|
Предисловие
С 1806 по 1814 год я жил в обществе, наибольшее внимание которого привлекали действия императора. Часть указанного времени я состоял при дворе этого великого человека и видел его два - три раза в неделю.
(А. Б.)
Fu vera gloria
Ai posteri l'ardua sentenza*.
(Mандзони. Ода в честь Наполеона).
* (
Он был воплощением славы.
Пусть потомство вынесет высокий приговор.
)
Некто имел случай видеть Наполеона в Сен-Клу, при Маренго, в Москве; теперь он описывает его жизнь, нисколько не притязая на красоту стиля. Этот человек ненавидит напыщенность, двоюродную сестру лицемерия - порока, модного в XIX столетии.
Только люди с малыми заслугами способны любить ложь; она для них выгодна. Чем полнее будет раскрыта истина, тем более великим предстанет Наполеон.
Автор далек от каких бы то ни было притязаний на литературность. Рассказывая о военных событиях, он почти всегда будет приводить подлинные слова Наполеона. Тот, кто совершил, сам же и рассказал. Какое счастье для пытливости грядущих столетий! Кто дерзнул бы после Наполеона рассказать про Аркольскую битву?
Однако, весь поглощенный своим повествованием, полный дум об этой великой теме и полагая, как все пылкие люди, что каждый должен его понимать с полуслова, он иногда выражается неясно. В таких случаях изумительному рассказу Наполеона предпосланы необходимые пояснения. Автор черпал их в своих воспоминаниях.
Будучи монархом, Наполеон часто лгал в своих писаниях. Иногда душа великого человека прорывалась сквозь царственную оболочку, но он всегда раскаивался, написав правду, а иногда даже - сказав ее. Заточенный на острове св. Елены, он подготовлял трон для своего сына или свое второе возвращение, подобное возвращению с острова Эльбы. Я старался не поддаваться обману.
Когда речь идет о том, что автор видел сам, или о том, что он считает истиной, он предпочитает приводить слова другого свидетеля, а не старается сам сочинить рассказ.
О некоторых лицах я воздерживался говорить все то дурное, что я о них знаю: в мои намерения не входило делать из этих воспоминаний курс познания человеческой души.
Я пишу историю событий так, как хотел бы видеть ее написанной другим, независимо от таланта. Моя цель - познакомить публику с этим исключительным человеком, которого я любил при жизни, которого я уважаю теперь всей силой своего презрения к тому, что пришло ему на смену.
Рассчитывая на проницательность читателя, я отнюдь не преграждаю всех путей для критики; вероятно, лицемеры обвинят меня в безнравственности, но это не усилит того презрения, которое я питаю к этим людям.
В Париже не существует общественного мнения о современных событиях; есть только ряд сменяющихся увлечений; они уничтожают друг друга, как одна набегающая морская волна смывает предыдущую.
Народ, который Наполеон приобщил к гражданственности, сделав его собственником и установив для простолюдина тот же орден, что и для маршала, судит его своим сердцем, и, мне думается, потомство подтвердит суждение народа. Что касается суждений салонов, я полагаю, что они будут меняться каждые десять лет, как я наблюдал это в Италии на примере Данте, которого в 1800 году с голь же презирали, как превозносят теперь.
За последние несколько лет искусство лгать далеко шагнуло вперед. Ложь уже не выражают прямыми словами, как это было во времена наших отцов; теперь ее создают при помощи общих, туманных оборотов, которые трудно поставить лжецу в укор, а главное- трудно опровергнуть немногими словами. Что до меня я заимствую у четырех или пяти различных авторов по четыре - пять мелких фактов; вместо того чтобы подводить им итог одной общей фразой, в которую я смог бы незаметно внести лживые оттенки, я излагаю эти мелкие факты, употребляя, по возможности, подлинные выражения авторов.
Все признают, что тот, кто повествует, должен ясно говорить правду. Но для этого нужно иметь мужество вводить мельчайшие подробности. Это, думается мне, единственный способ побороть недоверие читателя. Я не только не страшусь этого недоверия, а всей душой желаю и призываю его.
Ложь ныне настолько распространена, что грядущие поколения смогут доверять только тем историкам, которые были современниками описываемых ими событий. Мы всегда чувствуем по тону, правдив ли человек. К тому же лет через десять после его смерти группа, покровительствовавшая ему, распадается, а та, что ее сменяет, относит истину, сказанную этим писателем, к числу тех безразличных истин, которые волей-неволей приходится признать, чтобы внушить доверие к себе и иметь возможность сколько-нибудь успешно лгать во всем остальном.
До 1810 года писатель, если он лгал, делал это под влиянием страстного чувства, которое само себя выдавало и которое нетрудно было заметить. Но после 1812-го, в особенности же 1830 года, лгут хладнокровно, чтобы получить выгодное место, или же, если человек не нуждается, чтобы приобрести лестное положение в салонах.
