сделаю это, когда у меня будет хороший паспорт.

Рим. 1 августа. Выхожу из знаменитой Сикстинской капеллы. Я присутствовал на мессе, которую служил папа, на лучшем месте, справа, позади кардинала Консальви, и слушал пресловутых сикстинских кастратов. Нет, это хуже самого отвратительного кошачьего концерта: за последние десять лет не доводилось мне слышать более нестерпимого воя. Из двух часов, что длилась месса, полтора я изумлялся, ощупывал себя, соображал, уж не напала ли на меня какая-нибудь хворь, расспрашивал соседей. К несчастью, то были англичане, люди, всецело подвластные тирану-моде. Я спрашивал, каково их впечатление; они отвечали мне цитатами из Берни*.

* (Из Берни...- из прославленной в свое время "Всеобщей истории музыки" английского музыковеда Берни.)

Составив свое мнение об этой музыке, я стал наслаждаться мужественной красотой плафона и "Страшным судом" Микеланджело, изучал лица кардиналов: все это добрые деревенские священники. Премьер-министр Консальви постарался избежать людей, способных его заменить. У многих очень болезненный вид, некоторые лица надменны. В пятьдесят лет невозможно быть красивее кардинала Консальви. По месту, которое отведено ему в Сикстинской капелле, я понял, что он не священник, а только дьакон. См. прекрасную картину Энгра*.

* (Картина Энгра.- Речь идет о картине Энгра: "Папа Пий VII в Сикстинской капелле". Энгр, Жан (1780-1867) - французский художник, представитель лучших традиций французского классицизма, мастер рисунка, блестящий колорист, одинаково замечательный как в исторических композициях, так и в портрете.)

8 августа. Подцепил двух болонских художников и заставил их вести меня в Сикстинскую капеллу. Я убеждал их, что именно они мне ее по-настоящему покажут. Мое впечатление от концерта охрипших каплунов осталось прежним. Они согласились со мною с большим трудом и посоветовали мне побывать на службах во время святой недели. Но, ей-богу же, сдается мне, явка моя не состоится. Люди, которые смогли бы, которые сумели бы хоть раз в жизни пропеть что-нибудь, не фальшивя, сами не выдержали бы своих пронзительных, режущих слух криков. Но Рим - очень странный город: жители его, не имея никаких других интересов, вносят дух партий в искусство. Умные люди стараются доказать мне, что такой-то пачкун, хуже даже, чем наши, блещет дарованием лишь потому, что он родом из Рима. Однако надо свистать без стеснения; никаких скидок посредственности: она ослабляет наше чутье к подлинному искусству.

14 августа. Наконец я нашел людей здравомыслящих, но лишь среди иностранных послов. Они думают совершенно так же, как я... "Глупцы,- сказал мне по-немецки М.,- не способны высвободиться из паутины, в которую попадают путешественники, и всем восхищаются на веру". Он повел меня к адвокату Н.- в Риме это образованное сословие. Но нет ничего глупее, чем их князья. Я слушаю отличную музыку, общаюсь с очень сведущими людьми, которые отлично рассуждают, правда, лишь до тех пор, пока их не схватит за горло патриотизм. Все относящееся к музыке доступно здесь каждому, как в Париже суждения о Расине и Вольтере. Забравшись в угол, я с удовольствием беседовал с одним толстяком, от которого узнал много интересного: это разбогатевший портной. Здесь часто встречаются очень толстые молодые люди.

15 августа. Присутствую на очень торжественной церемонии в соборе св. Петра: все необычайно возвышенно, кроме музыки. Весь в белом шелку, почтенный первосвященник, которого несут в кресле, подаренном ему генуэзцами, и который благословляет молящихся в этом величественном храме, представляет собою одно из прекраснейших зрелищ, когда-либо виденных мною. Я сидел под сколоченным из досок амфитеатром справа от зрителей, где находилось около двухсот дам: две римлянки, пять немок и сто девяносто англичанок. Больше никого во всей церкви, только сотня крестьян страшного вида. Находясь в Италии, я вдруг попал в Англию. Большинство этих дам так растроганы красотой церемонии, что сердцам их трудно было ощутить всю смехотворность священных каплунов, поющих в клетке. То же самое в Сикстинской капелле. Мне кажется, что им полагается только подтягивать священникам, совершающим службу.

18 августа. Только что я наслаждался одним из самых прекрасных и трогательных зрелищ, какое довелось мне видеть за всю мою жизнь. Папа совершает выход из собора св. Петра: служители выносят его на огромных носилках, где он стоит на коленях перед святыми дарами. К счастью, сегодня не очень жарко: день, как здесь выражаются, ventillata*. С раннего утра все улицы, ведущие на площадь св. Петра, чисто выметены и посыпаны песком, а стены домов затянуты материей. Это можно увидеть повсюду. Но только в Риме увидишь людей, твердо убежденных, что первосвященник, который сейчас появится,- верховный владыка их вечного блаженства или вечных мук. Вдоль двух огромных колоннад, окружающих площадь, устроены помосты и стоят стулья. С утра торгуются за лучшие места люди в самых изысканных туалетах и в самых первобытных одеждах. Какой-нибудь абруццский крестьянин, если в кармане у него оказалось два карлино, сидит тут рядом с высокородным и могущественным римским князем: в этом убежище равенства деньги - единственная признанная аристократия. В Англии мне пришлось видеть, как люди из народа, пришедшие на митинг, где должен был выступать Коббет**, не осмеливались занять места на тележках, которые служат для подвоза продуктов на рынок. Английский сапожник говорил с глубочайшим уважением: "Это места для джентльменов". Вот что я видел, удобно усевшись в первом ряду. По мостовой, усыпанной песком и лавровыми листьями, проследовали сперва монахи пяти или шести орденов: серые, белые, черные, коричневые, пегие, - словом, всех цветов. Шествуя с факелами в руках, уставившись косящим взглядом в землю, они во весь голос распевали какие-то гимны, в которых нельзя было разобрать ни слова. Они явно стремились привлечь внимание толпы своей смиренной походкой, которую каждую минуту предавала гордыня, светившаяся в их взорах.

* (Проветренный (итал.).)

** (Коббет, Вильям (1762-1835) - английский публицист, политический деятель, выдающийся оратор. Первоначально тори, он постепенно сделался энергичным демократом. В своих сочинениях и ораторских выступлениях вел борьбу за парламентскую реформу. Был очень популярен среди рабочего населения Лондона; его публичные выступления собирали всегда толпы слушателей.)

