
|
1805
1 января 1805 г.
С величайшим удовлетворением прочел первые сто двенадцать страниц Траси, прочел легко, как роман. По вечерам меня немного лихорадит; боль не сильная, за это время я прочел в Сен-Жорском кабинете для чтения целый том переписки Вольтера. У меня нет денег - еду в Гренобль; но вчера я смотрел "Филинта", вчера я купил Траси, завтра я проведу три часа с Дюгазоном, Дюшенуа и Марсиалем - остаюсь в Париже. Итак, мое положение недурно, насколько это возможно при варваре-отце, допускающем, чтобы мой организм ежедневно подтачивали приступы лихорадки, которую можно было бы излечить даже и с небольшими средствами.
И этот отец будто бы любит меня! Если, вопреки очевидности, это не Тартюф, который, в сущности, не что иное, как скупец, то вот пример, с помощью которого я могу убедиться - в ущерб самому себе, - какой вред приносят столь любимые мною страсти; вот благодарный материал для изображения характера человека, страдающего манией любви к земледелию! Только сейчас, в эти последние дни, я понял, что, пожалуй, не отказался бы от розовой ливреи Барраля-старшего*.
* ()
Крозе и Барраль приехали ... числа. Крозе необычайно изменился к лучшему. По-прежнему чересчур тщеславен, чересчур много ложного величия, считающего унизительным для себя соприкосновение с обыденной жизнью; мещанский ум, полная противоположность уму Барраля. Он влюблен в м-ль С. Р. и - что особенно удивительно, но вместе с тем очевидно - пользуется взаимностью, несмотря на то, что имеет соперника в лице Пене; он собирается бросить ведомство путей сообщения и сделаться адвокатом; ему всего двадцать лет.
12 нивоза XIII г. (2 января 1805 г.).
Если дедушка скажет, что я должен поговорить с отцом, я, как граф Альмавива, воскликну: "Сражение? В этом я силен!"
Строго говоря, отец обязан лишь кормить своих детей, одевать их и удовлетворять их насущные нужды. Однако каждый человек обязан выполнять свои обещания, а мой отец обещал дать мне тысячу экю.
Если бы отец, подобно Жан-Жаку, отдал меня в воспитательный дом, предоставив всяким случайностям, я не мог бы быть несчастнее, чем сейчас.
Я был бы несчастен до конца, если бы никогда не читал Жан-Жака, которого прочел против воли отца и который дал мне любящий характер и склонность к сильным увлечениям.
24 нивоза (14 января).
Если состояние, в котором мы находимся в тот момент, когда решается наша судьба, может служить счастливым предзнаменованием, то Викторина должна любить меня. Я провел у Дюгазона чудесное утро с половины первого до половины третьего; там были Нурри, м-ль Роландо, м-ль Луазон и немец. М-ль Роландо решительно делает мне авансы; один из таких авансов я угадал сегодня задолго до того, как она его сделала. Я осмелился стряхнуть с себя свою сдержанность; уметь шутить - вот все, что требуется. Пришла дама сердца генерала Летранжа, и мне кажется, что, окажись я наедине с нею или с м-ль Роландо, все было бы кончено. Дюгазон сказал при всех тоном человека, который ясно представляет себе суть предмета и притом с трех - четырех различных сторон, что у меня в жилах течет не кровь, а ртуть.
