|
56. Сестре Полине и графине Беньо
Милан, 28 августа 1814 года.
Милая Полина!
У меня не хватает терпения переписывать прилагаемые факты. Это обрывки одного письма; когда я кончил его, мне показалось, что оно написано слишком тяжелым языком.
Сударыня,
За этот месяц в Париже, возможно, произошло столько событий, что не будет ничего удивительного, если рассказы путешественника вас не заинтересуют. Застанет ли вас мое письмо в замке г-на Кюриаля* - этот замок, я думаю, очарователен - или ему не посчастливится и оно придет в среду, как счет на хлеб для бедных? Если бы я писал в деревню, где вкушаешь сладкое блаженство от столь приятного общества, я больше распространялся бы об интересной части моего путешествия; если же для Парижа, я рассказывал бы вам о политическом балагане, который я наблюдал.
* ()
После того, как со щемящим чувством я покинул Париж и места, напоминавшие мне прелестные иллюзии, которые, однако, были не только иллюзиями, я приехал провести неделю среди очень зеленых и очень уединенных лесов, с людьми, на хорошее отношение которых я вполне могу рассчитывать. Я отправлялся утром, один, верхом и проезжал две или три мили по безмолвному лесу - прекрасная обстановка для того, чтобы предаться размышлениям. Там я снова понял, что любил только иллюзии, и я не назову вам имя единственной женщины, о разлуке с которой я искренне сожалел. Общество мужчин и серьезные рассуждения кажутся мне скучными. Вы, может быть, заметили, сударыня, что эти глубокомысленные рассуждения всегда заканчиваются каким-нибудь печальным выводом. Я говорю о наиболее интересных рассуждениях; три же четверти из них так невежественны и плоски, что остается только пожать плечами. Все преимущество этих так называемых серьезных разговоров состоит в том, что, если людей, с которыми вы беседуете, зовут X или Z, болтуны, видевшие, как вы выходите от них, начинают вас уважать. Значит, человеку, хоть немного чувствительному и хоть сколько-нибудь разочаровавшемуся в тщете мундира, остается только общество женщин, а это общество неизмеримо выше в Италии, потому что во Франции женщины в течение двадцати трех с половиной часов в сутки все равно что мужчины. В Турине я видел одного маленького короля*, у которого есть некоторая доля личной храбрости: он почти каждый день гуляет один, пешком. Впрочем, как ему сказал этот лорд Бентинк**, который приезжал в Париж, в искусстве царствовать он отстал на тридцать лет, и если он останется на троне, то это будет не по его вине; он вызывает недовольство двадцати тысяч солдат, предоставляя им вернуться в Пьемонт; Милан полон знатными семьями его страны, которые у него в немилости за то, что они служили другому.
* ()
** ()
Я очень люблю друзей, которых приобретаешь в путешествии; по-видимому, они находят в вас что-то приятное, раз вы им нравитесь, хотя они и не знают, кто вы такой.
В Турине я познакомился с одним итальянским генералом, фамилии которого я, вероятно, так никогда и не узнаю. Он показал мне короля и, что еще лучше, прелестную актрису: ей восемнадцать лет, у нее прекраснейшие в мире глаза; она весело смотрит на жизнь, смеется надо всем, как на сцене, так и у себя дома, и обладает достаточно глубокой мудростью, чтобы не стремиться выйти замуж за богатого человека из тех, что предлагают ей карету, ливрейных лакеев и скуку от своего нудного общества. По характеру она совершенно искренна, а потому поет и играет редкостным образом, то есть вполне естественно. Я видел, как целый зал смеялся до слез в течение десяти минут, все вытирали глаза, и все, выходя, повторяли комический дуэт, который она пела со своим смешным воздыхателем.
Таких удовольствий не встретишь по ту сторону Альп; там бы возмутились непристойностью этого дуэта.
Но я, кажется, злоупотребляю столь милостиво данным мне разрешением писать вам нечто вроде дневника. Судите, сударыня, о моей преданности; если вы покажете кому-нибудь мое письмо, надо мной непременно будут смеяться. Вы знаете общеизвестную истину: женщина может положиться на возлюбленного-итальянца только в том случае, если из-за нее он повел себя не так, как следует; на поклонника-немца, лишь если она сообщила ему живость; на любовника-француза, только если она заставила его сделать что-нибудь смешное.
По жестокой длине этого письма вы видите, сударыня, как далеко могут простираться мои претензии, но я рассчитываю на обещание, которое вы соблаговолили мне дать, и думаю, что если его кто-нибудь и прочтет, то это будете только вы. Я ведь обещал себе не писать больше двух страниц и для этого взял тонко отточенное перо и бумагу большого формата, но всегда слишком много хочется сказать людям, которых искренне любишь.
Вот из-за этого-то мои разговоры с одной миланской дамой* бесконечны; из-за этого все окружающее ее общество приревновало ее к одному французу, а так как ей со многими приходится считаться, она только что изгнала меня в Геную; я там буду 31 августа. Надолго ли? Не знаю. Я не могу судить о ненависти, которую питают к этому французу, потому что принимают его очень вежливо и смеют говорить об этой ненависти только ей. Значит, я могу иметь подозрения и считать ее непостоянной; недавно я взял на себя смелость сказать ей это; отсюда слезы, сцены, и, так как я согласился наконец уехать, я покидаю Милан, терзаемый ревностью. Я предложил ей отправиться жить в Венецию или в любой другой город, маленький или большой, какой она захочет; она должна написать мне о своем решении в Геную. Она попросила у меня свой портрет, и пока я сидел за этим письмом, мне принесли его обратно в книге.
* ()
Прощайте, сударыня, я должен оборвать письмо, иначе я никогда не кончу. Прикажите моему посланцу по-прежнему любить меня и упорно просить о небольшой дипломатической должности в этой стране. Обязательно нужно иметь какое-то официальное положение, чтобы быть в безопасности от иезуитских происков.
|