За ними выступал постоянный клир семи главных церквей, разделенный на семь различных отрядов большими, наполовину натянутыми красными и желтыми балдахинами, которые несли люди в белых одеждах. Каждому из этих балдахинов совершенно восточного вида предшествовал странный инструмент, увенчанный колоколом, ежеминутно издававшим звон. Наконец появились высшие чины церкви и кардиналы в своих островерхих колпаках. Внезапно все преклонили колени, и я увидел, как на помосте, затянутом богатейшими тканями, появилась бледная фигура, безжизненная, величественная, тоже задрапированная по самые плечи; и мне почудилось, что она образует одно целое с алтарем, помостом и золотым солнцем, перед которым она стояла, словно поклоняясь ему. "А ты мне не сказала, что папа-то мертвый",- сказал своей матери ребенок рядом со мной. Ничто не могло бы лучше выразить полное отсутствие жизни в этом странном призраке. В этот момент вокруг меня были только верующие, да и сам я всецело поддался чарам религии, в которой столько красоты! Поза, которую принял папа, освящена традицией, но так как она была бы весьма тягостна для старца, нередко больного, драпировки располагаются таким образом, чтобы казалось, будто его святейшество стоит на коленях, в то время как на самом деле он сидит в кресле.

25 августа. Очаровательный бал у одной английской дамы. Некий римский либерал из самых видных отвел меня в сторону и сказал: "Знаете, сударь, существует великолепная книга, книга, в которой, по-моему, содержится все необходимое для счастья народов и королей: это - Словарь Чалмерса"*. И так обстоит со всем, что я встречал южнее Болоньи. Но попадаются и гении - Альфьери, Канова. Нельзя сказать, чтобы и у них не было значительной доли предрассудков. В Англии полуглупец может нередко написать хорошую книгу, здесь же талантливый человек вроде Фосколо забавляется тем, что пишет по-латыни памфлет на своих врагов**. Прекрасные глаза мисс Джулии Г.

* (Словарь Чалмерса.- Речь идет о большом биографическом словаре А. Чалмерса, который выходил в Лондоне под заглавием "Всеобщий биографический словарь".)

** ("Didymi Clerici Epistolae"***, Lugano, 1816. Фосколо, лучший после Монти и Мандзоки поэт Италии, является также автором "Гробниц" и "Аякса". Подобно Монти, он не такой уж блестящий мыслитель, но стихотворец замечательный.)

*** ("Didymi Clerici Epistolae" ("Письма клирика Диди-ма") - сатирическое и очень резкое произведение Фосколо, записанное им в эмиграции и направленное против его личных врагов в Италии "Гробницы" - патриотическая поэма Фосколо, воспевающая великих людей Италии; "Аякс"- его трагедия.)

Орден иезуитов постоянно встречал противников среди других монашеских орденов, боровшихся с ним за влияние на Римскую курию.

26 августа. Меня повели в церковь Иезуитов неподалеку от палаццо ди Венециа. Я проникаюсь некоторым уважением, которое вызывает всякая, даже самая преступная власть, когда она творит великое. Церковь полна самым гнусным сбродом, так что мы отсылаем свои часы в гостиницу. У президента де Броса, восторгавшегося алтарем святого Игнатия, дурной вкус. Скульптура эта до невероятия отвратительна и смехотворна, настолько, что я даже не решаюсь сказать, чем именно она так отвратительна. Около 1740 года французы были ужасными варварами, но им можно все простить за их остроумие. Наконец начинается музыка: звучат органы, расположенные в разных местах церкви и перекликающиеся друг с другом. Музыка очень приятна, но, как всегда, органисты злоупотребляют богатством своего инструмента. В Германии мне доводилось слышать в тысячу раз лучшее исполнение, однако я и здесь очень славно провел два часа. Удивительное дело! Два или три англичанина по-настоящему растроганы. Мы видели, как в церковь прибыло несколько кардиналов, сочувствующих иезуитам. Именно в Риме у этого знаменитого ордена самые могущественные враги: доминиканцы и капуцины ненавидят его. Кардиналам отдаются воинские почести. Вид у римских войск отличный. Здесь так хорошо понимают, с каким сбродом приходится иметь дело, что каждую церковь охраняет часовой; у него ружье со штыком, и, кроме того, другие часовые ходят взад и вперед среди коленопреклоненной толпы. Характерная черта в главном центре религии, притязающей на то, что она управляет людьми с помощью нравственного воздействия! Здесь, оказывается, штык нужнее, чем в Париже, где нам говорят, будто мы все безбожники. Эти солдаты, возвратившиеся из Франции и еще одетые в благородный французский мундир, вполголоса распевают псалмы вместе с народом. Рим был бы и сейчас столицей искусства, будь в нем хоть немного благополучнее по части нравственности. Народ поет замечательно. Здесь о музыке и о любви говорят в равной мере и герцогиня и жена ее парикмахера. И если последняя не лишена ума, то и разница между их разговорами не так уж велика; все дело в том, что существует различие состояний, но нет различия нравов. Все итальянцы говорят об одном и том же, каждый по своему разумению - вот одна из самых поразительных черт моральной жизни этой страны. У знатнейшего вельможи и у его камердинера содержание беседы одно и то же.

29 августа. Сегодня я воспользовался своей ложей в театре Арджентино. Не стоило ради нее столько хлопотать. Давали "Танкреда" Россини. В Брешии или в Болонье публика не позволила бы закончить спектакль. Оркестр еще хуже певцов; но надо видеть балет! Рим восхищается той же балетной труппой, которую полгода назад едва терпели в Варезе, маленьком ломбардском городке.

Здесь каждый украшает ложу по своему вкусу: бывают занавески в виде балдахина, как на окнах в Париже; бывает отделка лож из шелковой материи, бархата, муслина. Есть ложи, отделанные весьма нелепо, но разнообразие все же приятно.

Я заметил несколько драпировок, издали напоминающих корону; мне объяснили, что в этом находит некоторое утешение тщеславие незадачливых коронованных особ, проживающих в Риме. Все здесь в упадке, все в прошлом, все мертво. Деятельная жизнь - в Лондоне и в Париже. В дни, когда я склонен к чувствительности, я предпочел бы Рим. Но пребывание в нем расслабляет душу, погружает ее в оцепенение. Никаких усилий, никаких проявлений энергии, ничто не течет быстро. Самая большая новость в Риме: Каммучини* закончил картину. Я ходил смотреть эту "Смерть Цезаря": плохой Давид. Ей-богу, я предпочитаю деятельную жизнь севера со всем безвкусием наших казарменных зданий!

* (Каммучини, Винченцо (1773-1844) - итальянский живописец, в начале XIX века признанный глава итальянской школы. "Смерть Цезаря" - одна из ею лучших исторических композиций.)

Но, правда, ничего не было бы лучше деятельной жизни, прерываемой в часы отдыха радостями нежного чувства, порождаемого чудесным климатом Рима.

Окончательно рассердило меня то, что во всех ложах, куда я заходил, этот никудышный спектакль находят превосходным. У римлян есть одна очень комическая тщеславная черта: сегодня вечером они беспрестанно повторяли: "Quel cantar è degno di una Roma!"*. Таким высокопарным оборотом пользуются они, говоря о Риме, и другого не употребляют. Я ушел, расстроенный этим окончательным упадком. Стал искать у себя том Монтескье и наконец вспомнил, что вчера его у меня конфисковали на таможне, как одного из самых запретных писателей. В закоулке моего письменного стола я нашел экземпляр "Величия римлян"**, in-32°. Прочел несколько глав, нарочно с каким-то удовольствием усугубляя свое мрачное настроение. К двум часам ночи я уже на уровне Альоьери. С живейшим удовольствием прочел всего "Don Garcia": мне удается почувствовать этого писателя не более четырех раз в год.

* (Это пение достойно такого города, как Рим! (итал.))

** ("О причинах величия римлян и их упадка" - знаменитое сочинение Монтескье (1734), где главные факты римской истории рассматриваются в тесной зависимости от эволюции политических учреждений, гарантировавших гражданскую свободу населения.)

Г-н Нистром, очень умный человек и подающий большие надежды архитектор, был так любезен, что сопровождал меня на площадь Траяновой колонны. Траян велел воздвигнуть эту колонну в очень узком дворике возле одной базилики. Замечательные работы, осуществленные между 1810 и 1814 годами королевским интендантом Г., окажутся для потомства гораздо более важными, чем работы, предпринятые десятью даже наиболее деятельными римскими первосвященниками. Наполеон выделил на украшение Рима десять миллионов. У него был проект снять двенадцать футов земли, засыпавшей древний Форум.

30 августа. Пришел в театр Балле слишком рано. Но все места в партере нумерованы. Если не сидишь в первых рядах, ничего не слышно. Для развлечения читаю полицейские правила. Правительство хорошо знает свой народ: законы исключительно жестокие. Сто палочных ударов зрителю, который займет чужое место; наказание приводится в исполнение немедленно на эшафоте, неизменно стоящем на площади Навоне, при факеле и часовом; пять лет каторги тому, кто повысит голос против театрального привратника (la maschera), распределяющего места. Судопроизводство ведется ex inquisitione, руководствуясь мягкими формами инквизиционного процесса. Вот все, что можно наблюдать среди зрителей: полнейшее отсутствие вежливости, чести, взаимного уважения, крайняя наглость наряду с крайней низостью в случае отпора. Во всем нахожу я подтверждение того, что говорила мне вчера г-жа Р., а именно, что губернатор Рима Тиберий Пакка - человек способный и знающий свое дело. Я списал для себя его полицейские правила: они будут одним из оправдательных документов моего путешествия для тех, кто обвинит меня, будто я слишком отрицательно отношусь к церковному деспотизму.

Наконец началась музыка. Она написана неким Романи, который сам себя называет в афише "Figlio di questa gran Roma"*. Он вполне достоин своей родины. Музыка его состоит из нахватанных у Чимарозы отрывков. Благодаря этому я получил от нее некоторое удовольствие, несмотря на полную бездарность автора.

* (Сын нашего великого Рима (итал.).)

Примадонна театра Балле - та же г-жа Джорджи, которую я видел во Флоренции; ей лучше подходила музыка Россини; тут она всего-навсего слабая копия Маланотти. Имеется здесь и комик хорошей школы, безо всякой слащавости, но он очень стар.

Пьеса - перевод "Игры любви и случая"*. Переводчик добавил туда палочные удары и сельского старшину, который сочиняет с помощью "Словаря рифм" похвальное слово своему синьору. Мы уже давно условились, что музыка не в состоянии передавать остроумие. В ней все произносится медленно, а ведь именно быстрота реплики сообщает мысли какой-то особый оттенок. Музыка изображает лишь страсти, и преимущественно нежную страсть.

* ("Игра любви и случая" - комедия Мариво (1730).)

Со времен Моцарта и Гайдна повелось, что пение передает некую страсть, а оркестр - прочие оттенки чувств, которые каким-то неведомым образом сливаются у нас в душе с изображением главной страсти. Майр, Винтер, Вейгль*, Керубини злоупотребляют аксессуарами, так как они не в силах передать главное. Но, несмотря на это открытие, музыка до сих пор еще не способна выражать остроумие.

* (Вейгль (1766-1846) - придворный капельмейстер Венской оперы, плодовитый композитор, написавший ряд опер, балетов, ораторий и пр.)

1 сентября. Снова в театре Балле.

Люди совершенно счастливые или люди совершенно бесчувственные не переносят музыки; по этой-то причине в парижских гостиных 1779 года ее до такой степени не признавали. Моцарт хорошо сделал, уехав из Франции. Не будь "Новой Элоизы", "Колдун"* Жан-Жака был бы освистан.

* ("Колдун".- Опера "Деревенский колдун" Ж. Ж. Руссо имела успех у парижской публики главным образом из-за литературных заслуг ее автора.)

Почему, когда человек несчастен, ему доставляет удовольствие слушать пение? Дело в том, что это искусство как-то смутно и не оскорбляя самолюбия внушает нам веру в человеческое сострадание. Сухую скорбь несчастного оно превращает в грусть, полную сожалений; оно вызывает слезы; его способность утешения не идет дальше. Душам чувствительным, скорбящим о смерти любимого существа, оно только вредит и ускоряет развитие чахотки.

21 сентября. Целых пятьдесят дней я провел, восхищаясь и негодуя. Какую радость могло бы доставить пребывание в античном Риме, если бы по воле злого рока на его почве не возник, как величайшее оскорбление, Рим поповский! Чем были бы Колизей, Пантеон, базилика Антонина и другие памятники, уничтоженные, чтобы расчистить место церквам, если бы они продолжали гордо возвышаться среди пустынных холмов - Авентина, Квиринала, Палатина! Счастливая Пальмира!*

* (Пальмира - в древности цветущий и богатый город в Сирии, столица государства Пальмирены, ныне бедное арабское местечко, полное величественных развалин.)

За исключением святого Петра не было бы ничего пошлее архитектуры нового времени, только скульптура еще хуже. Тут приходит на ум единственное исключение - Канова. Он заставил украсить бюстами великих художников Пантеон - место, столь дорогое чувствительным душам из-за того, что там находится гробница Рафаэля. Рано или поздно с него снимут название церкви, в свое время послужившее ему защитой от гения христианства. Бюсты, заказанные Кановой, в большинстве случаев весьма посредственны.

Лишь один из них его работы. На пьедестале можно прочесть:

      A Domenico Cimarosa 
 Ercole cardinale Consalvi. 1816*.

* (Доменико Чимарозе - Эрколе, кардинал Консальви, 1816 (итал.).)

Но вот что случилось около 1823 года: когда победила некая партия*, все эти бюсты были изгнаны в маленькие темные залы Капитолия.

* (Некая партия - то есть партия крайних реакционеров. После смерти Пия VII в 1823 году был избран папа Лев XII, крайний реакционер, при котором огромное влияние подучил орден иезуитов и началось преследование всех либерально настроенных общественных групп.)

Гробница Рафаэля, воздвигнутая над прахом этого великого человека тотчас же после его смерти (1520) и на которой кардинал Бембо* велел начертать прекрасное двустишие:

* (Бембо, Пьетро (1470-1547) - кардинал, итальянский гуманист, филолог и историк, историограф Венеции, великолепный стилист, латинская проза которого мало уступает классической.)

 Ille hie est Raphael, timuit quo sospite vincl 
 Rerum magna parens et moriente mori*,

* (Здесь покоится Рафаэль, при жизни которого великая родительница всех вещей боялась быть побежденной, а после смерти - сама умереть (лат.).)

была украшена его бюстом. Гробницу изуродовали, а бюст перенесли в Капитолий.

Какими воплями разразилась бы во Франции благопристойность по поводу надписи на бюсте Чимарозы! Теперь я не удивляюсь смутному влечению, заставившему меня питать доброе чувство к кардиналу Консальви. Это величайший из всех нынешних министров Европы, ибо он среди них единственный честный человек. Все должны понимать, что я самым решительным образом делаю исключение для министров той страны, где появится эта моя книга.

Этого редкого человека страстно ненавидят все его коллеги - числом тридцать три. Все его планы искажаются, все их подробности его заставляют отдавать на попрание глупцам; по этой-то причине у меня и конфисковали Монтескье. Он лишен возможности очистить Авгиевы конюшни при помощи единственного разумного средства - основания Политехнической школы.

В моем дневнике содержится более двадцати анекдотов об этом великом государственном деятеле, и во всех он выступает с самой лучшей стороны. Он прост в обращении, разумен, обязателен и - существенная черта, почти невероятная для Франции,- он не лицемер.

24 сентября. Только из больной устрицы можно извлечь жемчужину. С тех пор, как мы приближаемся к правительству общественного мнения, я отчаиваюсь в судьбах искусства, ибо при любых обстоятельствах постройка святого Петра является нелепостью. Разве нельзя было истратить пятьсот миллионов двадцатью способами, в сто раз более полезными? Разве не было двухсот тысяч бедняков, нуждающихся в помощи, разве не лучше было сделать пригодной для земледелия половину Римской Кампаньи, скупить майораты у десятка знатных фамилий Рима и раздать эту землю двумстам тысячам крестьян, которые перестанут заниматься разбоем, как только получат поле для обработки?

Около 1730 года, уж не знаю, по какой счастливой случайности, у папского правительства оказался на расходы лишний миллион. Что было лучше построить: фасад Сан-Джованни ди Латерано или же набережную вдоль Тибра от Порта дель Пополо до моста святого Ангела?

Фасад смехотворен, но дело ведь не в этом. Папа решил строить фасад, а Рим до сих пор еще ждет набережной, которая, может быть, содействовала бы уменьшению лихорадки, опустошающей эти кварталы с первых знойных дней мая до первых октябрьских дождей. Поверите ли, что на Корсо, около Сан-Карло Борромео, мне показали дом, за который лихорадка никогда не переходит? В этом году хинин творит чудеса. Знаменитый химик, г-н Манни, изготовляет его не хуже, чем в Париже.

Вчера мне сказали: "Как жаль, что Франциск I* не сделал Францию протестантской страной!"

* (Как жаль, что Франциск I...- В первой половине своего царствования Франциск I был близок к протестантизму и даже имел мысль распространить его во всей Франции. Но вслед за тем он перешел на сторону непримиримой Сорбонны, и конец его правления был омрачен жестоким преследованием протестантов как злейших еретиков.)

Я крайне возмутил недозрелого философа своим ответом: "Это было бы величайшим несчастьем для всего мира: мы стали бы унылыми и рассудительными, как женевцы. Не было бы ни "Персидских писем", ни Вольтера, ни - прежде всего - Бомарше. Подумали ли вы о степени благоденствия нации, где "Мемуары" Бомарше привлекают такое внимание? Может быть, это стоит большего, чем достопочтенный м-р Ирвинг*, отдающий в заклад свои часы. В жизни так много болезней и печалей, что смеяться совсем не разумно. Иезуиты с их растяжимой совестью, индульгенции - словом, религия, какой она была в Италии около 1650 года, для искусства и счастья гораздо лучше, чем самый разумный протестантизм. Чем он разумнее, тем губительнее для искусства и радости".

* (Ирвинг, Эдуард (1792-1834) - основатель английской секты ирвингианцев Его проповеди производили огромное впечатление, доводя слушателей до экзальтации.)

(Положение со свободой печати в 1826 году* препятствует мне послать в типографию:

* (Положение со свободой печати в 1826 году...- Цензурные опасения Стендаля имели вполне реальные основания, так как уже в первом издании Делоне по требованию цензуры пришлось перепечатать свыше.)

