БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

XX

После пятилетнего периода невероятнейших несчастий я вздохнул только тогда, когда стал запираться на ключ один в квартире на улице Старых иезуитов, которая до того времени была мне ненавистна. В продолжение этих четырех или пяти лет мое сердце было исполнено чувства бессильной злобы. Если бы не моя склонность к сладострастию, то в результате такого воспитания, о действии которого не догадывались те, которые меня воспитывали, я стал бы мрачным злодеем или ласковым и вкрадчивым негодяем, настоящим иезуитом, и, наверно, очень разбогател бы. Чтение "Новой Элоизы" и совестливость Сен-Пре воспитали во мне глубоко честного человека: после этих чтений, во время которых я обливался слезами и испытывал порывы любви к добродетели, я мог бы еще совершать подлости, но чувствовал бы, что я подлец. Итак, честным человеком сделала меня лишь книга, прочитанная тайком и вопреки моим родным.

Римская история дряблого Ролена, несмотря на его пошлые рассуждения, обогатила мою голову рассказами о подлинной добродетели (основанной на пользе, а не на суетной чести монархий; Сен-Симон служит прекрасной иллюстрацией для Монтескье*: подлая "честь" монархий; не так легко было заметить это в 1734 году, когда разум французов находился в младенческом состоянии).

* (Монтескье в "Духе законов" (1748) утверждал, что движущей силой при монархическом образе правления является честь, в республиках - добродетель, а в деспотиях - страх.)

После этих почерпнутых из Ролена сведений, которые подтверждались, пояснялись, расширялись постоянными беседами с моим славным дедом, и после теорий Сен-Пре я почувствовал еще большее отвращение и презрение к..., излагаемым священниками, беспрерывно скорбевшими на моих глазах по поводу побед отечества и желавшими, чтобы французские войска были разбиты.

Беседы с моим славным дедом, которому я обязан всем, его глубокое уважение к благодетелям человечества, столь противное воззрениям христианства, несомненно, помешали церковным обрядам, к которым я испытывал почтение, захватить меня, как муху в паутину. (Теперь я понимаю, что это было первым проявлением моей любви, во-первых, к музыке, во-вторых, к живописи и, в-третьих, к искусству Вигано.) По всей вероятности, дед обратился к религии около 1793 года. Может быть, он стал набожным после смерти моей матери (1790), может быть, необходимость иметь поддержку со стороны духовенства при его профессии врача принудила его к некоторому лицемерию, вместе с париком в три ряда буклей. Последнее кажется мне более вероятным, так как он был давнишним другом аббата Садена, священника церкви Сен-Луи (его приход), каноника Рея и м-ль Рей, его сестры, у которых мы часто бывали (тетка Элизабет играла там в карты), в маленькой улице позади Сент-Андре, позднее Департаментской; он был даже другом любезного, пожалуй, слишком любезного, аббата Эли, священника церкви св. Гуго, крестившего меня и напомнившего мне об этом в кафе Режанс, в Париже, где я завтракал в 1803 году во время моего настоящего обучения на улице Анживилье.

Нужно заметить, что в 1790 году священники не делали выводов из теории и вовсе не были такими нетерпимыми и несообразно требовательными, какими мы видим их в 1835 году. Они охотно мирились с тем, что дед работал перед своим маленьким бюстом Вольтера и высказывался совершенно так же, как он высказывался бы в салоне Вольтера, за исключением лишь одного сюжета; а между тем три дня, проведенные им в этом салоне, дед называл прекраснейшими в своей жизни всякий раз, когда для этого представлялся случай. Он позволял себе критические или порочащие анекдоты о священниках, а в течение своей долгой жизни этот умный и холодный наблюдатель собрал их целые сотни. Никогда он не преувеличивал, никогда не лгал, что, по-моему, дает мне теперь право утверждать, что по складу своего ума он не был мещанином; но он был способен возненавидеть навеки за самый незначительный поступок, и я не хочу освободить его душу от упрека в мещанстве.