Некоторый успех моих вольностей придал мне мужество, я разошелся, и он увидел, что я не лишен остроумия; ему очень понравилось, как я прочитал весь первый акт "Мизантропа". Восторженным и искренним тоном он сказал, что я сыграю его превосходно; он сказал, что хочет показать "Мизантропа" зрителям и даст эту роль мне. М-ль Роландо аплодировала. Когда я уходил, Дюгазон сказал даме сердца генерала Летранжа, что я избавлюсь от моего акцента, как Лафон, и буду играть так же, как этот актер; другими словами, что я буду хорошо играть. Относительно моей игры он сказал то же, что я говорю себе сам: что у меня большие способности, душевный жар, но что остального мне не хватает. Сегодня впервые люди разгадали, чем я могу стать на поприще декламации. Дюгазон говорил то, что действительно думал; пожалуй, не так обстояло дело с Роландо, которая предсказала мне, что когда-нибудь я буду актером. Думаю, что тут скрывались две вещи: она говорила то, что думала, и вместе с тем делала авансы. Это именно тот случай, какие бывают во всех романах: она намерена заняться моим воспитанием, ее тянет ко мне. "Мой юношеский пыл", как говорит Корнель, соблазняет ее. Если - когда у меня будут деньги и хорошее платье - я захочу обладать ею, она будет мне принадлежать; не то, чтобы все это было необходимо, но мне лично это нужно для того, чтобы не быть застенчивым: застенчивость парализует все мои возможности. Я начинаю быть самим собой лишь тогда, когда я привык, когда я пресыщен, как говорит она. "Ему необходимо пресытиться",- сказала она однажды про меня и при мне. Она угадала: я бываю привлекателен, бываю самим собой лишь в эти минуты, но мне кажется, кроме того, что в эти минуты я бываю искренен, - обнажается прекрасная душа; приложив некоторые усилия, я мог бы также сделаться любовником м-ль Луазон и дамы сердца генерала Летранжа.
Вот и все о светских вещах, о радостях тщеславия; я так подробно остановился на них потому, что они редко бывают у меня, человека, обладающего чувствительной душой и скрягой-отцом, а также потому, что мне необходимо пресытиться ими, чтобы целиком отдаться любви к Викторине и к славе; но это придет, я уверен. Один год роскоши и радостей тщеславия - и, удовлетворив потребности, внушенные мне нашим веком, я вернусь к тому, что действительно радует мою душу и никогда мне не наскучит.
Зато в эти дни безумств я отделаюсь от своей застенчивости, что совершенно необходимо мне, чтобы я мог быть самим собой; без этого все будут видеть во мне лишь натянутое и неестественное существо, почти совершенно противоположное тому человеку, который скрывается под этой оболочкой. Доказательством может служить мое замечание относительно ордена, брошенное подруге Адели Ландевуазен за столом у Каррара. Я ясно ощутил это по письмам, которые писал вчера и позавчера Викторине; они были ужасны, в них совсем не видно было моего сердца, моего истинного сердца, а ведь я не мог их исправить: для истолкования их надо было бы видеть выражение моего лица, а меня там не было; они показывали меня совсем не таким, каков я на самом деле. Если бы я вращался в том же обществе, что и она, то, я уверен, она бы полюбила меня, потому что увидела бы, что я обожаю ее и что моя душа так же прекрасна, как та душа, какую я предполагаю в ней, какую ей должно было дать ее воспитание (полученное благодаря отцу среди невзгод и в чужих краях) и какой она, конечно, обладает; и мне кажется, что как только мы бы почувствовали друг друга, почувствовали, как мало остальные представители рода человеческого способны заслужить нашу любовь и составить наше счастье, мы навсегда полюбили бы друг друга; вот где уместно будет сказать:
Чем больше чуждых лиц, тем родина милее.
Мои письма были очень далеки от того, чтобы простодушно выразить мои мысли, и, я это чувствую, все, что я пишу здесь, пока еще только фразы, не передающие точно моих мыслей, не совсем еще свободные от напыщенности. Чтобы этого не было, мне нужны светские навыки, а чтобы иметь светские навыки, мне нужны деньги. Я чувствую, что создан для лучшего в мире общества и для лучшей из женщин; я слишком остро хочу иметь эти две вещи, чтобы не сделаться достойным их.
Наконец, вчера, от двух до четырех, я написал письмо Викторине, совсем не похожее на предыдущие, гораздо более естественное, но все еще немного напыщенное,- последнее помимо моей воли и потому, что, будучи сильно взволнован, я совсем потерял ощущение естественности, стараясь исправить стиль. Я переписывал его почти что печатными буквами с четырех до семи часов, и оно заняло три больших страницы веленевой бумаги. Сделав из него пакет с препроводительным письмецом, адресованным г-ну Виктору Альфину,- это происходило у Крозе, и адрес был надписан его рукой,- я в семь часов отнес этот пакет на почту на улицу Старых Августинцев, возле кафе, что на углу улицы Колонн.
Погода была мягкая, вечер был совсем весенний. Этот вечер, так же как и поступок, который я только что совершил, радость при мысли о том, что необходимый и волновавший меня шаг уже позади, надежда - все это, вместе взятое, сделало меня счастливым. Я с удовольствием пообедал с Крозе у г-жи Деберне; оттуда под весенним дождем, напомнившим мне Италию, мы отправились к Барралю, где провели весь вечер. Часам к одиннадцати у меня немного разболелась голова. На улице Пуатье я упал в канаву: поскользнулся, поставив ногу на камень, который лежал посередине. Промокший до нитки, я отправился ночевать к Крозе. Сегодня утром мы встали в девять часов и часа полтора гуляли в Тюильри; в эту утреннюю пору, когда я бываю счастлив от наплыва чувств, воздух кажется мне насыщенным любовью. Крозе расстался со мной лишь в полдень у дверей Дюгазона. Оттуда я вышел в половине третьего, немного отвлекшись от своей любви из-за радостей тщеславия; зато сейчас я еще полнее отдаюсь своей любви. Если Викторина оттолкнет меня, она откажет не мне, а другому человеку: ведь мои письма показывают меня не таким, каков я в действительности, и, против обыкновения, они показывают меня гораздо хуже, чем я есть. Мне кажется, что им никогда не выразить моей доброты, моего чистосердечия и тех любовных восторгов, какие я испытал несколько дней назад, когда начал думать о том, чтобы написать ей,- проходя через Лувр (утром и вечером), в три часа, когда шел обедать, а также на обратном пути от Дюгазона. Только совокупность моих поступков после трех дней постоянного и непрерывного общения с ней могла бы показать ей меня таким, каков я на самом деле.
Я требую слишком многого. Если бы мой, с позволения сказать, отец прислал мне денег и если бы я сделался любовником Роландо, моя застенчивость сразу исчезла бы.
Ты видишь,- кончено, я больше не сержусь,-
и я стал бы самим собой.
Мои благородные и республиканские принципы, моя ненависть к тирании, врожденное чутье, позволяющее мне разгадывать мнимопорядочных людей, смелость, с какой я высказываю то, что читаю в их душах, и энергия, которую они читают в моей, естественная, порой плохо скрытая нетерпимость, проявляемая мною по отношению к посредственности, - все это заставляет людей слабодушных, вроде моего дяди, считать меня каким-то Макьявелли. А ведь тот, кого они называют Макьявелли, является самым страшным существом в их глазах; превосходство возбуждает в них самую непримиримую ненависть.
В действительности же наиболее опасным для них существом явился бы приятный болтун того же типа, что и они сами, если бы он задался целью помучить их и душа его была бы чуточку выше их мелких душ.
Эти мои достоинства в сочетании с недостатками поначалу, может быть, набрасывают тень на мое добродушие и чистосердечие даже в глазах моих друзей. Примером тому служит Фор. Мант, совершенно другой человек, кажется, совсем освободился от этого предубеждения. Что касается Барраля, то, пожалуй, в его глазах я человек, наиболее достойный любви.
Вот те огорчения, которые возвышенная и добродетельная душа, созревшая в одиночестве, претерпевает, вступая в свет. Вот моя исповедь, вот каким я вижу себя и вот суть того, что я скажу Викторине, если она спросит меня, когда я буду у ее ног: "Кто вы?" В этой душе, быть может, еще запятнанной кое-какими недостатками, она увидит благороднейшие страсти, дошедшие до максимума, и любовь к ней, которая соперничает с любовью к славе и нередко оказывается сильнее последней. Я льщу себя надеждой, что, оказавшись у ее ног, я сумел бы выразить свою любовь прекрасными словами, достойными этой девушки и этой любви.
В общем, если моя душа еще не совсем очищена от порока и вмещает в себе не все добродетели - а она, без сомнения, еще очень далека от этого,- то она воспламенена всеми благородными страстями, которые указывают к этому путь.
Стремление быть возможно более просвещенным и возможно более добродетельным составляет ее сущность; любовь к Викторине и любовь к славе господствуют в ней поочередно. Вот, за исключением общечеловеческих слабостей и говоря с предельной искренностью, что я представляю собой в двадцать два года без девяти дней, 24 нивоза XIII года.
В сущности, мне недостает только красоты и денег (последнее особенно необходимо мне, если Викторина меня любит), чтобы быть совершенно счастливым.
Четверть пятого. Викторина решила мою участь, или же мое письмо попало в руки ее брата или отца.
Вот хорошая статья для дневника происшествий, написанная экспромтом, неотделанная, но от этого лишь более искренняя и менее напыщенная.
Когда немец, выходя из гостиной Дюгазона, принял на свой счет относившиеся ко мне слова Дюгазона (а тот сказал, что я, как и Лафон, избавлюсь от акцента и еще как будто, что я буду играть, как этот актер) и когда Дюгазон сказал, показав на меня: "Я говорю о нем",- немец, хоть я его и утешал с величайшей непринужденностью, был бледен.
25 нивоза XIII г. (15 января 1805 г.).
В первом же длинном письме к Викторине высказать ей все, что я думаю по поводу возвышенной любви, любви между двумя возвышенными душами, такой любви, какую мы видим в сердцах Элоизы и Абеляра, естественной, а потому прекрасной; это докажет ей, что я все это прочувствовал.
Любовь сильная, живущая без пищи, такая, какую я испытывал к ней с 14 прериаля XI года (3 июня 1803 года) до 23 нивоза XIII года (13 января 1805 года), может существовать лишь при наличии пылкого и богатого воображения. Я воображаю себе все те радости, какие мог бы мне дать определенный характер, я воображаю это в течение трех лет; я вижу тот внешний облик, который обещает мне именно такой характер. Еще до того, как я увидел его, все мои надежды на счастье уже были сосредоточены на этом идеальном характере, который я воображал себе в течение трех лет; и вот, увидев его, я люблю его как счастье, я обращаю на него ту страсть, которую чувствую уже три года и которая превратилась у меня в привычку.
Если я переменил климат, если в юности я жил в Италии, если я вкусил там сладостные чувства, которые способствовали зарождению этой страсти, если я вообразил в своих мечтах то счастье, какое обещает мне этот облик, то, увидев его, я сейчас же переношу на него всю сладость скорби, с какой я думаю об этой пленительной Италии. Даже в лоно счастья я привношу обаяние грусти. Я не могу думать об Италии, не думая о ней, она заполняет всю мою жизнь.
Из этого ясно, что все причины, которые препятствуют развитию воображения, а при наличии воображения препятствуют ему развиваться именно в данном направлении, препятствуют и возникновению той страсти, которая как бы предрасполагает к любви и является ее началом.
Любовь. Эта первоначальная страсть приводит нас в состояние грусти, вы видите райское блаженство, вы чувствуете себя достойным его (желание стать его достойным толкает вас на многие поступки), вы говорите себе: "Я заслуживаю большего, нежели то, что я имею, судьба несправедлива ко мне". Вот, что я повторял себе тысячу раз, в особенности тогда, когда ландшафт или сладостный весенний воздух в конце зимы или вечерние звуки органа, плывущие по улице, помогали мне яснее различать это постигнутое мною божественное счастье.
Мне кажется, только пылкое воображение может вызвать это грустное состояние. Во мне его вызвало, пожалуй, то, что я надеялся найти в жизни именно такое счастье, какое представлял себе еще ребенком, когда читал "Странного человека" Детуша (произведение, заставившее меня почувствовать очарование портрета), пастушеские сцены "Дон-Кихота" и описание сдержанных порывов любви в "Новеллах"*, а также отчасти любовные эпизоды у Тассо (похвалы дедушки и сопоставление с действительной жизнью испортили их).
* ()
Кончаю, так как чувствую, что у меня начинается головокружение: внимание и чувство слишком напряжены (25 нивоза, без четверти четыре).
Те мужчины, - как, например, Мант, - которые всегда придерживались мудрой философии, заключающейся в том, чтобы забавляться каждый день как можно больше, и которые очень редко или никогда не предавались чувству грусти, не способны на такого рода любовь, какую я чувствую к Викторине и какую, вероятно, чувствовали друг к другу Элоиза и Абеляр.
25-27 нивоза (15-17 января).
Читаю "Жизнь Сенеки" Дидро,- хорошая книга; "Письма Элоизы и Абеляра" - хорошая книга, так как она дает пример возвышенной и в то же время естественной любви двух благородных душ. Лучшее издание на латинском языке - Бастьена.
Но лучше всех любовных писем, какие я читал до сих пор,- двенадцать писем португальской монахини к Шавиньи*, впоследствии маршалу Франции.
* ()
Вот что значит любить действительно безумно: она всем пожертвовала ради своего любовника, и притом без всякой внутренней борьбы. В этом отношении ее письма рисуют более сильную любовь, чем любовь Жюли к Сен-Пре.
Руссо изобразил самую сильную любовь, какая возможна в очень добродетельных душах; следовало бы изобразить любовь двух максимально просвещенных душ, например, Элоизы и Абеляра; преимущество второго сюжета в том, что такую любовь можно изобразить столь же безумной, как безумна любовь португальской монахини. Письма Шавиньи - это любопытный пример притворной страсти в ответ на одну из самых сильных страстей, какие когда-либо бывали. Эти письма производят на меня такое же впечатление, как какая-нибудь комедия характеров.
Безумную нежность, вроде той, какую испытывала эта бедняжка, португальская монахиня, я видел еще только у Расина, например, в сцене Роксаны и Баязета. Вот, по-моему, предел любви.
Один молодой немец, получивший воспитание в Англии, сказал сегодня Манту, что в Германии и в Англии Расина не особенно любят, что Корнеля любят больше.
Сегодня, 26-го, занятия у Дюгазона с половины первого до половины четвертого; Роландо, Луазон и Летранж заметили мою восприимчивую душу.
Когда Бонапарт решил восстановить во Франции религию, он еще немного считался с мнением просвещенных людей, с помощью которых хотел укрепить свою власть. Потому он пригласил к себе в кабинет Вольнея и сказал ему, что французский народ требует у него религии и что ради блага народа он считает своим долгом исполнить его желание.
"Но право же, гражданин консул, если вы станете слушать народ, то он потребует у вас еще и Бурбона". Тут Бонапарт пришел в неописуемую ярость, призвал слуг, велел вытолкать Вольнея вон, говорят, даже пнул его несколько раз ногой и запретил впредь являться к себе. Вот яркий пример того, как смешны бывают просители советов.
После этого бедняга Вольней, у которого очень слабое здоровье, сразу заболел, но, испугавшись, как бы дело не дошло до сената, он немедленно по выздоровлении занялся составлением длинной докладной записки; об этом узнали, и ему было предложено замолчать под страхом смерти, после чего он совсем не выходит из дому. Если все это правда, вот материал для будущего Тацита.
28 нивоза XIII г. (18 января 1805 г.).
Измученный сильным приступом изнурительной лихорадки, которая длится у меня более семи месяцев, я два часа размышлял о поведении моего отца, о его отношении ко мне. Вылечиться я не мог: во-первых, потому, что у меня не было денег на врача; во-вторых, потому, что, все время промачивая ноги в этом грязном городе из-за отсутствия целых сапог и мучительно страдая от холода из-за отсутствия дров и теплой одежды, я считал бесполезным и даже вредным подтачивать организм лекарствами: ведь они все равно не смогли бы избавить меня от болезни, которою нищета непременно наградила бы меня даже в том случае, если бы ее уже не было у меня прежде.
Присоедините к этому все нравственные унижения и непрерывные тревоги жизни, когда имеешь двадцать, двенадцать, два су, а то и вовсе сидишь без гроша в кармане,- и вы получите слабое представление о том состоянии, в каком меня оставляет этот добродетельный человек.
Вот уже два месяца, как я собираюсь поместить здесь описание моего положения, но, чтобы его обрисовать, надо присмотреться к нему, а мое единственное спасение - это стараться вовсе о нем не думать.
Учтите действие восьмимесячной изнурительной, усугубляемой всевозможными лишениями лихорадки на организм, уже и без того подорванный запорами и слабостью в нижней части живота, и скажите: разве отец не укорачивает мне жизнь?
Если бы не занятия или, вернее сказать, не любовь к славе, которая вопреки ему зародилась в моей душе, я уже раз пять или шесть готов был пустить себе пулю в лоб.
Вот уже более трех месяцев, как он не удостаивает меня ответом на мои письма. Я описываю в них свою нужду и прошу на то, чтобы одеться, небольшого аванса в счет моего содержания в 3 000 франков, сниженного им теперь до 2 400 франков; а ведь он мог бы собственноручно возместить эти деньги в весенние месяцы, которые я проведу в Гренобле.
Я попросил у него этот аванс (совершенно чужой человек не отказал бы в нем чужому человеку), будучи больным и страдая от холода, на расстоянии ста пятидесяти лье от своей родины, в вандемьере XIII года, когда у него в руках имелось еще 2 200 франков из моего содержания.
Исходя из всего этого и множества других обстоятельств, которых хватило бы на два десятка страниц и которые страшно отягчают его вину, мой отец по отношению ко мне является гнусным злодеем, не имеющим ни добродетели, ни сострадания: "Senz virtu ne carita", как говорит Каролина в "Тайном браке".
Если это суждение удивляет кого-либо, пусть он скажет мне это, пусть определит сам, что такое добродетель, и, исходя из этого определения, я докажу ему в письменной форме, докажу так же ясно, как доказывается, что все наши идеи приходят через чувства, то есть с такой очевидностью, с какой только может быть доказана отвлеченная истина,- что мой отец по отношению ко мне вел себя, как бесчестный человек и отвратительный отец, словом, как гнусный злодей.
Он обещал мне 3 000 франков, если я откажусь от военной карьеры. Я был сублейтенантом 6-го драгунского полка в вандемьере IX года, когда мне было семнадцать лет и семь месяцев. Вот каково было положение, от которого он заставил меня отказаться. Чтобы оценить его должным образом, надо принять во внимание внутреннее политическое положение Франции.
Другие соображения, ему неизвестные, помогли мне найти счастье и при этом положении вещей, но заметьте себе, что человек, который бы выстрелил в меня из ружья, прицелившись самым тщательным образом, и не убил только потому, что на мне были надеты латы, все же убийца. Эта простая истина безоговорочно решает дело в мою пользу.
Хотя у меня хватило бы материала еще на пятьдесят страниц, я кончаю эту заметку, повторяя свое предложение - доказать quantum dixi* в письменной форме перед жюри в составе шести величайших людей, живущих ныне. Если бы Франклин был жив, я назвал бы его имя. Я назначаю трех судей: Жоржа Гро, Трасй и Шатобриана, чтобы они могли оценить душевное страдание поэта.
* ()
Если после этого вы все же назовете меня сыном-уродом, значит, вы не умеете рассуждать и ваше мнение всего лишь пустой звук, который умрет вместе с вами.
Помните, что прежде всего надо быть искренним и справедливым, даже в том случае, когда голос этих добродетелей заставит вас отдать предпочтение двадцатидвухлетнему человеку перед пятидесятивосьмилетним (хотя бы вы сами были ближе к пятидесяти восьми годам, чем к двадцати двум) и сыну перед отцом.
Либо вы отрицаете добродетель, либо мой отец - гнусный злодей по отношению ко мне. Несмотря на некоторую слабость, которую я еще питаю к этому человеку, такова истина, и я готов письменно доказать вам это при первом требовании.
Написано, не отрываясь, 28 нивоза XIII года, в половине двенадцатого ночи, причем все мое имущество в данную минуту составляют двадцать пять су и лихорадка.
А. Бейль (двадцати двух лет без пяти дней).
3 плювиоза (23 января).
Собственноручно пишу Викторине, потом иду к Дюазону. То, что я там вижу, заставляет меня решиться стряхнуть с себя свою апатию. Я допустил, чтобы Вагнер занял те позиции, которые предлагались мне, и теперь они принадлежат ему. Возможно, что Луа-зон из-за моего отказа стала его любовницей. Получает лишь тот, кто умеет брать. Выдвинуться в декламации так же, как он; его уроки вдвое лучше моих. Приобщиться, хотя бы в слабой степени, к театральным нравам, которые здесь всего уместнее, а главное, чаще говорить. Общество Крозе показывает мне, что надо во что бы то ни стало быть занимательным; ничего нет легче, для этого надо говорить - и это почти все
4 плювиоза (24 января).
В десять часов иду в Медицинскую школу, чтобы прочесть "Умопомешательство" Пинеля; библиотека закрыта. Иду в Пантеон, читаю первое рассуждение Кабаниса о соотношении физического и духовного начала. Его манера изложения фактов представляется мне чересчур общей, а потому неясной. Этот автор не нравится мне, прочитать Бекона и Гоббса.
Вечером ходил с Барралем на "Тайный брак"; в театре встретили Крозе и Бассе, которые пришли сюда, надеясь встретиться с нами. Я уже не могу представить себе Викторину в какой бы то ни было позе, мое воображение иссякло, но этого нельзя сказать о моей любви. Я отчетливо различаю эти две вещи. Меня уже не волнует мысль о тех позах, в каких я хотел бы ее себе представить, потому что слишком часто видел ее именно так, но ее любовь по-прежнему приводит меня в восторг. Крозе сказал, что получил записку от своей Серафины; он покажет мне эту записку. Неужели только я один не буду знать счастья?
Воскресенье, 14 плювиоза XIII г. (3 февраля 1805 г).
Проводил Луазон и зашел к ней; мне почти что хочется к ней привязаться; это излечит меня от любви к Викторине. Я буду наслаждаться с моей маленькой Луазон теми тихими радостями, какие могут дать счастливая любовь и веселое настроение, пока не уеду в Гренобль; но для этого она должна обладать душой.
Викторина пренебрегает мной, или же она не получила моих писем. Вчера вечером я с величайшим удовольствием узнал о том, что ее отец назначен государственным советником или сенатором. Сегодня утром я первым делом побежал читать вчерашний "Moniteur"; я убедился, что он действительно назначен государственным советником. Тогда, движимый тайным желанием увидеть их, я стал бродить по Сен-Жерменскому предместью и по Тюильри. На Королевском мосту я встретил сына*, который устремился ко мне с распростертыми объятиями; эта встреча была очень удачной, но я боюсь, что с ним было то же самое, что с Камиллой:
* ()
Не замечала я, кто говорил со мною.
Ничем не нарушал он моего покоя.
Лишь Куриацием была душа полна.
Он был в таком восторге от назначения своего отца, что, пожалуй, даже и не вспомнил о моих отношениях с его семейством. Увидим, так ли это, по тону нашей первой встречи. Он сказал мне с величайшей приветливостью, что навестит меня в один из ближайших дней.
Дюшен считает, что у него большое самомнение, кое-какие связи и дурное сердце. Приблизительно таково было и мое мнение, но чем больше оснований было у меня считать Эдуарда моим врагом, тем больше доводов в его защиту приводил мне адвокат "за". Вообще я знаю, что у меня пылкие страсти, что вследствие этого я о многом сужу неправильно и потому не замечаю, когда адвокат, порицающий страсть, многое преувеличивает. Боясь, как бы не перейти в галоп, я слишком сильно натягиваю удила, и это тоже плохо. Я убедился в этом на примере Викторины, которую считал некрасивой, и ее брата Эдуарда, о котором не решался вынести определенное мнение, хотя, по всей вероятности, имел на то больше данных, чем Дюшен. Во всех этих трех случаях я ошибался. По той же причине я все время заблуждался в истории с Аделью; поискать другие примеры - это излечит меня от застенчивости.
Говоря о сестрах, Дюшен сказал мне, что "это не бог весть что". Обдумать эту фразу. Разделяет ли Викторина недостатки своего брата или, напротив, она страдает от них? Это-то, пожалуй, и должно решить вопрос. Никогда не забывать, что отвлеченные истины доказываются совсем не так, как те, которые рассматривают явления, поддающиеся точной цифровой оценке.
Мои рассуждения и в эту минуту все еще имеют в основе своей страсть; это нехорошо; и все же я чувствую себя вполне благоразумным. Только что прочел первый том "Дельфины" г-жи де Сталь и почувствовал себя почти полностью воплощенным в персонаже Дельфины. Опыт, приобретенный у Дюгазона, оказался мне очень полезен для познания самого себя. Марсиаль сказал мне как-то: "Вы - сама страсть". Мант того же мнения. Я и сам чувствую, что это так. Дюгазон такого же мнения в той мере, в какой он меня знает. Каковы бы ни были возражения адвоката "против", вот истина, которая кажется мне доказанной. Если моя душа не является самой восприимчивой, то, по крайней мере, она - олицетворение страсти.
Я до того благоразумен, что, чувствуя себя способным заполнить еще двадцать страниц существенными мыслями о моем искусстве и о способах достигнуть более прочного счастья, все же ложусь спать, потому что уже час ночи и я сознаю, что подрываю свое здоровье.
Исходя из принципов моего искусства, первое мое произведение должно было бы иметь большое сходство с "Дельфиной", не прочти я сейчас этого романа, и, может быть, оно все же будет немного походить на "Дельфину", несмотря на то, что я ее прочел. Но теперь это произойдет по моей доброй воле.
15 плювиоза (4 февраля).
Мне кажется, что я познал обыденное счастье лишь после того, как прочитал Бирана. Сегодня, 15-го, я провел восхитительный вечер, занимаясь тем, что еще две недели назад нагнало бы на меня тоску. Читал Кабаниса (смерть Мирабо) и Гоббса в кабинете для чтения в конце улицы Тионвиль. Придя домой, съел бриошь с таким удовольствием, какого никогда не получил бы от лучшего обеда. Думаю о Meлани, и это воспоминание чарует меня, как само наслаждение (as the pleasure itself*).
* ()
17 плювиоза XIII г. (6 февраля 1805 г.).
Гоббс знакомит нас со статьями общественного договора, начиная от первых условностей, которые, должно быть, создали еще дикари, после того как они свергли первую тиранию, и кончая тончайшими условностями парижского общества (самого совершенного из всех, существовавших когда-либо). Теми условностями, представление о которых дает г-жа де Сталь в "Дельфине" и из которых она могла бы создать "Дух законов" общества, нечто подобное тому, что Монтескье сделал для законов одного государства относительно другого государства |