Сколько лжи сказано о Наполеоне! Не Шатобриан ли утверждал, что у него не было личного мужества, что вдобавок его звали Никола? Как поступит историк, который будет писать в 1860 году, чтобы оградить себя от всех тех лживых "Воспоминаний", что из месяца в месяц украшают журналы 1837 года? Но писатель, который видел въезд Наполеона в Берлин 27 октября 1806 года, видел его при Ваграме, видел, как во время отступления из России он шел с палкой в руке, видел его в Государственном совете, если у него есть мужество говорить правду обо всем, находится даже в ущерб своему герою в более выгодном положении.
В тех случаях, когда, на мое несчастье, я буду держаться мнения, не входящего в литературное или политическое кредо публики 1837 года, я отнюдь не буду пытаться искусно его задрапировать, а, наоборот, буду выражать его как можно яснее и резче. Я знаю, резкость - порок стиля. Но лицемерие - порок нравов, настолько господствующий в наши дни, что необходимо принимать всякие предосторожности, лишь бы не впасть в него.
Искусство лгать расцветает главным образом благодаря высокому академическому стилю и перифразам, предписываемым - так нам говорят - изяществом. Что до меня, я утверждаю, что их предписывает предусмотрительность автора, который обычно стремится использовать литературу как средство достигнуть чего-нибудь получше.
Итак, я прошу у читателя снисхождения к стилю, до крайности простому и менее всего изящному, - стилю, который, будь он равен ему по таланту, походил бы на стиль XVII века,- на стиль г-на де Саси, переводчика писем Плиния, или аббата Монго, переводчика Геродиана. Мне кажется, у меня всегда хватит мужества выбрать малоизящное слово, если оно внесет в мою мысль еще один оттенок.
Когда в юности мы читаем древнюю историю, большинство сердец, способных испытывать восторг, проникается любовью к римлянам и оплакивает их поражения,- и это несмотря на их несправедливость и весь их деспотизм по отношению к союзникам. Сходное чувство уже не позволяет нам, после того как мы видели действия Наполеона, полюбить другого полководца.
В речах других военачальников всегда находишь нечто лицемерное, приторное, преувеличенное, что убивает чувство в самом зародыше. Любовь к Наполеону - единственная страсть, сохранившаяся во мне, но это отнюдь не мешает мне видеть недостатки его ума и жалкие слабости, которые можно поставить ему в упрек.
Теперь, когда ты, о мой неблагосклонный читатель, предупрежден и знаешь, с каким чуждым изящества мужланом, или, вернее, с каким лишенным честолюбия простецом ты имеешь дело, я позволю себе, если ты еще не захлопнул книгу, обсудить с тобою один спорный вопрос.
Знающие люди уверили меня, что толковую историю Наполеона можно будет опубликовать не раньше чем через двадцать - тридцать лет. К тому времени записки г-на де Талейрана*, герцога Бассаиского и многих других будут изданы и уже успеют получить оценку. Уже начнет определяться окончательное мнение потомства об этом великом человеке; зависть аристократии, если это не более как зависть, к тому времени заглохнет. В настоящее время многие почтенные люди еще кичатся тем, что называют Наполеона г-ном де Буонапарте.
* ()
Конечно, писатель 1860 года будет иметь много преимуществ; до него не дойдут все те благоглупости, которые уничтожает время; но он будет лишен одного неоценимого достоинства: он не знал своего героя, не слушал разговоров о нем по три - четыре часа в день. Я состоял на службе при его дворе, я жил там; я сопровождал императора во всех его походах, я участвовал в созданном им управлении покоренными странами, я долгое время был близок к одному из влиятельнейших его министров. По всем этим основаниям я осмеливаюсь поднять голос и представить краткий предварительный очерк, который можно будет читать, пока не появится подлинная история - в 1860 или 1880 году. Таково уж занятие любопытного - читать пошлые книги, плохо излагающие интересующий его предмет.
Я счел необходимым весьма подробно изложить Итальянский поход 1796-1797 годов. То было начало возвышения Наполеона. Мне думается, что в этом походе лучше, нежели в каком-либо другом, раскрывается и его военный гений и весь его характер. Если принять во внимание скудость средств, которыми он располагал, изумительное сопротивление Австрии и то недоверие к себе, которое всегда испытывает начинающий, сколь бы великим его ни считали, нельзя не признать, что это, быть может, самый блестящий поход Наполеона. К тому же в 1797 году его можно было любить страстно и беззаветно: он еще не похитил у своей страны свободу; уже много веков не было столь великого человека.
Я имел возможность на месте изучить Итальянский поход. Полк, в котором я служил в 1800 году, делал привалы в Кераско, Лоди, Кремоне, Кастильоне, Гойто, Падуе, Виченце и т. д. С воодушевлением юноши я - правда, уже после кампании 1796 года - посетил почти все поля наполеоновских сражений. Я исходил их в сопровождении солдат, сражавшихся под его знаменами, и молодых итальянцев, восхищенных его славой. Их замечания весьма полно отражали те взгляды, которые он сумел внушить народам. Следы его боев были отчетливо видны и в городах и в сельских местностях; еще и поныне стены Лоди, Лонато, Риволи, Арколе, Вероны изборождены французскими пулями. Мне часто случалось слышать прекрасный возглас: "Как могли мы тогда восставать против вас, возвращавших нас к жизни!"
Я жил на постое у самых пламенных патриотов, например в Реджо - у каноника, который рассказал мне всю новейшую историю этого края. Итак, я убедительно прошу читателя не пугаться количества страниц, отведенных Итальянской кампании; я был очевидцем походов в Германию и на Москву, но о них я буду говорить не так подробно.
Рукопись, которую я представляю публике, была начата в 1816 году Тогда я изо дня в день слышал, что г-н де Буонапарте жесток, что он трус, что имя его не Наполеон, а Никола, и пр., и пр. Я написал небольшую книжку, где рассказывал лишь о тех походах, очевидцем которых был я сам; но все книгоиздатели, с которыми от моего имени велись переговоры, пугались. Я признавал ошибки Наполеона; вот главная причина, по которой люди, стремящиеся обогатить себя тем, что печатают чужие мысли, исполнились величайшего презрения ко мне. По словам этих господ, опасность преследования со стороны королевского прокурора была почти неминуема; для равновесия нужно было, по крайней мере, заручиться поддержкой бонапартистской партии. Однако, говорили они, в этой партии много людей весьма порядочных, но малоискушенных в чтении книг. Как только они увидят, что их героя порицают, они заключат отсюда, что автор ждет теплого местечка от Конгрегации*.
* ()
Возразить было нечего. Я перестал думать о своей книге. В 1828 году, когда я жил один в деревне и рукопись была при мне, я снова перечел ее, а поскольку в продолжение двенадцати лет я наблюдал, как оспаривались самые общеизвестные факты и дело доходило до того, что начисто отрицались самые сражения (г-н Ботта отрицает Лонато), я решил изложить события ясно, то есть пространно.
Я питаю почти инстинктивную уверенность, что всякий могущественный человек лжет, когда он говорит, а тем более, когда он пишет. Все же, вдохновляясь прекрасным идеалом воинской доблести, Наполеон в тех немногих рассказах о сражениях, которые он нам оставил, зачастую говорит правду. Я привел те из этих рассказов, которые относятся к Итальянской кампании, предпослав им краткий обзор, достаточный, чтобы установить истину, а главное - ту часть истины, которою пренебрегает повествователь. Можно ли добровольно отказаться от этих столь страстных рассказов?
Я привел их главным образом потому, что моя цель - по-настоящему познакомить читателя с этим необыкновенным человеком. Написать историю Франции с 1800 по 1815 год - на это я нимало не притязаю.
В этой рукописи 1828 года я вычеркнул многое, что плохо звучит теперь; но, стараясь не задевать понапрасну тех, кто не разделяет моих взглядов, я, подобно Кальпиджи, попал в еще худшее затруднение: я и хочу - и не хочу. Хорошее общество в настоящий момент совмещает в себе некое чувство и некую обязанность, которые жестоко враждуют друг с другом: оно страшится возврата ужасов 1793 года, а вместе с тем является верховным судьей в делах литературы.
Правда, поддавшись, словно судья малодушный или мздоимный, главенствующей в нем страсти - страху перед девяносто третьим годом,- оно объявило "дурным тоном" всякий критический намек на те четыре - пять великих вопросов, которые оно решило по-своему и за которыми пытается укрыться, дабы не увидеть грозного возврата девяносто третьего года.
Хорошее общество уже не позволяет рассказывать о малопохвальных действиях предшественников тех лиц, над которыми оно насмехалось в 1793 году и которые сейчас самые близкие его союзники. Эти господа, на мой взгляд, сильно его компрометирующие, оставили за собой в своем соглашении с ним исключительное право говорить о четырех - пяти истинах, для всякого уважающего себя писателя долженствующих быть священными, как ковчег завета.
В клубах во время Революции обнаружилось, что в каждом обществе, испытывающем страх, главенствуют и руководят незаметно для него самого те из его членов, которые менее всех просвещенны и более всех безумны. Чем умнее человек, тем меньше он, особенно если его расспрашиваешь с глазу на глаз, согласен со своей фракцией. Но на людях, чтобы не уронить свою касту, он должен поддакивать вожакам. Что вожаки скажут об этом историческом очерке? Ничего, или же много дурного. Итак, я хотел бы, чтобы хорошее общество вынесло суждение обо мне, а хорошее общество не может прочесть эту книгу, не задевая этим самого близкого своего союзника, того, кто обещал ему сделать совершенно невозможным гибельный возврат девяносто третьего года.
Я тщетно повторял бы: "Но ведь, господа, такой возврат вне пределов возможного; чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить человечность и великодушие населения Парижа в течение трех памятных дней 1830 года с той слепой яростью, какую чернь проявила в 1789 году при взятии Бастилии. Нет ничего более понятного: в 1789 году приходилось иметь дело с народом, развращенным господством маркизы Помпадур*, г-жи Дюбарри и Ришелье**, тогда как в 1837 году мы идем в ногу с народом рабочих, знающих, что каждый из них может получить крест Почетного Легиона. Нет такого рабочего, у которого не было бы среди родственников земельного собственника или кавалера ордена Почетного Легиона. Наполеон возродил дух французского народа - в этом истинная его слава. Он достиг этого посредством закона о равном разделе между детьми имущества отца семейства (благодеяние Революции) и посредством установления ордена Почетного Легиона - знака отличия, который видишь в мастерских на одежде самого простого рабочего".
* ()
** ()
Но что пользы приводить страху разумные доводы? Кто способен его разубедить? Страх - весьма живое чувство. И что значит по сравнению со страстной заботой о собственном существовании суетный интерес к литературе и искусству? Пусть целых пятьдесят лет и речи не будет о книгах, только пусть не будет якобинцев!
Как описывать жизнь Наполеона, не затрагивая невольно того или иного из этих четырех - пяти великих вопросов: права, даруемые рождением, божественное право королей и проч. и проч., обсуждение которых некоторые люди хотели бы оставить исключительно за собой?
На это замечание не найти удовлетворительного ответа; поэтому, о мой читатель, так как я ни в чем не хочу тебя обманывать, я вынужден заявить тебе, что, несмотря на все мое уважение к хорошему обществу, мне пришлось отказаться от его одобрения.
Однако, чтобы доказать, что я не отвергаю безоговорочно преимуществ, связанных с происхождением, я прибавлю следующее: судить о наших литературных безделках может лишь тот, кто нашел в отцовском наследии собрание сочинений Вольтера, несколько томов эльзевировских изданий* и "Энциклопедию".
* ()
Предисловие к историческому труду является неотъемлемой его частью; оно заключает в себе ответ на вопрос: кто этот человек, который вздумал что-то нам рассказать? В ответ на этот вопрос я позволю себе привести следующие подробности.
Впервые я увидел генерала Бонапарта через два дня после его перехода через Сен-Бернар. Это было в форту Бард (22 мая 1800 года, тридцать семь лет назад, о мой читатель!). Спустя восемь или девять дней после битвы при Маренго я был допущен в его ложу в Ла-Скала (большой театр в Милане) для отчета о действиях, связанных с занятием Аронской цитадели. Я был при вступлении Наполеона в Берлин в 1806 году, в Москву в 1812 году, в Силезию в 1813 году. Я имел случай видеть Наполеона во все эти периоды. Впервые этот великий человек заговорил со мной во время парада в Кремле. Я был удостоен им длительной беседы в Силезии во время кампании 1813 года. И, наконец, он лично дал мне подробные инструкции в декабре 1813 года, когда я был послан в Гренобль вместе с сенатором, графом де Сен-Валье. Поэтому я могу со спокойной совестью потешаться над множеством лживых измышлений.
Так как ни одна правдивая подробность не представляется мне излишней, я скажу, что не знаю, будет ли потомство именовать этого великого человека Бонапартом или же Наполеоном; в силу этих сомнений я нередко употребляю второе имя. Слава, приобретенная им под именем Бонапарта, кажется мне гораздо более чистой; но я слышу, как люди, которые его ненавидят и привилегии которых никто в мире, кроме него, не мог защищать, именуют его г-ном Буонапарте, и это имя, столь великое в 1797 году, теперь невольно вызывает во мне презабавные воспоминания о тех лицах, которые нарочно искажают его.
Я опасаюсь, как бы в глазах потомства роль писателей XIX века не оказалась примерно такой же, как роль современников Клавдиана или Сенеки в латинской литературе.
Одна из причин этого упадка, несомненно, заключается в не имеющем ничего общего с литературой интересе, побуждающем читателя искать в книге прежде всего политическое исповедание автора. Что касается меня, я желаю сохранения в полной неприкосновенности того, что есть. Но мое политическое исповедание не мешает мне понимать политические верования Дантона, Сьейеса, Мирабо* и Наполеона, великих людей, истинных основателей современной Франции; без кого-либо из них Франция 1837 года не была бы тем, что она есть.
* ()
Апрель 1837 года.
|