Я нахожу мещанские типы даже в Риме, в г-не… и его семье... в г-не Буа, его зяте, разбогатевшем…

Дед питал глубокое уважение и любовь к великим людям, что неприятно поражало тогдашнего священника церкви Сен-Луи и тогдашнего старшего викария при Гренобльском епископе, который, очевидно, на положении гренобльского князя, считает делом чести не отдавать визита префекту (об этом мне сочувственно рассказывал г-н Рюбишон в Чивита-Веккье в июле 1835 года).

Отец Дюкро, этот францисканец, бывший, по-моему, человеком гениальным, погубил свое здоровье, набивая чучела птиц при помощи ядовитых составов. Он очень страдал болезнью внутренностей, и из насмешек дяди я узнал, что у него был... Я не понял, что это за болезнь, она казалась мне вполне естественной. Отец Дюкро очень любил моего деда, который лечил его и которому он отчасти был обязан получением должности библиотекаря; но он не мог не презирать слабость его характера и не мог выносить выходок Серафи, которые часто прерывали разговор, приводили общество в замешательство и принуждали друзей уходить*.

* (Ответ на упрек: как можно требовать, чтобы я писал разборчиво, когда я принужден писать так быстро, чтобы не растерять своих мыслей? 27 декабря 1835 года. Ответ г-дам Коломбу и др.)

Фонтенелевские характеры очень чувствительны к этому оттенку невысказанного презрения, и дед часто пытался охладить мои восторги по отношению к отцу Дюкро. Иногда, когда отец Дюкро приходил к нам с какими-нибудь интересными сведениями, меня отправляли на кухню; я нисколько не обижался, но мне было досадно, что я не услышу чего-то любопытного. Этот философ ценил мое внимание и привязанность к нему, в силу которой я никогда не отлучался из комнаты, где он находился.

Он дарил своим приятелям и приятельницам золоченые коробочки размером в два с половиной на три фута с большим стеклом, внутри которых он раскладывал от шести до восьми дюжин гипсовых медалей восемнадцати линий в диаметре. Иногда это были все римские императоры и императрицы, в другой рамке - все великие люди Франции, от Клемана Маро до Вольтера, Дидро и Даламбера. Что сказал бы современный г-н Рей при таком зрелище?

Эти медали были очень изящно окаймлены картоном с золотым обрезом, а завитки из того же материала заполняли пространство между медалями. Украшения такого рода в то время были очень редки, и могу признаться, что контраст матово-белых медалей и легких, тонких, хорошо очерченных теней, лежавших на лицах, с золоченым обрезом картона золотисто-желтого цвета производил впечатление большого изящества.

Буржуа из Вьенны, Романа, Ла-Тур-дю-Пена, Вуарона и т. д., приходившие к деду обедать, без конца восхищались этими коробочками. Я же, взобравшись на стул, постоянно рассматривал лица этих знаменитых мужей, жизни которых мне хотелось подражать и произведения которых мне хотелось прочесть.

Отец Дюкро на верху самой высокой части этих картонов надписывал:

 "Знаменитые мужи Франции"

или

 "Императоры и императрицы"

Например, в Вуароне, у моего кузена Алара дю Плантье (потомка историка и антиквара Алара), этими коробочками восхищались как античными медалями; я даже не уверен, что мой кузен не принимал их за античные медали: он не отличался большим умом. (Это был сын, подавленный умным отцом, как Монсеньер - Людовиком XIV.)

Однажды отец Дюкро сказал мне:

- Хочешь, я научу тебя делать медали?

Для меня это было верхом блаженства.

Я ходил к нему на квартиру, действительно очаровательную для человека, который любит мыслить, такую, в какой я хотел бы окончить свои дни.

Четыре маленьких комнатки в десять футов высоты, выходившие на юг и на запад, с красивым видом на Сен-Жозеф, холмы Эйбана, мост в Кле и - по направлению к Гапу - бесконечные горы.

Эти комнаты были наполнены барельефами и медалями, слепками с античных или неплохих современных произведений.

Медали были по большей части из глины (красной от примеси киновари), и это было красиво и строго; словом, в квартире не было ни одного квадратного фута поверхности, который не будил бы мысль. Были также и картины.

- Но я не настолько богат,- говорил отец Дюкро,- чтобы покупать те, которые мне нравятся.

Главная картина изображала снег, она была не так уж плоха.

Дед часто водил меня в эту очаровательную квартиру. Как только я оказывался с глазу на глаз с дедом и вне дома, вдали от отца и Серафи, я становился чрезвычайно веселым. Я ходил очень медленно, так как у моего доброго деда был ревматизм, я же думаю, что он был подагриком (так как у меня, его родного внука, унаследовавшего его организм, была подагра в мае 1835 года в Чивита-Веккье).

Отец Дюкро, располагавший известным достатком, так как он сделал своим наследником г-на Навизе из Сен-Лорана, бывшего кожевенного заводчика, имел отлично прислуживавшего ему высокого и толстого лакея, служившего при библиотеке, и превосходную служанку. На Новый год я всем им давал подарки, по указанию тетки Элизабет.

Каким-то чудом я сохранил необычайную наивность, происходившую от моего отвратительного воспитания в одиночестве и оттого, что вся семья жестоко муштровала бедного ребенка; система эта выполнялась очень последовательно: она соответствовала вкусам семьи, которые она усвоила после своего несчастья.

Из-за этой неопытности в самых простых вещах я совершил много неловкостей у Дарю-отца, с ноября 1799 по май 1800 года.

Вернемся к медалям. Отец Дюкро достал откуда-то порядочное количество гипсовых медалей. Он пропитывал их маслом, а поверх этого масла поливал серой, смешанной с очень сухим, растертым в порошок шифером. Когда форма эта достаточно остывала, он слегка смазывал ее изнутри маслом и обертывал промасленной бумагой высотою в три линии от А до В, с формой снизу.

В форму он наливал только что разведенный жидкий гипс и тотчас затем более густой и плотный, так, чтобы придать гипсовой медали толщину в четыре линии. Вот это-то мне никогда не удавалось сделать. Я недостаточно быстро разводил гипс, или, вернее, давал ему выветриваться. Напрасно старый слуга, Сен-..., приносил мне гипс в порошке. Мой гипс оказывался полужидким через пять или шесть часов после заливки в серную форму.

Но формы эти, изготовлять которые было труднее всего, я научился делать сразу же, и довольно хорошо, хотя они получались слишком толстые. Я не жалел материала.

Я устроил свою гипсовую мастерскую в туалетной комнате моей бедной матери и с чувством благоговения входил в это помещение, куда не проникал никто уже пять лет; я избегал смотреть в сторону кровати. Никогда бы я не позволил себе засмеяться в этой комнате, оклеенной лионскими обоями - хорошей имитацией красного шелка.

Хотя я так и не научился делать коробочки с медалями, как отец Дюкро, я все время готовился к этой великой славе и изготовлял огромное количество форм из серы (в точке В, на кухне)*.

* (Родительский дом, проданный в 1804 году. В 1816-м мы жили на углу улицы Бонн и Гренетской площади, где в 1814 и 1816 годах я ухаживал за Софи Вернье и м-ль Элизой, но недостаточно, мне было бы не так скучно. Оттуда я услышал, как гильотинировали Дидье**, составляющего славу герцога Деказа.)

** (Дидье Жан-Поль - вождь восстания в Гренобле, происшедшего 4 мая 1816 года. Восстание имело целью низвержение Бурбонов и передачу престола Наполеону II. Оно было быстро подавлено, в Гренобле начался террор, а Дидье был арестован и гильотинироваи. В этот период (март - июнь 1816 года) Стендаль находился в Гренобле. Герцог Деказ был в это время министром полиции.)

Я купил большой шкаф, в котором было двенадцать или тринадцать ящиков в три дюйма вышины, куда я складывал свои богатства.

Я оставил все это в Гренобле в 1799 году. После 1796 года я уже к ним охладел; эти драгоценные формы из черной серы впоследствии пошли на спички.

Я прочел словарь медалей в "Систематической энциклопедии"*.

* (27 декабря 1835 года. Устал после 13 страниц. Холодно ногам, особенно икрам. Холод и кофе 24 декабря подействовали мне на нервы. Нужно бы ванну, но как в такой холод? Как я перенесу парижские холода?)

Умелый учитель, использовав этот интерес, заставил бы меня со страстью изучить всю древнюю историю; нужно было дать мне читать Светония, затем Дионисия Галикарнасского, по мере того как моя юная голова училась воспринимать серьезные вещи.

Но господствовавшая в то время в Гренобле мода заставляла читать и цитировать послания какого-то Бонара; это было, вероятно, что-то вроде Дора (как говорят, что-то вроде маконского вина). Дед с уважением говорил о "Величии римлян" Монтескье, но я ничего в нем не понимал; вы легко поверите тому, что я не знал событий, на которых Монтескье строил свои великолепные рассуждения.

Нужно было дать мне читать хотя бы Тита Ливия. Вместо этого меня заставляли читать гимны Сантеля: "Ессе sede tonantes"* - и восторгаться ими. Можно себе представить, как я принимал эту религию моих тиранов.

* (Се гремящие с престола (лат.).)

Священники, обедавшие у нас, старались отблагодарить моих родных за их гостеприимство тем, что восторженно восхваляли мне библию Руайомона*, фальшивый и елейный тон которого внушал мне глубокое отвращение. Для меня в сто раз был приятнее Новый завет по-латыни, который я весь выучил наизусть по экземпляру in-18. Мои родные, подобно нынешним королям, хотели, чтобы религия удержала меня в подчинении, а я только и мечтал о бунте.

* (Библией Руайомона называлось собрание отрывков из Ветхого и Нового завета с объяснениями; она была составлена Никола Фонтеном, издавшим ее в 1674 году.)

Я видел, как проходил Аллоброгский легион (кажется, тот, которым командовал Каф, умерший в Доме Инвалидов в возрасте 85 лет, в ноябре или декабре 1835 года), и все мысли мои принадлежали армии. Не следовало ли мне поступить в солдаты?

Я часто выходил один, бывал в Городском саду, но другие дети казались мне слишком вульгарными; издали я горел желанием играть с ними, но вблизи они казались мне грубыми.

Я, кажется, даже начал ходить в театр, откуда уходил в самый интересный момент: летом это бывало в девять часов, когда звонил сигнальный колокол.

Всякая тирания возмущала меня, я не любил власти. Я готовил уроки (сочинения, переводы, стихи о мухе, потонувшей в миске молока) за красивым ореховым столиком, в прихожей большого итальянского зала; кроме воскресений, когда у нас служилась месса, дверь на большую лестницу была всегда закрыта. Мне пришло в голову написать на этом столе имена всех цареубийц, например: Польтро, герцог Гюиз, в 1562 году. Дед, помогая мне сочинять стихи, или, вернее, сочиняя их за меня, увидел этот список; он по складу своего характера довольно спокойный, чуждавшийся всякого насилия, был крайне этим огорчен и едва не заключил, что права была Серафи, утверждавшая, что у меня жестокая натура. Возможно, что составить этот список убийц меня побудил поступок Шарлотты Корде - 11 или 12 июля 1793 года,- приводивший меня в восторг. В то время я был страстным поклонником Катона Утического; приторные и христианские размышления "славного Ролена", как называл его дед, казались мне верхом глупости.

И в то же время я был таким ребенком, что, найдя, кажется, в "Древней истории" Ролена, личность по имени Аристократ, я пришел в восторг от этого и поделился своим восторгом с сестрой Полиной, которая была либералкой и стояла за меня против Зинаиды-Каролины, бывшей на стороне Серафи и прозванной нами шпионкой.

До этого или позже я очень увлекся оптикой, что побудило меня прочесть в общественной библиотеке "Оптику" Смита. Я изготовлял такие очки, в которые можно было видеть своего соседа, делая вид, что смотришь перед собою. И в этом случае при некотором умении можно было бы заинтересовать меня наукой оптики и заодно захватить добрую часть математики. А там уже до астрономии оставался бы только один шаг.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru