|
II
Я пал вместе с Наполеоном в апреле 1814 года. Я приехал в Италию, чтобы жить, как на улице д'Анживилье. В 1821 году я покинул Милан в полном отчаянии из-за Метильды, серьезно подумывая о том, чтобы застрелиться. Вначале все было мне противно в Париже; затем я стал писать, чтобы развлечься; Метильда умерла, следовательно, незачем было возвращаться в Милан. Я обрел полную безмятежность; это слишком сильно сказано, но все же я был достаточно счастлив в 1830 году, когда писал "Красное и черное".
Я был восхищен июльскими событиями, я видел пули под колоннадой Французского театра, подвергаясь очень небольшому риску. Никогда не забуду этого яркого солнца, когда я впервые увидел трехцветное знамя, 29 или 30 июля, около восьми часов утра, после ночи, проведенной у командора Пинто, племянница которого сильно перепугалась. 25 сентября я был назначен консулом в Триест г-ном Моле*, которого до тех пор ни разу не видал. Из Триеста в 1831 году я перебрался в Чивита-Веккью, затем в Рим, где нахожусь до сих пор и скучаю, не имея возможности ни с кем обмениваться мыслями. Мне необходимо от времени до времени беседовать по вечерам с умными людьми; когда я лишен такой возможности, мне кажется, что я задыхаюсь.
* ()
Итак, вот главные разделы моего повествования: родился в 1783 году, драгун в 1800, учение с 1803 по 1806. В 1806 году - помощник военного комиссара, интендант в Брауншвейге. В 1809 году подбираю раненых под Эслингом и Ваграмом, выполняю поручения вдоль Дуная, на его оснеженных берегах, в Линце и Пассау, влюблен в графиню Дарю, ходатайствую о посылке меня в Испанию, чтобы свидеться с ней. 3 августа 1810 года назначен ею или почти что ею аудитором Государственного совета. Это почетное существование, связанное с большими расходами, приводит меня в Москву, делает меня интендантом в Сагане, в Силезии, и, наконец, приводит к падению в апреле 1814 года. Кто бы поверил этому! Лично мне это падение доставило только удовольствие.
После падения - научные занятия, писательская деятельность; я безумно влюбляюсь, печатаю в 1817 году "Историю живописи в Италии"; мой отец, 'Ставший "ультра", разоряется и умирает, кажется, в 1819 году; я возвращаюсь в Париж в июне 1821 года. Метильда доводит меня до отчаяния, она умирает, я предпочитал видеть ее мертвой, чем неверной; я пишу, утешаюсь и счастлив. В 1830 году, в сентябре месяце, я снова поступаю на административную службу, на которой состою до сих пор, с сожалением вспоминая о писательской жизни на четвертом этаже отеля Валуа, по улице Ришелье, № 71.
Я стал остроумцем с зимы 1826 года; до того я молчал по лени. Кажется, я слыву за самого веселого и самого бесчувственного человека; правда, я никогда ни слова не говорил о женщинах, которых любил. В этом отношении я испытывал положительно все симптомы меланхолического темперамента, описанного Кабанисом. Я очень редко имел успех.
Но недавно, на пустынной дороге над озером Альбано, размышляя о своей жизни, я нашел, что всю ее можно выразить в следующих именах, инициалы которых я начертал, как Задиг, тростью на пыли; я сидел на скамье позади монастыря Голгофы ордена Minori Menzati, выстроенного братом Урбана VIII Барберини, у двух прекрасных деревьев, окруженных небольшой круглой стеной:
Виржини (Кюбли), Анджела (Пьетрагруа*), Адель (Ребюфе), Мелани (Гильбер), Минна (фон Грисгейм), Александрина (Дарю), Анджелина, которую я никогда не любил (Берейтер), Анджела (Пьетрагруа), Метильда (Дембовская), Клементина, Джулия. И наконец, в продолжение месяца, самое большое, г-жа де Рюбампре, имя которой я позабыл, да еще по неосторожности, вчера, Амалия (Б).
* ()
Большая часть этих очаровательных существ не удостоила меня своими милостями; но они буквально заполнили всю мою жизнь. Уже после них шли мои произведения. В действительности я никогда не был честолюбцем, но в 1811 году воображал себя таковым.
Обычным моим состоянием было состояние несчастного влюбленного, ценителя музыки и живописи, иначе говоря, любящего наслаждаться этими искусствами, но не заниматься ими самому, в качестве слабого любителя. Я с утонченной чувствительностью искал красивых пейзажей; исключительно ради этого я путешествовал. Пейзажи были смычком, игравшим на моей душе, и виды, о которых никто не упоминал, какая-нибудь линия скал близ Арбуа, если ехать по большой дороге от Доля,- для меня была явственным, зримым образом души Метильды. Я вижу, что мечтательность я предпочитал всему, даже репутации остроумца. Эти усилия, эту обязанность импровизировать в форме диалога для общества, в котором находишься, я принял на себя только в 1826 году из отчаяния, в котором я провел первые месяцы этого рокового года.
Из одной недавно прочитанной книги (письма Виктора Жакмона*, Индуса) я узнал, что некоторые находили меня блестящим. Несколько лет назад я прочел приблизительно то же самое в одной модной в то время книге леди Морган**. Я позабыл об этом прекрасном качестве, создавшем мне столько врагов (это была, может быть, лишь видимость качества, а враги - существа слишком банальные, чтобы судить о блеске; как может, например, какой-нибудь граф д'Аргу*** судить о блеске? Человек, счастье которого состоит в том, чтобы прочитывать в день два или три тома романов маленького формата "для горничных"!). Как бы стал судить о степени ума г-н де Ламартин? Прежде всего он сам лишен его, а во-вторых, он также поглощает два тома в день самых пошлых произведений (наблюдал во Флоренции в 1824 или 1826 году).
* ()
** ()
*** ()
Большая невыгода обладания остроумием заключается в том, что приходится зорко наблюдать окружающих вас глупцов и через это проникаться их пошлостью. Мой недостаток в том, что я привязываюсь к лицу с наименее скудным воображением и становлюсь непонятным для других, которые от этого, может быть, еще более довольны.
С тех пор как я живу в Риме, я изощряюсь в остроумии лишь раз в неделю, да и то какую-нибудь минутку: я предпочитаю мечтать. Здешние люди недостаточно понимают тонкости французского языка, чтобы чувствовать тонкость моих замечаний; им нужно грубое, коммивояжерское остроумие, подобно восхищающей их мелодраме (пример: Микеланджело Каэтани), которая поистине составляет их хлеб насущный. Перспектива подобного успеха меня расхолаживает, и я не удостаиваю больше своими беседами людей, рукоплещущих мелодраме. Я вижу все ничтожество тщеславия.
Итак, два месяца назад, в сентябре 1835 года, на берегу озера Альбано (в двухстах футах над уровнем озера), замышляя написать эти воспоминания, я чертил на пыли, как Задиг, такие инициалы:
В. Аа Ад М. Ми. Аль. Аина Апг. Мла. К. Д. Ар
1 2 3 4 5 6
(г-жа Рюбампре, имя которой я забыл)
Я глубоко задумался об этих именах и об удивительных глупостях, которые я ради них проделывал (я хочу сказать, удивительных для меня, а не для читателя, и к тому же я не раскаиваюсь в них).
В действительности я обладал только шестью из любимых мною женщин.
На самую сильную страсть с моей стороны могут притязать:
Мелани, Александрина, Метильда и Клементина.
2 4
Клементина - это та, которая причинила мне самую сильную боль, бросив меня. Но можно ли сравнить эту боль с той, какую причинила мне Метильда, не пожелав признаться, что любит меня?
Со всеми этими женщинами и с многими другими я всегда вел себя, как ребенок; поэтому я имел очень мало успеха. Но зато я был всецело и страстно увлечен ими; они оставили по себе воспоминания, иные из которых спустя двадцать четыре года все еще чаруют меня, как, например, воспоминание о Мадонне дель-Монте в Варезе, в 1811 году. Я совсем не был волокитой, во всяком случае далеко не чересчур; я бывал поглощен только той женщиной, которую любил, а когда не любил, то размышлял о зрелище человеческой жизни или с наслаждением читал Монтескье и Вальтера Скотта. "Через это", как говорят дети, мне до сих пор не приелись их хитрости и ужимки, до такой степени, что еще в моем возрасте, в пятьдесят два года, в момент, когда я пишу это, я совершенно очарован долгой chiacchierata*, которую вчера в театре Балле вела со мной Амалия.
* ()
Для того, чтобы рассмотреть этих особ как можно более научно и, таким образом, постараться лишить их ореола, который сбивает меня с толку, ослепляет и лишает способности ясно видеть, я расставлю их (как говорят математики) по их различным качествам. Итак, чтобы начать с обычной их страсти - тщеславия, скажу что две из них были графини и одна баронесса.
Самой богатой была Александрина Дарю; ее муж и особенно она сама тратили не менее 80 тысяч франков в год. Самой бедной была Минна фон Грисгейм, младшая дочь генерала без всякого состояния, любимца павшего владетельного князя (на его жалованье существовала вся семья), или мадмуазель Берейтер, актриса Оперы-буфф.
Я пытаюсь рассеять очарование, dazzling событий, рассматривая их так, по-военному. Это для меня единственный способ добиться истины в вопросе, о котором я ни с кем не могу говорить. По стыдливости присущего мне меланхолического темперамента (Кабанис) я в этом отношении был всегда невероятно, безумно скромен. В отношении ума Клементина превосходила всех других. Метильда превосходила других благородными, испанскими чувствами; Джулия, мне кажется,- силой характера, между тем как в первый момент она казалась самой слабой; Анджела П. была великолепной шлюхой в итальянском стиле, стиле Лукреции Борджа, а г-жа де Рюбампре - шлюхой не великолепной, в стиле Дюбарри.
Я только два раза оставался совсем без денег - в конце 1805 года и в 1806-м до августа, когда отец перестал высылать мне деньги, даже не предупредив об этом, что было хуже всего; один раз он не платил мне моего содержания в сто пятьдесят франков в течение целых пяти месяцев. В ту пору мы с виконтом* терпели великую нужду: он аккуратно получал свое содержание, но в тот же день неизменно проигрывал его целиком.
* ()
В 1829 и 1830 году я испытывал затруднения больше вследствие своей беспечности и беззаботности, чем из-за действительного отсутствия средств, так как в период с 1821 по 1830 годы я совершил три или четыре путешествия в Италию, в Англию, в Барселону, и под конец у меня образовалось четыреста франков долгу.
Крайний недостаток в деньгах принуждал меня к неприятному шагу - занимать по сто, иногда по двести франков у г-на Бо; я возвращал через месяц или два. Наконец, к сентябрю 1830 года я задолжал четыреста франков моему портному Мишелю; кто имеет понятие об образе жизни молодых людей моего времени, согласится, что это очень немного. С 1800 до 1830 года я никогда не был должен ни одного су ни моему портному Леже, ни его преемнику Мишелю (улица Вивьен, 22).
Мои тогдашние (1830 год) друзья, г-да де Марест и Коломб, были своеобразными друзьями: чтобы избавить меня от серьезной опасности, они, конечно, приняли бы энергичные меры, но когда я выходил на улицу в новом костюме, они (особенно первый из них) дали бы двадцать франков, чтобы меня облили грязной водой. (За исключением виконта де Бараля и Бижильона (из Сент-Имье), всю мою жизнь у меня были друзья только такого рода.)
Это были славные, очень благоразумные люди, упорным трудом или ловкостью накопившие до 12 или 15 тысяч франков дохода в виде жалованья или ренты; они не могли видеть меня веселым, беззаботным, счастливым с тетрадью белой бумаги и с пером в руках, живущим не больше чем на 4 или 5 тысяч франков. Они любили бы меня в сто раз больше, если бы видели меня печальным и несчастным оттого, что я имею лишь половину или третью часть их дохода,- меня, который когда-то, может быть, слегка оскорблял их тем, что имел кучера, двух лошадей, коляску и кабриолет,- потому что до таких пределов доходила моя роскошь во времена императора. Тогда я был - или считал себя - честолюбивым. Смущало меня в этом предположении то, что я не знал, чего желать. Я стыдился быть возлюбленным графини Ал. Дарю, я имел на содержании м-ль А. Берейтер, актрису из Оперы-буфф, и завтракал в кафе Арди; я был необычайно предприимчив. Я приезжал из Сен-Клу в Париж только для того, чтобы посмотреть одно действие "Matrimonio segreto"* в Одеоне (г-жа Барилли, Барилли, Таккинарди, г-жа Феста, м-ль Берейтер). Кабриолет ждал меня у кафе Арди - вот чего никогда не мог простить мне мой зять.
* ()
Все это можно было принять за фатовство, и, однако, это не было им. Я хотел наслаждаться и действовать, но совсем не хотел афишировать больше наслаждений и деятельности, чем их было в действительности. Г-н Прюнель, врач, человек тонкий, ум которого мне очень нравился, ужасно безобразный и впоследствии прославившийся как продавшийся депутат и мэр Лиона около 1833 года, в ту пору мой знакомый, сказал про меня: "Это был замечательный фат". Определение это было подхвачено моими знакомыми. А впрочем, может быть, они были правы.
Мой превосходный зять и истинный буржуа, Перье-Лагранж (бывший торговец, который, занимаясь земледелием поблизости от Ла-Тур-дю-Пена, разорялся, сам того не замечая), завтракал со мной в кафе Арди и, видя, как повелительно я разговариваю с лакеями, ибо, обремененный своими обязанностями, я часто вынужден был торопиться, пришел в восторг, когда эти лакеи отпустили между собою какую-то шутку, дававшую понять, что я фат; но это меня нисколько не рассердило. Я всегда, словно инстинктивно, испытывал глубокое презрение к буржуа (впоследствии вполне оправданное палатами).
Однако я замечал также, что только среди буржуа встречались такие энергичные люди, как, например, мой кузен Ребюфе (торговец на улице Сен-Дени), отец Дюкро, гренобльский библиотекарь, несравненный Гро (на улице Сен-Лоран), первоклассный геометр и мой учитель тайком от моих родственников мужского пола, ибо он был якобинец, а вся моя семья - ханжески ультра). Эти три лица пользовались моим полнейшим уважением и привязанностью, насколько чувство почтения и разница в летах допускали такие отношения, в результате которых возникает любовь. Более того, я был с ними таким же, каким был впоследствии со всеми существами, которых слишком любил,- молчаливым, неподвижным, глупым, неприветливым и иногда даже оскорбительным вследствие глубокой привязанности к ним и стушевывания своего "я". Мое самолюбие, моя выгода, мое "я" исчезали в присутствии любимого лица: я весь превращался в него. Что же было, когда это лицо оказывалось плутовкой, как г-жа Пьетрагруа? Но я все время забегаю вперед. Хватит ли у меня мужества написать эти признания понятным образом? Нужно повествовать, а я пишу рассуждения о событиях; правда, они очень мелки, но именно вследствие их микроскопических размеров они должны быть рассказаны с большой отчетливостью. Какое терпение тебе потребуется, о мой читатель!
Итак, по моему мнению, энергия, даже в моих глазах (в 1811 году), существовала лишь среди класса, которому приходилось бороться за удовлетворение своих действительных потребностей,
Мне всегда казалось, что в моих друзьях-дворянах - в Ремоне де Беранже (убит под Лютценом), в де Сен-Ферреоле, в де Синаре (ханжа, умер молодым), в Габриэле дю Бушаже (нечто вроде мошенника или не слишком честного должника, ныне пэр Франции и душой ультра), в Монвалях было что-то странное - ужасающее уважение к приличиям (например, Синар); они всегда стремились быть людьми хорошего тона, благопристойными, как говорили в Гренобле в 1793 году. Но в то время мысль эта далеко не была для меня так ясна. Еще нет года, как мои представления о дворянстве выработались вполне. Помимо моего ведома моя нравственная жизнь протекла в пристальном изучении пяти-шести основных идей и попытках открыть в них истину.
Ремон де Беранже был превосходным человеком и прекрасным примером правила: благородство обязывает, между тем как Монваль (умер полковником, заслужив всеобщее презрение, в 1829 году, в Гренобле) был идеальным типом депутата центра. Все это было очень заметно еще в 1798 году, когда этим господам было по пятнадцати лет.
Почти во всех этих вопросах я вижу ясно истину лишь теперь, когда пишу о них в 1835 году,- до сих пор они были окутаны ореолом юности, происходящим от крайней живости ощущений.
Путем применения научных методов, например, расположив моих друзей юности по видам, как поступает г. Адриен де Жюсье по отношению к своим растениям (в ботанике), я хочу добраться до ускользающей от меня здесь истины. Я замечаю, что в 1800 году я принимал за высокие горы то, что в большинстве случаев было лишь небольшими холмиками; но это открытие я сделал лишь много позже.
Я вижу, что был подобен пугливой лошади, и этим открытием я обязан словам, сказанным мне г-ном де Траси (знаменитый граф Дестют де Траси, пэр Франции, член Французской академии и, что еще важнее, автор закона 2 прериаля о Центральных школах*).
* ()
Приведу пример. Из-за какого-нибудь пустяка, например, из-за приоткрытой ночью двери, я воображал двух вооруженных людей, подстерегающих меня, чтобы не дать мне подойти к окну, выходящему на галерею, где я рисовал себе свою возлюбленную. Это была иллюзия, которой никогда не подвергся бы человек здравомыслящий, как мой друг Авраам Константен. Но в несколько секунд (самое большее, четыре или пять) я твердо решал пожертвовать своей жизнью и, как герой, бросался навстречу двум врагам, которые превращались в полузакрытую дверь.
Случай такого же рода, по крайней мере в моральном отношении, произошел со мною еще два месяца тому назад. Жертва была принесена, и все необходимое мужество было налицо, когда через сутки, перечитав плохо прочтенное письмо (от г-на Эрара*), я понял, что это была иллюзия. То, что мне неприятно, я всегда читаю очень быстро.
* ()
Итак, классифицируя свою жизнь, как коллекцию растений, я пришел к следующему:
Детство и первое воспитание, с 1786 по 1800 год .... 15 лет
Военная служба, с 1800 по 1803 год ................. 3 года
Второе воспитание, смешная любовь к м-ль Адель Ребюфе и ее матери, отнявшей любовника своей дочери. Жизнь на улице д'Анживилье. Наконец, чудесное пребывание в Марселе
с Мелани - с 1803 по 1805 год ....................... 2
Возвращение в Париж, окончание воспитания .......... 1 год
Служба при Наполеоне, с 1806 до конца 1814 года (с
октября 1806 до отречения 1814 года) ............... 7 1/2 лет
Мое заявление в том же номере "Монитера", где было напечатано и отречение Наполеона. Путешествия, великая и ужасная любовь, утешение в писании книг, с 1814 по 1830 год ..................................................... 151/2 лет
Вторичная служба, с 15 сентября 1830 года до
текущего момента ................................... 5 лет
Я вступил в свет в первый раз в салоне г-жи де Вольсер, ханжи со странным лицом без подбородка, дочери барона дез-Адре и подруги моей матери. Кажется, это было в 1794 году. У меня был пламенный темперамент и застенчивость, описанная Кабанисом. Меня чрезвычайно поразила красота руки, кажется, м-ль Бонн де Сен-Валье,- я помню лицо и красивые руки, но в фамилии не уверен, может быть, это была м-ль де Лавалет. Г-н де Сен-Ферреоль, о котором впоследствии я ни разу больше не слыхал, был моим врагом и соперником. Г-н де Синар, наш общий друг, мирил нас. Все это происходило в великолепном нижнем этаже, выходившем в парк особняка дез-Адре, ныне разрушенного и превращенного в буржуазный дом, на Новой улице, в Гренобле. В этот же период началось мое страстное восхищение отцом Дюкро (снявший рясу монах-францисканец, весьма достойный человек,- так, по крайней мере, мне кажется). Моим близким другом был мой дед, г-н Анри Ганьон, доктор медицины.
После стольких общих рассуждений, я наконец рождаюсь.
|