|
XIV. Смерть бедного Ламбера
15 декабря 1835 года. Рим.
Помещаю здесь, чтобы не потерять его, рисунок, которым я украсил сегодня утром письмо к моему другу Р. Коломбу, укушенному, в его возрасте и при его благоразумии, псом Метромании*, что побудило его упрекнуть меня за мое предисловие к новому изданию де Броса; дело в том, что он тоже написал к нему предисловие. Этот рисунок должен служить ответом Коломбу, который говорит, что я буду его презирать.
* (
Здесь в рукописи помещен рисунок: на перекрестке шести дорог- "человек в момент его рождения". Направо "дорога к день-. гам: Ротшильд", Р - "дорога хороших префектов и государственных секретарей: г-да Дарю, Редерер, Франсе, Беньо". Посредине две дороги: одна из них - "дорога общественного уважения", другая оставлена Стендалем без названия. Налево идут две дороги: "L, дорога искусства заставить себя читать: Тассо, Ж-Ж. Руссо, Моцарт, и F, дорога безумия". Четыре из этих дорог отмечены буквой В; это "дороги, на которые вступают в семилетнем возрасте, часто не сознавая того. В высшей степени нелепо в пятидесятилетнем возрасте покидать дорогу R и дорогу Р ради дороги L. Фридрих II не в состоянии заставить себя читать, а между тем с двадцатилетнего возраста он думал о дороге L".)
Я прибавляю: если существует другой мир, я пойду засвидетельствовать свое почтение Монтескье; он, может быть, скажет мне: "Мой бедный друг, на том свете у вас не было никаких способностей". Это меня огорчит, но не удивит нисколько: глаз не видит самого себя.
Однако это письмо к Коломбу только обелит всех денежных людей; достигнув благосостояния, они начинают ненавидеть людей, у которых есть читатели. Служащие министерства иностранных дел будут рады причинить мне какую-нибудь неприятность по службе. Болезнь эта бывает опаснее, когда денежным человеком, достигшим пятидесятилетнего возраста, овладевает страсть к писательству. Это вроде генералов Империи, которые, увидев около 1820 года, что Реставрация не желает их, начали страстно, то есть за неимением ничего лучшего, любить музыку.
Вернемся к 1794 или 1795 году. Я снова заявляю, что не стремлюсь описывать вещи такими, каковы они есть, но только мое впечатление от них. В этой истине должно убедить меня простое наблюдение: я не помню физиономии моих родных, например, моего славного деда, на которого я смотрел так часто и со всей любовью, на какую способен честолюбивый ребенок.
Так как в результате варварской системы, принятой отцом и Серафи, у меня не было друга или товарища моего возраста, то моя социабельность (склонность свободно говорить обо всем) устремилась по двум путям.
Дед был моим товарищем, серьезным и уважаемым.
Другом, которому я говорил все, был очень неглупый парень, по имени Ламбер, камердинер деда. Часто мои признания надоедали Ламберу, и когда я слишком к нему приставал, он давал мне шлепка, очень легкого и соразмерного моему возрасту. От этого я любил его еще больше. Его главным занятием, которое он очень не любил, было ходить за персиками в Сен-Венсан (около Фонтаниля), имение деда. У этой хижины, которую я обожал, были отлично расположенные шпалеры фруктовых деревьев, дававших великолепные персики. Там были виноградные шпалеры, дававшие переходный лардан (вид шашлы; шашла Фонтенбло - лишь его подобие). Всё это прибывало в Гренобль в двух корзинах, привешенных на концах плоской жерди, и эта жердь раскачивалась на плечах Ламбера, который должен был таким образом проделать четыре мили, отделяющие Сен-Венсан от Гренобля.
Ламбер был честолюбив, он был недоволен своей судьбою; чтобы поправить ее, он стал разводить шелковичных червей по примеру моей тетки Серафи, которая портила свои легкие, разводя шелковичных червей в Сен-Венсане. (В это время я дышал свободно, мне становился приятен гренобльский дом, управляемый дедом и умницей Элизабет. Иногда я решался выходить без обязательного сопровождения Ламбера.)
Этот лучший мой друг купил тутовое дерево (около Сен-Жозефа) и разводил шелковичных червей в комнате какой-то своей любовницы.
Собирая (срывая) листья с этого дерева, он упал, его принесли к нам на приставной лестнице. Дед ухаживал за ним, как за сыном. Но у него было сотрясение мозга, свет уже не действовал на зрачки, и через три дня он умер. В непрестанном бреду он испускал жалобные крики, раздиравшие мое сердце.
В первый раз в жизни я узнал страдание. Я задумался о смерти.
Жестокое потрясение, причиненное мне смертью матери, было почти безумием, в котором заключалось, мне кажется, много любви. Страдание, причиненное мне смертью Ламбера, было таким же, какое я испытывал во всю мою последующую жизнь,- сознательным, горьким, без слез, безутешным. Я был подавлен и чуть не падал (за что меня жестоко бранила Серафи), по десять раз в день входя в комнату моего друга и глядя на его красивое лицо, когда он умирал и испускал последнее дыхание.
Никогда не забуду его прекрасных черных бровей и производимого им впечатления силы и здоровья, еще более заметного во время бреда. Я видел, как ему пускали кровь, видел, как после каждого кровопускания делали опыт со светом перед глазами (ощущение, которое я вспомнил в вечер сражения при Ландсгуте, кажется, в 1809 году).
Однажды в Италии я видел лицо св. Иоанна, смотрящего на распятие своего друга и бога; и меня внезапно охватило воспоминание о том, что я испытал двадцать пять лет назад, когда умирал бедный Ламбер,- имя, которое он получил в семье после своей смерти. Я мог бы заполнить еще пять или шесть страниц ясными воспоминаниями, оставшимися у меня от этого большого горя. Гроб забили, унесли...
Sunt lacrimae rerum*.
* ()
Такое же волнение вызывают в моей душе некоторые мелодии Моцарта в "Дон-Жуане".
Комната бедного Ламбера была расположена на парадной лестнице, около шкафа с напитками.
Через неделю после его смерти Серафи вполне справедливо рассердилась на то, что ей подали суп в разбитой фаянсовой чашке - я помню ее до сих пор, через сорок лет после события,- в которую собирали кровь Ламбера во время одного из кровопусканий, Я вдруг залился слезами, рыдания душили меня. Я совсем не мог плакать, когда умерла мать. Я начал плакать только через год, один, ночью, в своей постели. Видя, что я плачу из-за Ламбера, Серафи устроила мне сцену. Я ушел в кухню, повторяя вполголоса, как будто для того, чтобы отомстить за себя: "Подлая! Подлая!"
Самые нежные мои излияния с моим другом происходили в то время, как он пилил дрова в сарае, отделенном от двора в точке С перегородкой с просветами из вертикальных ореховых жердей, обтесанных, как балюстрада в саду.
После его смерти я останавливался на галерее, с третьего этажа которой отлично видел жерди балюстрады, казавшиеся мне очень подходящими для того, чтобы сделать из них волчки. Сколько мне тогда могло быть лет? Эта мысль о волчках, во всяком случае, указывает на сознательный возраст. Я думаю вот о чем: я мог бы разыскать выписку о смерти бедного Ламбера, но было ли Ламбер его именем или фамилией? Мне помнится, что Ламбером назывался и брат его, державший на улице Бонн, рядом с казармой, маленькое кафе дурного тона. Но, боже мой, какая разница! Я находил тогда, что нет ничего более вульгарного, чем этот брат, к которому Ламбер меня иногда водил, так как нужно признаться, что, несмотря на мои вполне и глубоко республиканские убеждения, родные передали мне свои аристократические вкусы. У меня остался этот недостаток, и, например, каких-нибудь десять дней тому назад он помешал мне иметь любовное приключение. Я ненавижу чернь (ненавижу иметь с ней дело), между тем как под именем народа я страстно желаю ей счастья и думаю, что ей нельзя дать его иначе, как спросив ее мнение об этом важном предмете, иначе говоря, предоставив ему выбрать своих депутатов.
Мои друзья - или, вернее, так называемые друзья - на этом основании подвергают сомнению искренность моего либерализма. Я чувствую отвращение ко всему грязному, а народ в моих глазах всегда грязен. Исключение составляет только один Рим, но там грязь скрыта свирепостью. (Например, исключительная нечистоплотность сардинского аббатика Кробра; но мое безграничное уважение к его энергии. Его пятилетняя тяжба с начальниками. Ubi missa, ibi menia. Немногие обладают такой силой. Князья Каэтани прекрасно знают эти истории о Кробра, кажется, из Сартены* в Сардинии.)
* ()
Я проделывал в точке Н невероятные...... У меня едва не лопались жилы. И сейчас, через сорок с лишком лет, пробуя повторить это, я причиняю себе боль. Кто помнит теперь о Ламбере, кроме сердца его друга?
Скажу больше, кто помнит об Александрине, умершей в январе 1815 года, двадцать лет назад?
Кто помнит о Метильде, умершей в 1825 году? Разве не принадлежат они мне, мне, который любит их больше, чем что бы то ни было на свете? Мне, который думает о них по десять раз в неделю и часто по два часа подряд?
|