1. Жизнь Пия VII, несмотря на очень благоприятную характеристику этого почтенного первосвященника.

2. Жизнь кардинала Консальви.

3. Описанье римского государственного механизма. Все идет приблизительно так, как в 1500 году: любопытнейший пережиток старины.

4. Историю конклава 1823 года, во время которого я как раз находился в Риме. Каждый вечер у г-жи Н. мы узнавали в точности, за кого голосовал каждый кардинал.

5. Историю секретаря, который помогал Пию VI составлять труд о епископствах Германии. Проделка кардинала Консальви с этим секретарем. Любовные похождения жены генерала Пфиффера.)

Кастель-Гандольфо. 1 октября. Вот уже месяц, как я поселился в Кастель-Гандольфо. Провожу свои дни на берегах озера Альбано и во Фраскати. Было бы несправедливостью по отношению к этим чудесным местам, если бы я стал описывать их менее чем на двадцати страницах.

Анекдот о молодом крестьянине из Фраскати, рассказанный вчера на вилле Альдобрандини. Этот климат внушает - сам не знаю, как, - чувство преклонения перед красотой. Но я чересчур много говорил обо всем, что относится к красоте: людям севера станет скучно. Вот вам кое-что из моральной философии. В Риме я почти каждый день хожу к г-ну Тамброни в палаццо ди Венециа; там я беседую с его милой женой, уроженкой Шамбери, Кановой, другом их дома, и двумя - тремя философами, судящими обо всем с такой глубиной и беспристрастностью, каких я даже приблизительно никогда не встречал.

Вот наиболее существенное из моих заметок за прошлый месяц. Езжу в Рим, но страх перед лихорадкой заставляет меня возвращаться ночевать в Кастель-Гандольфо.

У людей севера взгляд на жизнь вдумчивый, серьезный, если угодно, глубокий. В Риме люди, быть может, так же умны, как в Эдинбурге, но на жизнь там смотрят взглядом, полным огня, страсти, сильных чувств, хотя, если хотите, и несколько беспорядочно. В первом случае брак и семейные узы объявляются самым торжественным образом неприкосновенными. В Риме же князь Колонна или любой другой человек видят в браке лишь институт, узаконивающий положение детей и упорядочивающий раздел имущества. Предложите римлянину любить всегда одну и ту же женщину, и, хотя бы она была ангелом, он возопит, что вы пытаетесь лишить его трех четвертей того, ради чего стоит жить на свете. Таким образом, в Эдинбурге семья - это цель, а в Риме она лишь средство. Если система северян иногда порождает однообразие и скуку, которую мы читаем на их лицах, то зато она часто доставляет мирное каждодневное счастье. Но, что еще важнее с моей точки зрения, может быть, эта унылая система имеет некую тайную аналогию со свободой и всеми сокровищами благоденствия, которые она изливает на людей. Римская система не допускает многочисленных маленьких государств, именуемых семьями ; но зато каждому предоставляется добиваться счастья, как он его понимает.

Если бы я не боялся, что меня побьют камнями, то добавил бы, что существует одна такая страна, где жители перенимают для своего обихода почти все то плохое, что имеется и в безрадостной системе протестантов и в итальянском сладострастии.

В Англии брачные узы почти нерушимы для всех, кроме лиц с доходом свыше четырехсот тысяч франков или лиц очень высокого происхождения. В Риме, когда в церкви совершается брачный обряд, эта мысль о нерушимости и о верности навеки никому и в голову не приходит. Так как муж знает это заранее, так как все это решено и общепринято, он, если только он не влюблен в свою жену, что ставит его в положение любовника по отношению к любовнице, и не станет беспокоиться о поведении своей жены после первых нескольких лет совместной жизни.

Есть страна, где брак только биржевая сделка: нареченные даже не видятся до тех пор, пока оба нотариуса не договорятся как следует насчет статей брачного контракта. Но, тем не менее, мужья претендуют и на ту нерушимую верность, которая встречается в английских браках, и на все те наслаждения, которые предлагает итальянское общество. В Англии на балах можно наблюдать, как девушки выбирают себе мужей.

Я буду говорить о вещах, которые повредят моей книге. Для этого необходимо мужество. Я буду говорить о римских нравах. Рим - город итальянский по преимуществу, более чем Неаполь, уже несколько офранцуженный, чем Болонья, которая в некоторых отношениях небольшой провинциальный город. В Риме каждые десять лет выбирают государя*; и государь этот, возможно, не был лишен страстей в молодые годы. Какой источник интереса для населения!

* (Выбирают государя.- Стендаль имеет в виду избрание папы.)

В Риме нет никаких стеснений, никакого принуждения, никаких условностей, знание которых в других местах именуется светскостью. Если кто-нибудь понравился женщине, она редко старается это скрыть. Lite a... che mi place* - фраза, которую римлянка произносит без малейшего стеснения. Если человек, имевший счастье понравиться, разделяет внушенное им чувство, он говорит: "Ml volete bene?" - "Si..." - "Quando ci vedretno?"**. Так необыкновенно просто возникают привязанности, длящиеся иногда очень долго, к примеру, восемь или десять лет. Отношения, прекращающиеся через год или два, не делают даме чести: о ней идет молва, как о существе слабом, не уверенном в собственных своих влечениях. Полное равенство обязанностей между любовниками в немалой степени содействует постоянству чувства. Впрочем, в стране, где политика ведется так тонко, отбрасывают всякое притворство. Недавно, на великолепном балу у банкира Торлониа, герцога Браччано, я заметил, что женщина танцует только с теми, кого одобряет ее любовник. Если вы дерзнете спросить у хорошенькой женщины причину ее отказа, она просто отвечает: "II mio amico non lo vuole.- Domandate al mio amico"***.

* (Скажите... что мне нравится (тал.).)

** ("Вы меня любите?" - "Да" - "Когда мы повидаемся?" (итал.).)

*** ("Мой друг этого не хочет.- Спросите у моего друга" (итал.).)

И каждый год находятся один - два немца, которые простодушно идут к amico и спрашивают разрешения танцевать с его любовницей.

Прелестные римлянки совершенно не правы, когда насмехаются над француженками, которым, по их мнению, больше свойственно кокетство, чем подлинное чувство, но которые после бесконечных ухищрений кончают тем же. Я привожу здесь это лишь как пример нелепых суждений, которые различными нациями выносятся друг о друге.

У одной римлянки спросили в присутствии ее любовника, как бы она поступила, если бы он оказался ей неверен. Она, не отвечая, встает, открывает дверь, выходит на миг, затем появляется снова, двигаясь ощупью, словно бредет в темноте. Все с удивлением смотрят на нее, как вдруг, продолжая разыгрывать ту же пантомиму, она подходит к своему другу, который сам ничего не понимал, и ломает о его грудь веер, который держит в руке.

В этом состоял весь ее ответ. Каких только цветистых фраз не наговорила бы при подобных обстоятельствах любая из наших модниц!

4 октября. Маркиз Га..., любовник г-жи Бо..., одной из красивейших римских дам, находился вместе с нею у г-на де Блакаса. Графиня де Флорес попросила Га... спеть, добавив тоном, нарочито подчеркивающим каламбур: "Cantate tanto bene, Galli"*. При этих словах ее разъяренная г-жа Бо... вскакивает с места. "E che sapete voi, se canta bene?"** - "Si, lo so benissimo"***,- с величайшей невозмутимостью ответила г-жа де Флорес. В гостиной наступает гробовое молчание; между дамами завязывается жесточайшая ссора. Любовник, очень красивый мужчина, присутствовал при стычке, но вмешаться не осмелился. Друзья распорядились, чтобы обеим дамам подали их коляски, указали им, насколько неуместно было затевать подобную перебранку в доме иностранца, и с большим трудом убедили каждую из них покинуть гостиную посланника.

* ("Вы так хорошо поете, Галли!" (итал.).)

** ("А разве вы знаете, что он хорошо поет?")

*** ("Да, отлично знаю" (итал.).)

Римлянка вполне способна устраивать своему любовнику подобные сцены, может нанести ему удар кинжалом, но никогда, как бы он перед нею ни провинился, не расскажет никому того, что он поверил ей в минуту полной откровенности. Она, возможно, убьет его и сама умрет с горя, но тайны его умрут вместе с нею. Удар кинжалом - очень редкое явление в высшем обществе, но вполне обычное среди простонародья, где женщина довольно редко мирится с потерей любовника. Было бы слишком безнравственно с моей стороны рассказывать еще несколько случаев, также всем хорошо известных.

В Риме каждый вечер устраиваются у австрийского посла, французского посла или у кого-либо из римских князей великосветские приемы. Secondo ceto* не имеет доступа в эти гостиные, где господствует более или менее французский тон. Иностранец, желающий ознакомиться с римскими нравами во всей их природной сущности, найдет то, что ему нужно, на вечерах у богатых купцов, стоящих во главе secondo ceto. Можно всегда встретить несколько кардиналов у посланников........Но здесь уместно вспомнить приятное местечко, куда отправили любезного и остроумного Санто-Доминго**.

* (Второй разряд (итал.).)

** (Сан-Доминго - автор ряда политических памфлетов.)

Несмотря на все, что обыватели говорят об Италии, человек, ломающий комедию в римском или миланском обществе, встречается так же редко, как просто и естественно держащийся человек в Париже. Но в Риме не принято дурно отзываться о религии, так же как в парижской гостиной воспитанный человек не станет употреблять грубых выражений. Вы полагаете, что итальянец - завзятый лицемер, вечный притворщик, а на самом деле это самое естественное существо в Европе, менее всего заботящееся о мнении соседа. Вы считаете его искуснейшим заговорщиком, человеком исключительной осмотрительности, воплощением макьявеллизма, но убедитесь сами, как простодушны и по-жирондистски добродетельны заговорщики Пьемонта и Неаполя. Римляне, как мне кажется, во всех отношениях превосходят другие народности Италии: они обладают большей силой характера, у них больше простоты, и они несравненно умнее. Дайте им на двадцать лет Наполеона, и они станут первым народом Европы. Я бы легко мог доказать это, если бы у меня хватило места. Если эта книга выйдет вторым изданием, я приведу с десяток анекдотов в доказательство своего последнего утверждения.

10 октября. Вчера я заночевал в Риме. Около девяти часов я вышел из великолепных залов по соседству с апельсиновым садом, именующихся кафе Русполи; напротив кафе находится палаццо Фьяно. Какой-то человек, стоя у входа в помещение, похожее на погреб, говорил: "Entrate, о signori!" (Входите, входите, господа; сейчас начало!). Я и зашел в этот театрик, заплатив двадцать восемь сантимов. Цена эта внушила мне некоторые опасения насчет дурного общества и блох. Вскоре, однако, я успокоился. По тону разговора я заметил, что соседи мои - добрые римские буржуа: двадцать восемь сантимов - сумма в этой стране достаточная, чтобы отогнать самый последний сброд. Из всех народов Европы римляне, может быть, больше всех любят тонкую и язвительную сатиру. Их необыкновенно острый ум жадно и ловко схватывает самые туманные намеки. Гораздо более счастливыми, чем, например, население Лондона, делает их именно отсутствие всяких надежд. Привыкнув за последние триста лет смотреть на свои бедствия как на нечто неизбежное и вечное, римский горожанин не гневается на министра и не жаждет его смерти: ведь этот министр был бы заменен существом столь же зловредным. Народ прежде всего хочет поиздеваться над власть имущими и посмеяться на их счет; отсюда диалоги между Пасквино и Марфорио*. Цензура здесь гораздо придирчивее, чем в Париже, и нет ничего пошлее римских комедий. Смех нашел прибежище у марионеток, которые разыгрывают пьесы почти целиком импровизированные.

* (Пасквино и Марфорио - излюбленные персонажи римского народного театра; обычно между ними происходит сатирический диалог, где высмеивается администрация и т. д.)

Я провел весьма приятный вечер в марионеточном театре палаццо Фьяно, хотя актеры там не более фута ростом. Сцена, по которой разгуливают эти маленькие, ярко раскрашенные существа, имеет, пожалуй, десять футов в ширину и четыре в высоту. Что содействует получению удовольствия и - осмелюсь сказать - усиливает иллюзию, так это превосходные декорации театрика. Двери и окна домов старательно рассчитаны в данном случае на актеров ростом не в пять футов, а в двенадцать дюймов.

Самый модный у римского народа персонаж, за чьими похождениями он так любит следить,- это Кассандрино. Кассандрино - кокетливый старичок лет под шестьдесят, легкий, подвижный, седой, хорошо напудренный, щеголеватый - вроде кардинала. К тому же он искусен в делах и не склонен сердиться: к чему это в стране, где нет наглости военных? Он блистает изысканным светским обхождением, знает толк в людях и вещах и особенно умело использует злобу дня. Не будь у него всех этих качеств, римский народ назвал бы его villano (мужиком) и не удостоил бы даже смеха. Одним словом, Кассандрино был бы человеком почти совершенным, этаким шестидесятилетним Грандисоном*, если бы, на свою беду, он не влюблялся во всех без исключения хорошеньких женщин, которых случайно встречал, а так как он южанин, не склонный забавляться одними мечтами о любви, то всегда старается их соблазнить. Согласитесь, что этот персонаж неплохо придуман для страны, которой управляет состоящий из холостяков олигархический двор, где, как и всюду, власть находится в руках стариков. Кто стал бы обижаться на Кассандрино? Персонаж этот не выходит из моды уже целое столетие. Само собой разумеется, что он мирянин, но держу пари, что в зале нет ни одного зрителя, который бы не видел на нем красной ермолки кардинала или, по меньшей мере, лиловых чулок monsignore. Monsignori - это молодежь папского двора, аудиторы этой страны; должность эта - исходная для всех прочих. Кардинал Консальви, например, целых тридцать лет был monsignore и ходил в лиловых чулках. Рим полон monsignori в возрасте Кассандрино, которым не удалось сделать карьеру в такие молодые годы, как кардиналу Консальви, и которые в ожидании кардинальской шляпы утешаются другим способом.

* (Грандисон - герой одноименного романа Ричардсона, образец порядочности и добродетели.)

Сегодняшняя пьеса называлась "Cassandrino - allievo di un pittore" (Кассандрино - ученик живописца). У одного знаменитого художника много учеников и очень хорошенькая сестра. Кассандрино - привлекательный, изысканно одетый старичок лет шестидесяти - является к ней и уже при входе держит себя со скромным изяществом молодого кардинала.

Появление Кассандрино на сцене марионеточного театра и его манера прохаживаться по гостиной в ожидании прелестницы, которую пошла предупредить cameriera di casa*, получив предварительно паолетто на чай, сами по себе уже приводят зрителей в веселое настроение, настолько верно подражают движения этой куколки своеобразной аффектации, свойственной молодому monsignore. Наконец появляется сестра художника. Кассандрино, еще не решившийся из-за своего возраста на слишком откровенное объяснение, просит у нее разрешения спеть восхитившую его каватину, которую он недавно слышал на концерте. Вся пикантность игры этого персонажа и состоит в обусловленной возрастом осторожной сдержанности, сочетающейся с бесчисленными мелкими уловками, к которым он прибегает, чтобы девушка позабыла о его сединах. Каватина чудесно пропета: это одна из лучших вещей Паэзиелло. Зрители горячо аплодировали, но иллюзия в данном случае осталась в некотором пренебрежении, так как зрители беспрестанно кричали: "Brava la ciabatina!"**. (Каватину исполняла за сценой дочка одного башмачника, обладательница прелестного голоса.)

* (Горничная (итал.).)

** ("Браво, башмачница!" (итал.))

Именно с помощью этой страстной арии Кассандрино объясняется в любви. Сестра живописца отвечает ему бесконечными комплиментами насчет того, как он модно одет и как прекрасно выглядит,- комплиментами, которые с восторгом выслушивает старый холостяк. По этому случаю он рассказывает ей, откуда у него такой костюм. Сукно доставлено из Франции; затем Кассандрино рассказывает о своих панталонах, присланных из Англии, о своих великолепных карманных часах с боем (он вынимает их, и они звонят), за которые он заплатил лучшему лондонскому часовщику сто гиней. Одним словом, Кассандрино обнаруживает все смешные черты старого холостяка: называет фамильярными прозвищами всех римских модных торговцев, изображает жестами знаменитых щеголей-иностранцев, среди которых всегда найдутся один или два исключительно смешных и потому хорошо известных жителям Рима. С каждым словом он все ближе и ближе придвигается на своем стуле к стулу юной девицы. Внезапно приятную беседу прерывает появление молодого художника, брата девушки; у него огромные бакенбарды и длиннющие черные волосы - обязательная принадлежность гения.

Молодой художник довольно резко просит Кассандрино не удостаивать больше его сестру своими посещениями и возвращает ему миниатюру, которую Кассандрино давал ему для реставрации.

Вместо того, чтобы рассердиться на молодого человека, который его прогоняет, Кассандрино осыпает его комплиментами и льстивыми словами. Художник, оставшись наедине с сестрой, говорит ей: "Как это ты так неосторожно принимаешь у себя человека, который не может на тебе жениться?" Этот весьма ясный намек вызвал бурю аплодисментов. Затем последовал довольно забавный монолог Кассандрино на улице. Он безутешен из-за того, что ему невозможно увидеться с прелестницей. Он жалуется вперемежку то на мелкие жизненные неудобства, связанные с его возрастом, то на муки, которые доставляет ему чрезмерность его страстных чувств. Зрители следили за представлением в напряженной тишине, прерывавшейся после каждой фразы взрывами смеха. Рассуждения которыми он сам для себя старается замаскировать свои шестьдесят лет, тем комичнее, что Кассандрино совсем не дурак; напротив, это человек с большим жизненным опытом, не лишенный к тому же ума и совершающий безумства лишь в силу своей влюбленности. Наконец он приходит к решению перерядиться молодым человеком и прийти к художнику как восемнадцатилетний ученик.

Во втором акте он и является к молодому живописцу. Он приклеил себе огромные черные бакенбарды, но второпях забыл снять пудреные букли на висках. Ему удается повидаться с прелестницей, и любовная сцена с нею необыкновенно смешна: он обожает ее со всем пылом старого холостяка, все время говорит о своем богатстве и кончает предложением разделить его с девушкой. "Мы будем счастливы,- говорит он,- и никто не узнает о нашем счастье". Тут восторженный хохот публики прервал действие минуты на две. Он падает к ногам красотки; в этот момент его застает старая тетка девушки, знавшая его сорок лет назад в Ферраре, где он служил. Она напоминает ему, что он признавался ей в любви, и так терзает его, что Кассандрино в отчаянии убегает в мастерскую художника, но вскоре появляется опять, как новый Пурсоньяк, преследуемый молодыми людьми, потешающимися над этим новоиспеченным товарищем с черными бакенбардами и седыми буклями. Входит молодой живописец, отсылает учеников и ведет с Кассандрино долгую и весьма серьезную беседу; тот чувствует, что дело пахнет кинжалом. Он умирает от страха, но не перед побоями, а перед возможностью огласки - еще одна характерная черта, которой проницательные римляне восторженно наслаждаются.

Наконец, вдоволь поизмывавшись над Кассандрино, которого он якобы принимал за вора, художник узнает его. "Вы явились на урок живописи,- говорит он,- сейчас вы его получите. Я начну с колорита. Мои ученики стащат с вас одежду, а затем распишут вам все тело с головы до ног ярко-алой краской (намек на известное парадное одеяние). После того, как вы тем самым получите все, чего желали, они проведут вас по Корсо". Кассандрино в ужасе; он соглашается жениться на старой тетке, за которой он когда-то ухаживал в Ферраре. Тетка бросается ему на шею. Он подходит к рампе и конфиденциально сообщает зрителям: "Я отказываюсь от красного, но я стану дядей любимого существа и..." Тут он делает вид, что его кто-то позвал, поворачивает голову, и зрители покрывают его последнюю реплику рукоплесканиями.

Когда спектакль окончился, на сцену вышел мальчик, чтобы привести в порядок лампы. Двое или трое иностранцев даже вскрикнули от неожиданности. Он произвел на нас впечатление великана, настолько полной была иллюзия и так мало внимания обращали мы на маленький рост и деревянные головки актеров, смешивших нас в течение почти целого часа.

Затем был представлен балет "Волшебный колодец" на сюжет из "Тысячи и одной ночи". Грациозностью и естественностью движений танцоров он, если это возможно, поразил нас еще больше, чем комедия. Я стал расспрашивать соседей насчет механизма этих прелестных деревянных фигурок. Ноги их налиты свинцом. Нитки, управляющие их движениями, продернуты через туловище и выходят из макушки головы. Они заключены в черную трубочку, где скрыты также нитки, приводящие в движение голову. Только те нитки, что управляют руками марионеток, немного заметны для глаза. Вот почему лучшие места - в пяти - шести шагах от сцены. Глаза тоже движутся, но непроизвольно, в зависимости от наклона головы направо или налево.

Чего не описать, так это исключительной ловкости, с которой порождается иллюзия естественности средствами, представляющимися и мне самому, когда я перечитываю мною написанное, такими грубыми.

18 октября. Сегодня вечером, в разгар общей беседы у г-жи Крешенци, внезапно заговорил какой-то очень красивый мужчина лет тридцати шести, с глазами более печальными, чем обычно бывает у уроженцев Рима. Минут десять он говорил один и довольно хорошо, после чего снова погрузился в угрюмое молчание. Никто не отозвался на сказанное им, и разговор продолжался так, словно был лишь случайно прерван.

Вот история княгини Санта-Валле, которая, впрочем, всюду печаталась, и потому читатель может пропустить ее, если она ему известна. Некая красавица-графиня, родом из Германии, одна из тех космополиток, которым так покровительствует дипломатия девятнадцатого века, жила в Неаполе, и с величайшей роскошью, и принимала у себя все высшее общество. На коленях молодой графини постоянно видели хорошенькую девочку восьми или десяти лет. Графиня только и делала, что целовала ее в приступах нежности или пинала ногой и кусала. Доведенная до отчаяния девочка добилась от своей покровительницы, при содействии одного молодого священника, друга дома, чтобы ее поместили в монастырь в Сорренто, на родине Тассо, самом прекрасном месте на земле. С возрастом развилась ее красота, а также и душевные качества. Когда ей минуло шестнадцать лет, она уже слыла самой обаятельной девушкой в Неаполе. Князь Санта-Валле, человек весьма тщеславный, был тогда обладателем лучших лошадей и только что полученных из Англии экипажей; он решил, что венцом его роскошной жизни будет первая красавица Неаполя. Бедная Эмма, побаивавшаяся безумных выходок своей покровительницы, которая говорила ей, что удочерила ее, подобрав сироткой в какой-то гостинице, бедная Эмма сочла большим счастьем для себя выйти замуж за человека, лучше всех в Италии знавшего, насколько манжеты рубашки должны выдаваться из рукавов сюртука. Она стала княгиней. Все это дело было очень ловко устроено космополиткой-графиней. Когда князь был уже помолвлен с Эммой, графиня призналась ему, что Эмма - ее дочь и что отец девушки - молодой римский священник, который так часто бывает у нее в доме. Этим и объяснялась необычайная красота девушки, рожденной от союза красавицы-северянки с одним из самых красивых уроженцев юга. Через несколько месяцев после брака Эммы политические обстоятельства вынудили князя Санта-Валле покинуть Неаполь. Юная княгиня отправилась в Рим, где была отлично принята в доме знаменитого князя Антонио Боргезе, человека весьма почтенного. Она уже довольно долго жила в палаццо Боргезе, когда в Риме распространился слух о смерти ее мужа. Молодая вдова тотчас же облачилась в траур, но в мире прибавилось два счастливых сердца. Эмма страстно полюбила одного римского дворянина, но до того она виделась с ним лишь в присутствии старой дуэньи из дома Боргезе, которую взяла к себе на службу, как только уступила слабости и стала принимать у себя своего возлюбленного. Едва она надела траур, как предстоящий брак молодого римлянина перестал быть тайной для общества. По прошествии года, самого счастливого в жизни бедной Эммы, она уже намеревалась выйти замуж за любимого человека и видеться с ним без дуэньи, как вдруг пришло известие, что она вовсе не вдова. Вскоре в Рим прибыл князь Санта-Валле. Через несколько дней молодую женщину нашли мертвой под сводами увитой цветами проходной беседки прекрасного сада Фарнезе, возвышающегося над Форумом. Муж, человек добрый и отнюдь не ревнивый, не был заподозрен в убийстве. Предположили, что молодая княгиня оказалась жертвой идеи, внушенной ей ее немецким происхождением. "Возлюбленный ее почти лишился рассудка,- добавило лицо, рассказавшее нам эту историю,- можете сами судить - это несчастный, которого вы только что видели. Когда он один, он разговаривает с княгиней Санта-Валле: ему кажется, что она отвечает ему, и он говорит ей о приготовлениях к их скорой свадьбе".

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru