БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

Суд в верхних пиренеях

Тарб
(Сообщение частного лица)
Убийство одной женщины ее любовником.- Его попытка застрелиться.

Председатель суда - г-н Бори. Заседание от 19 марта*.

* (Отчет о процессе Лафарга был напечатан в "Gazette des Tribunaux" от 31 марта и 1 апреля 1829 года. Стендаль поместил этот отчет в своей книге, когда уже правил корректуры, в записи от 23 ноября 1828 года. Заседания суда происходили не 19 и 21 марта, как пишет Стендаль, а 27, 28 и 29 марта (в "Gazette des Tribunaux" от 1 апреля указана дата третьего и последнего заседания - 20 марта. Но это очевидная опечатка вместо 29). Весь отчет воспроизведен Стендалем весьма точно, хотя некоторые места сокращены (речь защитника, письмо, написанное подсудимым в заключении, показания свидетелей), а кое-что опущено (речь прокурора). 26 октября, то есть уже после выхода в свет книги Стендаля, Лафарг был амнистирован.)

В конце января этого года город Баньер был взволнован ужасным происшествием. Одна молодая женщина не слишком строгого поведения была убита средь бела дня в своей комнате молодым человеком по имени Лафарг, своим любовником, пытавшимся после этого покончить с собой. Подробности дела, вскоре ставшие известными, возбудили любопытство публики до крайней степени. Значительная часть населения города Баньер прибыла в областной город, чтобы присутствовать на процессе. Галереи, двор и все улицы, ведущие к зданию суда, с раннего утра были заполнены толпой, жаждущей волнующих впечатлений. В половине одиннадцатого ожидание публики было наконец удовлетворено. Двери суда открылись. Ввели обвиняемого; тотчас же все взоры устремились на него.

Лафаргу двадцать пять лет. На нем голубой сюртук, желтый жилет и белый, тщательно повязанный галстук. Он белокур, природа одарила его привлекательной внешностью, черты лица правильны и тонки, а волосы изящно причесаны. Его можно было бы принять за человека из класса высшего, чем тот, к которому он принадлежит по своему ремеслу краснодеревщика. В публике говорят, что он из почтенной семьи, что один из его братьев состоит на государственной службе, что другой брат занимается в Париже свободной профессией... Он говорит легко и не без некоторого изящества. Речь его медленна, обдуманна, жесты рассчитанны, вид спокойный, но все же можно в нем заметить сосредоточенное возбуждение. Взгляд го красивых глаз, обычно мягкий, принимает зловещее выражение, когда он смотрит на кого-нибудь в упор и хмурит брови.

Председатель задает ему некоторые вопросы о событиях, предшествовавших преступлению. Он отвечает, не колеблясь, и сообщает все желательные подробности. Но вдруг он прерывает себя: "Может быть, вы желаете выслушать мою полную исповедь? - говорит он.- В таком случае позвольте мне рассказать вам всю мою жизнь по порядку, как я ее пережил; я расскажу и о том, что вы от меня хотите". Председатель просит его высказаться. Тогда обвиняемый произносит следующее:

"Если я преступник, то в этом не виноваты ни моя семья, ни тем более семья моего брата, который всегда заботился обо мне в моем детстве и не переставал в письмах убеждать меня жить честно и добродетельно. Я был добродетелен и невинен до двадцати четырех лет, то есть до моего приезда в Баньер. Я встретился здесь сначала с одной дамой, девушкой, простите, с одной особой, так как я не хочу говорить ничего такого, что позволило бы узнать ее. Она рассказывала не о своих огорчениях. Я человек чувствительный, я посочувствовал ее несчастьям, и вскоре мы поддались слабости... Это продолжалось недолго. Я хотел переехать на другую квартиру. Судьба привела меня на Почтовый бульвар. Я искал скромную квартиру и остановился перед домом, отнюдь не отличавшимся блестящим видом. Я вошел; несколько женщин сидело комнате. Я спросил, могут ли они сдать мне комнату. Одна из них поднялась с места и подошла ко мне любезным видом; это была Тереза. Она сказала мне, что матери ее нет дома, но что, по ее мнению, она могла бы сдать мне комнату. Она просила меня зайти на следующий день. Я так и сделал. Тереза и ее мать провели меня в комнату, увы, ту самую, в которой произошло несчастье. Комната мне подошла, и опять-таки, к несчастью, условия мои были приняты: они должны были кормить меня.

Тереза была весела, приветлива. В первый вечер она посветила мне до моей комнаты, когда я вернулся, чтобы лечь спать, и только пожелала мне доброй ночи. На следующий вечер - та же услуга; но, уходя, она дважды пожала мне руку. Я был удивлен и приятно взволнован. На третий вечер она опять проводила меня. Войдя к себе в комнату, я тотчас же снял куртку, думая, что Тереза сразу уйдет... Каково же было мое удивление, когда она бросилась мне на шею и поцеловала меня, а потом быстро убежала. Я провел рукой по глазам, спрашивая себя, не во сне ли я. Но это было наяву... Никогда ничего подобного со мной не случалось. Я не мог понять, как могла девушка так поступить. Я решил спросить у нее на следующий день, почему она поцеловала меня. Случайно мы были одни за столом. "Вы, наверно, очень хорошо ко мне относитесь,- сказал я ей,- если вчера вечером поцеловали меня". "Да,- отвечала она,- я уважаю вас и люблю; да разве вы этого не заслуживаете?" "Чем же я заслужил это, и за что вы меня полюбили?" "Я полюбила вас потому, что вы достойны этого; а к тому же, когда я люблю, то люблю по-настоящему".

В тот же вечер Тереза попросила меня проводить ее к соседу. Я все время называл ее "мадемуазель". "Я должна рассеять ваше заблуждение,- сказала она мне,- я не девушка, я была замужем. Мой муж причинил мне много горя; он бросил меня". "О, не любите меня! - сказал я ей.- Вернитесь к вашему мужу". Я убеждал ее последовать моему совету. Она мне ответила, что это невозможно, что она не в силах больше слышать об этом человеке, и стала плакать. Я был растроган. На следующий день вечером мы пошли гулять. Я не хотел, чтобы она привязалась ко мне, и решил сообщить ей, что я был обручен с одной добродетельной молодой особой, дочерью друга моего отца. Тереза в ответ стала плакать. Мы вернулись оба очень взволнованные.

Прошло несколько дней. Однажды утром я видел, как нежно она заботилась о каком-то покинутом ребенке; я был тронут этим. "Вы добрая, Тереза,- сказал я ей,- вы заслуживаете уважения". "Нет, нет, вы меня не уважаете!" - воскликнула она, заливаясь слезами, и убежала куда-то на чердак. Эти слезы и бегство потрясли меня; я был побежден. Впоследствии я понял, что все это было только притворство и обольщение.

В тот же вечер я сказал ей: "Ну, Тереза, я теперь принадлежу вам". Я рассказал ей о моей первой связи в Баньере, единственной в моей жизни. Она призналась, что у нее тоже была связь, прекратившаяся год тому назад. Мы поклялись друг другу в неизменной верности, вплоть до моей женитьбы на дочери друга моего отца, и с этого момента мы стали жить как муж и жена. Приблизительно через месяц после этого я сказал ей, что уезжаю в Байонну для того, чтобы там жениться, но что я рад был бы окончить свою жизнь в Баньере и оставить здесь свой прах. Тереза с нежностью отвечала, что она всегда желала и будет желать мне счастья в браке.

Рабочие привыкли вставать с рассветом. Я уходил на работу ранним утром и возвращался только к обеду. Однажды я вышел лишь для того, чтобы взять свои инструменты; вскоре я вместе с ними вернулся домой; было всего лишь семь часов. Я хотел отворить дверь; она оказалась заперта. Тереза не ожидала моего возвращения; она думала, что я на работе. Я крикнул, чтобы она открыла дверь. Она вышла. Я заметил, что лицо у нее было совсем не заспанное: оно пылало. В душу мою закралось подозрение. Я заметил рабочий фартук, запачканный разными красками. "Что это за фартук, Тереза?" "Это моего дяди, который, как вам известно, растирает индиго у господина Пеканте". "Если бы это был фартук вашего дяди, то он был бы запачкан только порошком, а здесь следы разных красок". Я бросил взгляд на кровать и заметил очертания человеческого тела, закутавшегося в одеяло и глупо спрятавшегося за пологом. Я задрожал всем телом; мне очень хотелось хорошенько отлупить их, проучить их как следует. Тереза умоляла меня уйти; тогда я еще был способен вести себя благоразумно. Здравый смысл заставил меня уйти. Я всегда слушался голоса разума, пока он не покинул меня. Я ушел.

Несколько минут спустя я столкнулся на лестнице с маляром, работавшим в доме. У меня хватило мужества ничего не сказать ей. Как только я остался с Терезой наедине, я попросил ее объяснить мне ее поведение. Она не отпиралась и, заливаясь слезами и умоляя меня простить ее, призналась мне, что этот человек был прежде ее любовником, что он вошел в ее комнату совершенно неожиданно и стал настаивать, что она сначала сопротивлялась, думая обо мне, но он напомнил об их прежней связи, и тогда она уступила. Голосом, полным отчаяния, она все время умоляла меня простить ее; она бросилась на землю, волосы ее рассыпались. "Бог,- сказал я ей,- всегда прощает первый проступок. Я тоже прощаю тебе". Услышав это, Тереза поднялась и, стоя передо мной на коленях, открыла свою грудь и воскликнула: "Если когда-нибудь я изменю тебе, то вот моя грудь; возьми кинжал, пронзи ее насквозь, я прощу тебе!.." То, что я говорю, чистая правда. Бог свидетель, этого мне было достаточно.

Между Терезой и мною вновь установилось согласие. Поссорившись из-за чего-то с ее дядей, я, по совету благоразумных людей, переехал из дома Кастаньеров. Я продолжал встречаться с Терезой и назначал ей свидания. Как-то вечером она не пришла. На следующий день я упрекнул ее за это, но она не могла мне удовлетворительно объяснить свое отсутствие. Признаюсь, я толкнул ее так, что она упала в грязь, но я тотчас же стал вытирать ее своим носовым платком. Она часто навещала меня в моей мастерской. Как-то раз она попросила одолжить ей три франка; у меня их не было, и мне показалось, что она была недовольна моим отказом. Постепенно она стала ко мне холоднее. Ее равнодушие огорчало и сердило меня. Я попросил у нее свидания; она отвечала, что не хочет больше со мной разговаривать. Я вышел из себя и, чувствуя, что могу совершить какой-нибудь дикий поступок, сказал человеку, принесшему мне ее ответ: "Предупредите Терезу, чтобы она не стояла у своей двери в течение нескольких дней, потому что я способен сделать что-нибудь ужасное; пусть она окажет мне эту милость". Я хотел убедиться, что она послушается меня. Я прошел мимо ее дома. Она была на пороге и работала вместе с другими женщинами; она нагло посмотрела на меня. Вернувшись домой, я стал вспоминать прошлое. Я вспомнил ее ласки, ее клятвы, ее слезы; эти воспоминания возбуждали во мне негодование и делали ее поведение необъяснимым. Я бродил вокруг ее дома, ища случая объясниться с ней.

Однажды вечером, около десяти часов, я заметил, то одна ставня в ее комнате приоткрыта. Кто-то стоял у окна. Мне показалось, что это она. Признаюсь, то я пригрозил ей палкой, с которой обыкновенно выходил, проговорив: "Ты мне заплатишь за это".

Я мог бы не упоминать об этом обстоятельстве, потому что это слышали только я, бог и то лицо, которое меня видело. Вскоре после этого меня вызвал к себе полицейский комиссар, который направил меня к помощнику королевского прокурора. Последний стал упрекать меня за мое поведение и запретил мне видеться с Терезой и входить в ее дом; он предупредил меня, что полиция будет все время следить за мною. Я под унизительным наблюдением полиции! Тереза донесла на меня!.. Я был в отчаянии. Эта мысль преследовала меня всюду, не давая мне покоя. Хозяйка гостиницы "Бонсуар", видевшая мое волнение, посоветовала мне хорошенько помолиться, чтобы успокоиться. "О нет,- сказал я ей,- здесь молитва не поможет. Я чересчур страдаю". С этих пор я перестал владеть собой. Дни я проводил один в мастерской, так как не мог никого выносить... К несчастью, я был слишком одинок! Ночи мои проходили без сна и в жестоком волнении. "Как,- говорил я себе,- она покинула тебя после всех своих клятв! Злодейка! Она будет расставлять свои сети другим, и они тоже попадутся в них. Она должна умереть, этого требует справедливость; по крайней мере она никого больше не обманет. Да и сам ты слишком наивен, чтобы жить на земле". И я решил умереть вместе с нею в одну из ближайших ночей. Раздумывая о том, каким образом я мог бы это осуществить, я остановил свой выбор на огнестрельном оружии. На следующее утро я пошел к оружейнику. Он дал мне напрокат пару пистолетов, которые я обещал возвратить ему на следующий день. Я спросил его, где можно купить порох и пули; он указал мне на магазин господина Грасьета и дал мне пулю для образца. Я купил только на два заряда пороха и две пули; я не мог допустить, чтобы я, всегда попадавший в цель с дистанции в тридцать шагов, мог промахнуться, стреляя в упор в Терезу. Если бы я мог это предположить, то, конечно, купил бы скорее шесть пуль, чем две.

Я снова вернулся к оружейнику и попросил его зарядить мои пистолеты, так как думал, что он сделает это лучше меня; он согласился. "Осечки быть не должно",- сказал я ему. Затем я положил их у изголовья моей постели, а сам отправился к Терезе, надеясь еще уговорить ее вернуться ко мне; но мне не удалось ее повидать. Тогда я взял свои пистолеты и положил их к себе в карман; так как они были слишком длинны, то я вырезал отверстия в дне карманов, чтобы засунуть туда пистолеты; кроме того, я держал свои руки в карманах, чтобы не было видно рукояток; это не казалось смешным, так как дело было зимой. Я попросил одного из моих друзей пригласить Терезу к себе. Ему это не удалось. Наступила ночь. Я пришел в гостиницу "Бонсуар" с пистолетами в карманах. Я не мог сесть. Я тихонько засунул их под дверь, выходящую в коридор. Когда я захотел достать их оттуда, их там уже не было. Я решил, что их взяла служившая в гостинице женщина, и потребовал их у нее. Сначала она не хотела мне их отдавать и сказала: "Я знаю, что вы хотите с ними сделать... Несчастный, откажитесь от вашего намерения". Я отвечал, что, может быть, и откажусь от него, если она отдаст мне пистолеты, что я еще ничего не решил, что все еще может измениться, если Тереза вернется ко мне; но если она откажется отдать мне пистолеты, я тотчас же куплю другие у оружейника и застрелю Терезу у камина, сколько бы людей ее ни окружало; что, может быть, пуля попадет еще в кого-нибудь другого и что эта кровь падет на нее. Я обманул ее также, назвав имя другого оружейника, чтобы она не могла помешать мне купить пистолеты того, к которому я еще не ходил. Наконец она решила вернуть мне мои пистолеты.

Было поздно. Я пошел спать. Кто не испытал того, то я испытал, не может себе представить, какую ночь провел; у меня были судороги, меня обступали самые ужасные образы; я видел Терезу в луже крови и себя распростертым рядом с нею. Я с нетерпением сдал рассвета. Я рано вышел и пошел искать ее. Я зашел в кабачок гостиницы "Бонсуар" и пригласил выпить двух моих знакомых, следя глазами, когда Тереза выйдет из дому. В это время она дерзко прочла мимо. Казалось, что она дразнит меня. Я пошел за нею, но в тот момент я заметил ее мать. Я сделал вид, что иду в другом направлении, и вернулся в кабачок "Бонсуар".

Вскоре Тереза вошла туда и спросила меня, чего же, наконец, я хочу от нее. Я сказал, что о таких вещах любовники разговаривают только наедине; не хочет ли она выйти со мною? Она отказалась, заявив, что я могу объясниться при всех. Тогда я спросил ее, хочет ли она вновь меня видеть. "Нет". "Почему?" "У меня есть свои основания". "Ты будешь причиной несчастья двух людей". "А мне наплевать на тебя! - И она плюнула с выражением презрения.- На то есть королевский прокурор..." Произнося эти последние слова, она уже выходила из комнаты, в которой происходил наш разговор. Я пошел за нею, заклиная ее снова встречаться со мной, хотя бы по две минуты в неделю. "Ты, значит, хочешь насильно заставить любить себя?" - сказала она мне. "А почему ты меня любила? - отвечал я.- Я тебя не принуждал к этому... Я не заставлял тебя клясться мне в этом тысячу раз" Но она все не соглашалась.

Я подошел вместе с ней к порогу ее дома. Я хотел войти, но вдруг вышла ее мать и велела мне уйти. Я повиновался, сказав ей: "Ночь еще не наступила!.."

Я вернулся в кабачок "Бонсуар" и почти тотчас же увидел, что мать вышла из дому и поспешно куда-то пошла; я подумал, что она идет к королевскому прокурору. Случай был благоприятный. Я бросился в дом к Терезе. Еще не поднявшись по лестнице, я зарядил один из своих пистолетов и спрятал его за спиной, чтобы не испугать ее. Я быстро вошел в комнату. Я хотел запереть дверь изнутри. Ключа не было, а задвижка не действовала. Я опять повторил свои просьбы. Я сказал ей, что стану перед ней на колени. Она отказалась и подошла к окну, словно для того, чтобы позвать на помощь. Тогда я выстрелил в нее из пистолета, но промахнулся. Я схватил ее за руку и сказал: "Повернись ко мне!" В то же время я выстрелил во второй раз. Она упала, и платок, которым была повязана ее голова, спустился ей на глаза. Я хотел покончить с собой, но мне нечем было зарядить пистолет. Мне пришла в голову мысль броситься с чердака; я вышел из комнаты с этой целью, но бог вновь вернул меня туда, конечно, для того, чтобы спасти мою душу. Вдруг я заметил кусочек железа, похожий на гвоздь без головки, похожий на штопор. Я схватил его и с трудом зарядил им свой пистолет. Однако, прежде чем выстрелить, я заметил, что на теле Терезы не видно крови; я подумал: может быть, она просто оглушена? Я положил пистолет, и в это время, должно быть, выпал из дула кусочек железа, который я туда вложил. Я приподнял платок, покрывавший глаза Терезы. Они были открыты... "Ах, теперь я погиб, а ты будешь жить и смеяться над моей смертью! Нет, это несправедливо". Признаюсь, что я взял свой нож, оружие труса,- у меня не было никакого другого оружия - и перерезал ей шею. Я чувствовал отвращение к самому себе. Я закрыл ей лицо, чтобы не видеть его; свидетели скажут вам, что ее лицо было покрыто ее собственным платком. Затем из естественного чувства порядка и опрятности я вытер свой нож, сложил его и сунул к себе в карман, потом выстрелил себе в рот из пистолета, который, вопреки моим ожиданиям, не был заряжен. Я потерял сознание.

Не знаю, что происходило в течение нескольких часов. Я услышал, что кто-то произнес мое имя; это привело меня в чувство. Когда я сплю, меня не разбудить даже пушечным выстрелом. Но если произнести мое имя, даже очень тихо, это тотчас пробуждает меня. Я лежал на кровати в госпитале. Я был в отчаянии оттого, что остался жив. С удовлетворением я заметил, что у меня во рту было отверстие, куда входил язык; еще я заметил, что мне пускали кровь из обеих рук, и у меня появилась надежда умереть, вызвав кровотечение. Мне удалось сорвать повязки. Как я был счастлив, чувствуя, что по пальцам моим течет кровь и силы уходят! Я поручил свою душу богу и умер бы, если бы вовремя не заметили, в каком положении я нахожусь. Вот чистая истина, я ничего не скрываю. Бог мне свидетель!.. Я заслужил смерть, так как сам убил. День, когда я расстанусь с жизнью, будет для меня самым радостным и прекрасным днем моей жизни. Я ожидаю рокового эшафота; надеюсь, что поднимусь на него без страха и мужественно опущу голову..."

Тициан. Портрет кардинала Ипполито Медичи. Палаццо Питти. Флоренция
Тициан. Портрет кардинала Ипполито Медичи. Палаццо Питти. Флоренция

Обвиняемый рассказывал все это спокойно, вплоть до того момента, когда, промахнувшись в первый раз, он сказал Терезе: "Повернись ко мне!" Тут голос его дрогнул, слезы показались на глазах, но не упали с ресниц; почти тотчас же он снова принял спокойный вид и продолжал с хладнокровием и самообладанием, которые не покидали его в продолжение всего процесса.

Не будем описывать впечатления, произведенного им на слушателей. Однако мы должны сказать, что публика меньше была тронута несчастьем жертвы и ужасным преступлением, чем симпатией к обвиняемому.

Через несколько минут, когда публика немного успокоилась, председатель суда велел позвать свидетелей.

Вводят мать Терезы. По ее словам, она не подозревала о связи своей дочери с обвиняемым. Грубые выходки, которые он позволял себе по отношению к одному из ее братьев, заставили ее отказать ему от дома; затем преследование дочери, камни, которые он бросал ночью в ставни, разбитая каменная печь, угрожающие жесты палкой в десять часов вечера принудили ее пожаловаться королевскому прокурору. Услышав это, обвиняемый стал рвать на себе волосы от ярости... В то утро, когда было совершено преступление, она видела, как он взволнованно ходил перед ее домом. Он шел за Терезой, несшей вино из кабачка "Бонсуар", до самой двери. Он хотел войти, но она преградила дорогу и не впустила его; он старался оттеснить ее в коридор, конечно, для того, чтобы убить их обеих... Когда он увидел, что это ему не удастся, он ушел, сказав с угрожающим жестом: "Ночь еще не наступила!.." Через несколько минут после этого она, на свое несчастье, вышла, а когда вернулась, то все уже было кончено.

Обвиняемый встал и объяснил достаточно убедительно свою ссору с дядей Терезы, который, как сообщает достойный доверия свидетель, часто бывал пьян; он заявил, что никогда не бросал камней и не ломал печки, так как он не такой человек, чтобы совершать подобные поступки; он утверждает также, что не хотел оттеснить мать Терезы в коридор.

Марианна Лагранж, служанка кабачка "Бонсуар", показывает, что 20 января, накануне происшествия, она действительно нашла под дверью, которая вела в погреб, пистолеты. Она сначала не хотела возвращать их обвиняемому, однако, по ее словам, она не знала, для чего они были ему нужны. Обвиняемый не сказал ей ничего из того, что он сейчас сообщает. Обвиняемый прерывает ее: "Она ошибается, господин председатель, она забыла... Бедная женщина совершенно невиновна в моем преступлении!"

Этот свидетель, как и все остальные, рассказывает о сцене в кабачке в тех же самых выражениях. Один только старик на костылях, вознесший обе руки к распятию и призывавший имя Христа во время присяги, добавляет, что обвиняемый, прежде чем выйти из кабачка "Бонсуар", наполовину отвернулся, вытащил из кармана кусочек бумажки и как будто стал заряжать пистолет...

Ропот недоверия встречает эти слова, которые не соответствуют рассказу обвиняемого и показаниям других свидетелей. Но обвиняемый на вопрос председателя тотчас же отвечает: "Этот свидетель не совсем ошибается. Я не заряжал своих пистолетов, они были заряжены еще накануне, но порох рассыпался с полки у меня в кармане, и я снова насыпал его, приняв то положение, о котором говорит этот бедный человек".

Г-н Галье, жандарм в отставке, шестидесяти лет, вызванный как друг обвиняемого, привлекает к себе особое внимание важностью своих манер и несколько комичной торжественностью речи.

- Я познакомился,- сказал он,- с обвиняемым в мастерской столяра, где часто бывал. Его страстная любовь к своему ремеслу и философские идеи привлекали меня к нему. Мы часто встречались. Однажды он спросил меня, где я буду вечером. "Право же,- отвечал я ему,- у меня нет никаких планов". "Тогда,- сказал он,- приходите ко мне. У меня есть новая книга, мы будем читать ее вместе. Это "Велизарий" Мармонтеля. Я люблю литературу".

Я навестил его. Мы прочли вместе несколько глав. Он возмущался испытаниями, которым подвергся Велизарий; он заметил, что так всегда бывало, что только добродетель подвергается на земле преследованиям. Я, в свою очередь, сказал ему, что не следует принимать на веру все то, что рассказывает автор; что, может быть, все это не очень достоверно. Действительно, господин председатель, я хотел проверить это историческое событие и убедился, что сообщение о том, будто Юстиниан выколол глаза Велизарию, неверно... Это одно... А вот другой случай. Я был еще в его комнате, когда он сказал, что хочет предложить мне вопрос, в котором заинтересован один из его друзей. "В чем дело?" - "Как бы вы поступили, если бы были привязаны к женщине, которая не хочет больше видеть вас, которая вас бросила?" - "Честное слово, я бы утешился!"

Председатель. Вы были правы, это здравая философия.

Свидетель. "Вам легко говорить, - возразил мне обвиняемый.- Это очень легко сделать на словах, но на деле гораздо труднее".- "Пустяки,- отвечал я.- Если бы ваш друг как следует разобрался в деле, он убедился бы, что все его страдания имеют причиной оскорбленное самолюбие". Обвиняемый подумал минутку и сказал: "Это правда, самолюбие играет здесь главную роль". Он задумался, и мы стали говорить на другую тему. Как-то в другой раз я застал его за письмом к брату, парижскому адвокату. Письмо его, только что начатое, удивило меня. Оно начиналось тремя обращениями, которые мы называем риторическими фигурами. Насколько могу припомнить, оно заключало в себе следующее: "Перо мое, что ты медлишь? Твой кончик неподвижен. Ну же, шевелись, беги, скользи по бумаге. Ты не движешься? Ах, я понимаю, ты ничего не хочешь делать самостоятельно. Тебя должны двигать пальцы. Ну, пальцы, за вами дело! Как, и вы тоже не хотите двигаться? Я понимаю вас. Приказания должны прийти к вам от высшего органа, от мысли, которая заключается в мозгу. Мозг, теперь я обращаюсь к тебе".

"Обвиняемый был обычно задумчив, рассеян,- продолжал отставной жандарм,- воображение его было экзальтировано, ему необходимы были развлечения. Мы часто гуляли вместе, мы говорили о литературе, об изящных искусствах, о земледелии. Я никогда не замечал у него никаких признаков безумия!"

Г-н Лапорт, выдающийся адвокат, защищавший Лафарга, постарался доказать обратное: что его клиент находился в состоянии умопомешательства. И как новое доказательство его безумия он приводит отрывок из рукописи, которую написал обвиняемый в доме заключения для своего защитника. Изложив множество подробностей, Лафарг обращается к Терезе в следующих выражениях:

"Теперь завеса упала, но, увы, слишком поздно! Что я вижу? У тебя девятнадцать лиц. На первом я замечаю принужденную улыбку, которая делает твое лицо любезным; на втором я читаю, что ты притворяешься, будто слушаешь с живейшим вниманием того, кто с тобой разговаривает; на третьем я читаю, что ты одобряешь его во всем, даже вопреки правилам пристойности; на четвертом я читаю, что ты пытаешься обнаружить, не является ли вышеупомянутая особа другом фортуны; на пятом я читаю, что ты обнаружила, будто эта особа не совсем враждебна фортуне, и при этом показываются твои зубы, которые обнажает улыбка надежды; на шестом я читаю, что ты стараешься смотреть на него добрым взглядом; на седьмом я читаю, что ты притворяешься, будто чувствуешь к нему дружбу; на восьмом я читаю, что ты строишь ему лицо божественного сострадания и пытаешься испустить вздох; на девятом... И так далее и так далее...

...С другой стороны, я вижу твое сердце, я рассматриваю его, не вижу на нем ни одной раны, и это мне доказывает, что ни одна стрела не могла пронзить его,- так оно было жестко; если бы я заметил на нем хоть одну рану, я мог бы подумать, что причиной ее был твой муж, но ты любила этого беднягу так же, как и других".

Заседание от 21 марта

Г-н Бори, председатель, подводит итоги прениям. Секретарь читает пункт об убийстве с заранее обдуманным намерением.

Г-н Лапорт просит, чтобы был добавлен пункт о том, что убийство было вызвано тяжкими оскорблениями.

Королевский прокурор по предложению председателя поднимается и заявляет, что текст закона кажется ему настолько ясным, что он не возражает против этого добавления и готов положиться на благоусмотрение суда.

Через несколько минут обсуждения суд постановляет, что пункт этот будет добавлен. (Волнение в публике.)

Присяжные удаляются в комнату совещаний.

Через три четверти часа председатель присяжных объявляет по чести и совести перед богом и перед людьми о единогласном утвердительном ответе на оба вопроса, а именно: что обвиняемый виновен в убийстве с заранее обдуманным намерением, но что оно было вызвано тяжкими оскорблениями.

Тотчас же раздаются аплодисменты. Председатель приказывает прекратить их.

Председатель принужден, прежде чем произнести приговор, прочесть статью 304-ю уголовного кодекса, з которой говорится о смертной казни. Его тотчас прерывает долгий протестующий ропот, который вызван тем, что публика боится применения этой статьи. Наконец произнесен приговор: пять лет тюремного заключения, десять лет полицейского надзора и оплата судебных издержек.

Обвиняемый все так же бесстрастен. Председатель обращается к нему с небольшой речью. Он кланяется, благодарит и затем, быстро повернувшись к публике, восклицает: "Добрые и почтенные жители нашего города, мне известно теплое сочувствие, которое вы проявили по отношению ко мне; вы всегда будете жить в моем сердце!" В голосе его послышались слезы. Ему отвечали новыми рукоплесканиями, и толпа бросилась вслед за ним.

У человека, страсти которого обладали такой энергией и тонкостью, не было трех франков для своей возлюбленной. В стране жеманства и претензий нужно верить только тому, что юридически доказано. Судебные газеты ежегодно рассказывают нам историю пяти или шести Отелло.

К счастью, эти преступления никогда не происходят в высших классах.

То же касается и простых самоубийств. Во Франции, может быть, происходит столько же самоубийств, сколько и в Англии, но ни один могущественный министр, ни один знаменитый адвокат не кончал жизнь самоубийством, как лорд Каслри или как сэр Семюэл Ромилли.

В Париже источники жизни иссякли. Нет ни естественности, ни непринужденности. Каждую минуту нужно брать пример с какого-нибудь образца, и это, словно дамоклов меч, угрожающе висит над вашей головой. К концу зимы в лампе не хватает масла. Идет ли Париж по пути истинной цивилизации? Придут ли к той же утонченности, к тому же изяществу, к тому же отсутствию энергии Вена, Лондон, Милан, Рим, усовершенствовав формы жизни?

Между тем как высшие классы парижского общества, по-видимому, утрачивают способность к сильным и длительным чувствам, страсти развивают ужасающую энергию среди мелкой буржуазии, среди молодых людей, которые, подобно г-ну Лафаргу, получили хорошее воспитание, но принуждены трудиться и бороться с настоящей нуждой из-за отсутствия состояния.

Ввиду того, что необходимость трудиться освобождает их от множества мелких обязанностей, налагаемых хорошим обществом, от мыслей и чувств, которые иссушают источник жизни, они сохраняют силу желаний, потому что чувства их глубоки. Вероятно, отныне все великие люди будут выходцами из класса, к которому принадлежит г-н Лафарг. Когда-то Наполеон сочетал в себе те же особенности: хорошее воспитание, пылкое воображение и крайнюю бедность.

Я вижу только одно исключение: поскольку в изящных искусствах необходимо шарлатанство, а титулы и крестики фатально влекут к себе, для того, чтобы преуспеть в скульптуре или живописи, отныне необходимо быть от рождения богатым и знатным. Тогда не нужно будет ухаживать за журналистом, не нужно будет ухаживать и за директором департамента изящных искусств, чтобы получить заказ на картину "Св. Антоний".

Веронезе. Брак в Кане Галилейской. Фрагмент. Лувр. Париж
Веронезе. Брак в Кане Галилейской. Фрагмент. Лувр. Париж

Но если вы родились богатым и знатным, то как сможете вы избежать изящества, утонченности и т. д. и сохранить тот избыток энергии, который создает художников и делает людей в глазах общества столь смешными?

Я рад был бы от всей души, если бы ошибался.

24 ноября 1828 года.

Лучше всего мы поняли счастье, которым наслаждаемся во Франции в царствование Карла X, когда увидели, как нам завидуют иностранцы. Сегодня вечером у г-на Р. неаполитанский князь Сантапиро целый час рассказывал о счастливой жизни, которую иностранец ведет в Париже. Князь, не переставая, расхваливал наше правительство.

Он закончил так: "Климат в Париже ужасен: часто по три раза в день меняется температура. В Неаполе у меня шестьдесят тысяч франков дохода; если бы кто-нибудь вместо этого ежегодно выплачивал мне двадцать тысяч франков в Париже, никогда больше я не вернулся бы на мою унылую родину".

Князь терпеть не может скучных англичан. "Улицы у них гораздо чище,- говорит он,- но всеобщее уныние в конце концов заражает и вас, а это слишком дорогая плата за чистоту"..

26 ноября.

Редко встречаются люди, так глубоко чувствующие музыку, как кардинал Консальви. Он часто ходил по вечерам к посланнице ***; там он встречал очаровательного молодого человека, знавшего наизусть два десятка прекраснейших арий бессмертного Чимарозы. Россини (это был он) пел то, что хотел кардинал, а его преосвященство удобно усаживался в большое кресло в тени. Через несколько минут по лицу министра тихо скатывалась медленная слеза. Такое действие производили самые комические арии. Кардинал нежно любил Чимарозу и в 1817 году заказал его бюст Канове. Ультрароялистская реакция изгнала этот бюст в маленькую темную комнатку на Капитолии; он прежде стоял в Пантеоне с надписью:

 A Domenico Cimarosa 
 Ercole cardinaie Consalvi*.

* (Доменико Чимарозе от Эрколе, кардинала Консальви (итал.).)

Кардинал часто писал своим друзьям в Неаполь и просил их позаботиться о сыне Чимарозы, из которого никак не удавалось сделать что-нибудь путное.

Иския, 12 сентября 1828 года.
(Забытая статья)

Одна из наших спутниц только сегодня разрешила мне написать о том, какое отвращение внушает ей климат Италии. "Это вечно безоблачное небо ослепляет меня; при виде этого голубого моря я тоскую о берегах нашего нормандского океана".

Такие признания больше всего настраивают на философский лад. С моей точки зрения, климат Италии хорош не потому, что здесь тепло, а потому, что здесь можно наслаждаться прохладой. В Париже 8 июня мы затопили камин. В Италии от апреля до октября вы никогда не чувствуете северо-восточного ветра, который действует мне на нервы. Я понимаю, что некоторым людям неприятна свежесть морского бриза, которую мы ощущаем в жасминовой беседке в саду Пиццо-Фальконе, в Неаполе. Невыразимое наслаждение, о котором мне напоминают эти несколько слов, весьма сходно с тем, какое нам доставляют музыка Чимарозы и "Мадонна" Корреджо в Пармской библиотеке.

Берега океана в Нормандии благодаря приливу и отливу окаймлены полосой песка и грязи не меньше чем в полмили шириной, если берег не обрывист; добрую половину дня эта отвратительная грязь бывает обнажена. Ужасные морские ветры уничтожают на берегах всякую растительность. Мы жили поблизости от Генуи, около Альбаро, в саду, апельсинные деревья которого, склоняясь над морем, во время сильного прибоя окунали свои ветви в волны. Но все это не может заставить позабыть о туманных пейзажах нормандского побережья.

Наша спутница предпочитает маленькую, полуразрушенную церковку своей деревни великолепному собору св. Петра. Это чувство я, может быть, еще мог бы понять, но, признаюсь, меня раздражает, когда бранят итальянский климат. Вероятно, такое же впечатление произведет этот путеводитель на известного рода людей.

"Ваш дневник кажется мне собранием лживых преувеличений, тем более раздражающих, что они искажают факты, сами по себе справедливые. Достойными похвалы кажутся мне только несколько фраз, касающихся моральных и политических вопросов".

Таково суждение, которое наша спутница записала след за своим мнением об итальянском климате; она читала эти строки, пока я их писал.

27 ноября.

Мы провели утро в мастерской Кановы среди его натурщиков. Канова трижды приезжал в Париж, в последний раз в качестве упаковщика. Он приехал для ого, чтобы увезти статуи, которые мы получили по Толентинскому договору; если бы не этот договор, то нашa армия, победившая при Арколе и Риволи, заняла бы Рим. У нас украли то, что мы получили по договору. Канова не замечал этой разницы. Воспитанный в Венеции в эпоху старого режима, он признавал только дно право - право силы; договоры казались ему излишней формальностью.

Он рассказывал нам, что, когда в 1803 году он в первый раз приехал в Париж, ему посчастливилось найти в Вилье свою группу "Психея и Амур" (теперь в Лувре, в музее герцога Ангулемского). "Складки одежд были отвратительно выполнены,- добавил он,- и совершенно бесформенны. Ведь одно время я ошибочно предполагал, что небрежно сделанные складки одежд подчеркивают линии тела. Я попросил молоток и резец и целую неделю каждое утро ездил в наемном экипаже в Вилье, где, насколько возможно, исправил эту скверную деталь".

Канова говорил, что он никогда еще не видел столь грандиозного зрелища, какое представляла собою часть Парижа, образованная Тюильрийским дворцом, садом, площадью Людовика XVI, главной аллеей Елисейских Полей, заставой Этуаль, мостом Нельи и следующим за ним подъемом, вплоть до круглой центральной площади. "Большой обелиск, вырисовывающийся на небе, триумфальная арка у заставы Этуаль, статуи на мосту Нельи, несколько больших и красивых зданий по краям улицы между триумфальной аркой и Нельи сделали бы безупречной эту перспективу, какой, мне кажется, никогда не бывало ни в Греции, ни в Риме. Но для этого нужно было бы снести частные дома, которые всегда в Париже так убоги и ничтожны".

Я часто имел честь беседовать с Кановой о жестах - вопрос, столь важный для скульптуры, в которой жесты - единственное средство выражения. Однако современная цивилизация запрещает их. Может быть, Италия, достигнув той ступени цивилизации, на которой в настоящее время находится Франция, также перестанет жестикулировать. Но до сих пор в Неаполе и даже в Риме слову предпочитают жест. Может быть, это зависит от того, что сердце бывает утомлено волнением, а может быть, от привычки, существующей уже много тысяч лет.

Канова рассказывал мне, что однажды в Неаполе он зашел в церковь св. Януария; он хотел осмотреть капеллу святого покровителя, богато украшенную обивкой из красного атласа, люстрами и фестонами. Все это показалось ему чрезвычайно безвкусным, и на лице его, помимо воли, отразилось презрение. Какой-то неаполитанец заметил это и подошел к нему, скрестив на груди руки, между тем как кисти их махали, как ослиные уши; он хотел сказать Канове: "Не удивляйтесь, господин иностранец; те, кто украшал капеллу святого Януария, ослы".

Хотите, я расскажу вам анекдоты, которые передаются в мастерских художников? Вторая статуя "Магдалины" Кановы была изваяна из куска мрамора, вынутого между ступней статуи Наполеона, которая в настоящее время находится в прихожей герцога Веллингтона, в Лондоне. Бюст Пия VII был изваян из куска мрамора, взятого из-под его локтя.

Когда на Тибре погрузили статую Наполеона, отправляемую во Францию морем, на корабле устроили вторую подвижную палубу, чтобы в три минуты можно было сбросить статую в море, если бы судно стали преследовать английские корабли.

Рим, 28 ноября 1828 года.

Одна из наших спутниц, та, которая любит Моцарта, говорила мне сегодня вечером: "Когда я в первый раз увидала собор св. Петра, я была поражена, но не испытала никакого удовольствия, даже наоборот. Мне нужно было выкинуть из головы вовсе не похожие на него представления, созданные моим воображением, а потом уже начать осматривать и постараться понять этот собор таким, каков он есть в действительности. После этого я осталась совершенно холодна к этому памятнику; все мои восторги все еще принадлежали тому собору св. Петра, который я представляла себе до приезда в Рим на основании ваших рассказов. Только теперь, спустя целый год, я с трудом начинаю забывать это первоначальное мое расположение, и собор уже начинает мне нравиться таким, каков он есть в действительности". Чичероне ни в коем случае не должен мешать своими указаниями этой чудесной работе души.

Сегодня вечером при великолепном лунном освещении мы пошли в Колизей; я думал, что он вызовет в нас чувство нежной меланхолии. Но правда то, что говорил нам г-н Идзимбарди: климат здесь так хорош, он так полон сладострастия, что даже лунный свет утрачивает здесь свою печаль. Чудесный лунный свет, с его нежной мечтательностью, можно найти на берегах Уэндермира (озеро в Северной Англии). Пробило полночь. Сторож Колизея был предупрежден заранее и впустил нас, но он все время шел за нами следом - это его обязанность.

Мы попросили его сходить в соседнюю osteria* за несколькими boccali di vin buono**.

* (трактир (итал.).)

** (бокалами доброго вина (итал.).)

Зрелище, которым мы наслаждались, оставшись одни в этом огромном здании, было великолепно, но нисколько не меланхолично. Это была великая, возвышенная трагедия, но не элегия. Был отлично исполнен чудесный квартет из "Бьянки и Фальеро" (Россини), но прогнать великие образы, осаждавшие наше воображение, не удалось. Лунный свет был столь яркий, что через некоторое время мы смогли прочесть эти стихи лорда Байрона:

    I see before me the gladiator lie: 
 He leans upon his hand. - His manly brow 
 Consents to death, but conquers agony, 
 And his droop'd head sinks gradually low.- 
 And through his side the last drops, ebbing slow 
 From the red gash, fall heavy, one by one, 
 Like the first of a thunder-shower, and now 
 The arena swims around him. - He is gone, 
 Ere ceased the inhuman shout whicn hail'd the 
                               wretch who won. 
 He heard it, but he heeded not. - His eyes 
 Were with his heart; and that was far away; 
 He reck'd not of the life he lost nor prize 
 But where his rude hut by the Danube lay, 
 There were his young barbarians all at play, 
 There was their Dacian mother. - He, their sire 
 Butchered to make a Roman holiday.- 
 All this rush'd with his blood. - Shall he expire 
 And unaveng'd? - Arise, ye Goths, and glut your ire.                

(Child Harold, canto IV, stanza 140.*)

* (Стендаль цитирует целиком 140-ю и 141-ю строфы четвертой песни "Чайльд-Гарольда".)

"Я вижу гладиатора, распростертого передо мной, он опирается на руку. Его мужественный взор выражает готовность умереть, но он побеждает агонию, и склоненная голова его медленно опускается к земле. Последние капли его крови медленно струятся из широкой раны; они тяжело, одна за другой, капают, как первые капли предгрозового дождя; но его умирающие глаза мутнеют; перед ним колеблется этот огромный театр и весь этот народ. Он умирает, и все еще гремят рукоплескания, приветствующие его презренного победителя. Он услышал этот крик и презрел его. Взоры его вместе с его сердцем, а сердце его далеко! Он не думает ни о жизни, которую он теряет, ни о награде за сражение. Он думает о своей дикой хижине, прислонившейся к скале на берегу Дуная. Там его маленькие дети играют между собой, в то время как он умирает; он видит ласкающую их мать; он же, их отец, убит хладнокровно, чтобы порадовать римлян в праздник. Все эти образы уносятся вместе с его кровью. Неужели он умрет неотомщенным? Восстаньте, германцы, и утолите свой гнев!"

Когда мы ушли из Колизея, было около двух часов утра.

Боюсь, что у меня не хватит места для:

1. Описания ковров, или Arazzi Рафаэля, находящихся в Ватикане, в соседних со Станцами залах. Эти произведения в количестве двадцати двух доставляют большое удовольствие путешественнику, прожившему в Риме уже несколько месяцев. Может быть, они лучше всего говорят о том, как Рафаэль считал необходимым разрабатывать сюжеты в живописи (то, что математик назвал бы уравнением, см. "Землетрясение").

2. Я хотел бы описать нынешнюю систему папского управления. Может быть, это не очень увлекательно, но если путешественник не будет знать этого в точности, то он может поверить необычайно лживым рассказам.

3. Опускаю без особого сожаления длинные описания статуй Капитолия и статуй музея Пио-Клементино. Каталог этих статуй можно купить у входа в музей. Я указал произведение Висконти, довольно точно сообщающее их историю и условия, которые скульпторы должны были соблюдать. Я смог бы присоединить к этому только некоторые оценки; в таком случае пришлось бы говорить об идеальной красоте, а это труднее всего.

Чтобы понять рассуждения такого рода, нужно иметь душу. Вместо того чтобы верить всему тому, что вы прочли у авторитетных писателей, нужно покопаться в собственных воспоминаниях, нужно быть откровенным с самим собой. Все это не так просто. Постоянные приличия, к которым нас обязывает цивилизация XIX столетия, сковывают, иссушают жизнь и лишь изредка позволяют человеку предаться мечтательности. Во Франции мы задумываемся только о том, что задевает наше самолюбие.

Если путешественник думает, что у него достаточно непосредственности и чувствительности, чтобы понять "идеальную красоту", я рекомендую ему - конечно, не как наилучшее, но как мое собственное - разъяснение, данное в начале второго тома* "Истории живописи в Италии". Здесь я мог бы только повторить все это. По моему мнению, красота во все эпохи была предсказанием полезных свойств. После изобретения пороха стали полезными другие качества; физическая сила утратила все свои права на уважение.

* (...разъяснение, данное в начале второго тома...- Стендаль имеет в виду четвертую книгу своей "Истории живописи в Италии" ("Об античном идеале красоты"), где он впервые формулировал свою теорию прекрасного.)

4. Я приберег к концу этого путешествия в Рим дневник наших прогулок в Тиволи, в Палестрину и на окрестные виллы. Мне не хватает места. Пришлось бы расширить этот путеводитель до трех томов, а, говоря по правде, это вдвое больше, чем нужно в наш век, у которого только одна страсть: установить хорошее правительство.

Вот названия вилл, доставивших нам наибольшее удовольствие:

Миллс, выстроенная на развалинах дома Августа: красивый портик, фрески Рафаэля, Венера.

Лудовизи: "Аврора" Гверчино.

Памфили: архитектура Альгарди и причудливые скелеты, рассыпающиеся в прах.

Боргезе: статуи и прекрасные сады.

Альбани: статуи, прекрасная архитектура.

Корсини, на склоне Яникульского холма: прекрасное местоположение.

Ланте: архитектура Джулио Романо.

Альдобрандини, или Бельведер, в Фраскати.

Жиро, или Кристальди: причудливая архитектура.

Мадама, выстроенная Рафаэлем: совершенство изящной архитектуры.

Маттеи, или князя Мира: хорошие картины.

Медичи, или Французская Академия.

Ольджати, или Нелли, рядом с виллой Боргезе, где жил когда-то Рафаэль; три фрески: одна - "Жертвоприношение Флоре", "Стрельба в цель" (много обнаженных красивых тел) и, наконец, "Бракосочетание Александра и Роксаны", картина, достойная Рафаэля.

Понятовского: архитектура г-на Валадье. Этот человек выстроил в начале улицы Баббуино дом, в каждом этаже которого есть терраса. У него есть чувство стиля.

Вилла Адриана, поблизости от Тиволи.

Меллини, на Монте-Марио; великолепный вид. Отсюда г-н Зиклер писал свою панораму Рима и окрестностей. Панорама эта была нам очень полезна, так же как и сопровождающая ее пояснительная заметка в семьдесят четыре страницы.

Мы можем сердиться сколько угодно, но правительство и через двадцать лет останется почти таким же, какое оно в настоящее время. Два тома in-4° "Мемуаров" Горация Уолпола кажутся мне ясным предсказанием того, через какие интриги мы должны пройти в течение ближайших двадцати лет. К этому времени для многих из нас жизнь придет к концу, поэтому неблагоразумно было бы откладывать наслаждение, которое могут нам доставить искусства и зрелища природы, до того времени, когда будет установлено совершенное правительство. Это обстоятельство всегда будет раздражать нас, а бессильный гнев, по-моему, печальное занятие. Советую гем весьма немногим лицам, которые могли бы себя упрекнуть в смешных поступках, внушенных нежными страстями, отдаться изучению изящных искусств.

Об этих вещах следовало бы говорить только с весьма немногими людьми.

Общественное положение не играет в этом деле никакой роли; в Париже отец, обладающий некоторым влиянием в области живописи, делает своего сына живописцем. Человек может в течение десяти лет быть художником, он принимает вас в мастерской, убранной с величайшим изяществом и кокетством, и, однако, он понимает в искусстве меньше, чем какой-нибудь бедняга, сидящий в долговой тюрьме. По моему мнению, для искусств нет большей помехи, чем те обычаи, с помощью которых человек достигает успеха в свете. После денежных успехов те, которые отмечаются в "Королевском альманахе", мне кажутся наиболее несовместимыми с культом красоты. Вслед за этим, по-моему, идет светский такт или просто остроумие. Для занятия искусством необходимо быть немного меланхоличным и несчастным.

Деловитость, которая свидетельствует об отсутствии мечтательности (а для мечтательности нет ничего приятнее, как наслаждаться самой собой и откладывать до другого раза житейские дела), по-моему, доказывает отсутствие свойств, необходимых для того, чтобы восхищаться прекрасным.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru