|
XXI
Когда я на законном основании просил у отца денег, например, после того, как он мне их обещал, он бывал недоволен, сердился и вместо шести франков давал три. Это выводило меня из себя: как? Не сдержать своего обещания?..
Испанские чувства, привитые мне теткой Элизабет, уносили меня в заоблачный мир, я только и думал, что о чести, о героизме. У меня не было никакой ловкости, никакого умения изворачиваться, ни малейшего слащавого (или иезуитского) лицемерия.
Этот недостаток сохранился во мне вопреки жизненному опыту, доводам разума, раскаянию после бесконечных обманов, жертвой которых я оказывался благодаря подобному испанизму.
И теперь еще мне также недостает ловкости: ежедневно из-за этого испанизма меня обсчитывают на один или два паоли при самой пустячной покупке. Досада, которую я испытываю через час после того, в конце концов приучила меня мало покупать. Я годами обхожусь без какой-нибудь необходимой вещи, стоящей около двенадцати франков, будучи уверенным в том, что меня обманут, и это настолько портит мне настроение, что не остается желания приобретать самое вещь.
Я пишу это, стоя у троншеновского бюро, сделанного столяром, никогда раньше не видевшим подобной вещи; целый год я лишал себя этого бюро из нежелания быть обманутым. Наконец я предусмотрительно решил поговорить со столяром не в одиннадцать часов утра, возвращаясь после кофе,- тогда мой характер проявляется особенно резко (совершенно так же, как в 1803 году, когда я пил обжигающий кофе на улице Сент-Оноре, на углу улицы Гренель или Орлеанской),- а в минуту усталости, и мое троншеновское бюро обошлось мне всего в четыре с половиной экю (или 4 X 5,45 = 24 фр. 52).
Вследствие такого характера мои денежные переговоры - дело очень щекотливое между отцом в пятьдесят один год и сыном в пятнадцать лет - с моей стороны обычно кончались приступом глубокого презрения и затаенного негодования.
Иногда, не из расчета, а по чистой случайности, я красноречиво говорил отцу о предмете, который хотел купить; сам не замечая того, я возбуждал его (заражал немного своею страстью), и тогда без затруднений, даже с удовольствием он давал мне столько, сколько было нужно. Однажды в день ярмарки на Гренетской площади, в те времена, когда он скрывался, я высказал ему свое желание иметь подвижные буквы, вырезанные из листа латуни величиной с игральную карту; он дал мне шесть или семь ассигнаций по пятнадцать су; когда я вернулся, все было мной истрачено.
- Ты всегда тратишь все деньги, какие я тебе даю.
Так как эти ассигнации в пятнадцать су он дал мне с чувством, которое при таком нелюбезном характере можно было бы назвать любезностью, упрек его показался мне справедливым. Если бы мои родители знали, как со мной обращаться, они сделали бы из меня дурачка, каких так много в провинции. Мой характер, вопреки им, создан был негодованием, которое в силу своих испанских чувств я необычайно остро испытывал с самого детства. Но что это за характер? Я затруднился бы сказать это. Может быть, я увижу истину в шестьдесят пять лет, если доживу до тех пор*.
* (
Почерк: мои мысли мчатся галопом; если я их быстро не отмечаю, я теряю их. Как бы смог я писать быстро? Вот каким образом, г-н Коломб, я приобретаю привычку писать неразборчиво. Рим, 30 декабря 1835 года, по возвращении из Сан-Грегорио и Форо-Боарио.)
Нищий, который обращается ко мне в трагическом стиле, как в Риме, или в комедийном, как во Франции, приводит меня в негодование: 1) я терпеть не могу, когда меня прерывают среди моего раздумья; 2) я не верю ни одному слову из того, что он мне говорит.
Вчера, когда я проходил по улице, простая женщина лет сорока, но еще недурная собою, говорила мужчине, шедшему рядом с ней: "bisogna campar" ("нужно все-таки жить"). Эти слова без всякой комедии тронули меня до слез. Я никогда не подаю нищим, которые просят, и мне кажется, что это не из скупости. Когда толстый санитар (11 декабря) в Чивита-Веккье рассказал мне о бедном португальце в лазарете, который просит только шесть... в день, я тотчас дал ему шесть или восемь паоли монетой. Так как он не хотел их брать, боясь неприятностей со стороны своего начальника (грубого крестьянина из Финевисты, по имени Манелли), я подумал, что будет более достойным со стороны консула дать экю, что я и сделал; итак, шесть паоли из действительной человечности и четыре из-за расшитого платья.
По поводу денежного разговора отца с сыном: маркиз Торриджани из Флоренции (страстный игрок в молодости, которого сильно подозревали в том, что он выигрывал не вполне должным образом), заметив, что его сыновья проигрывали иногда по десять - пятнадцать луидоров, и желая избавить их от неприятности просить у него, передал старому верному швейцару три тысячи франков, приказав ему дать эти деньги сыновьям, когда они проиграют, и попросить у него еще, когда эти три тысячи франков будут истрачены.
Само по себе это очень хорошо, а кроме того, такой поступок тронул сыновей, которые стали сдержаннее. Этот маркиз, офицер Почетного Легиона,- отец г-жи Поцци, прекрасные глаза которой привели меня в такой пылкий восторг в 1817 году. Если бы мне рассказали в 1817 году об игре ее отца, я был бы огорчен этим из-за проклятого испанизма своего характера, на который я только что жаловался. Этот испанизм мешает мне иметь комический гений:
1) я отвращаю свои взоры и свою память от всего низменного,
2) я люблю, как в десять лет, когда я читал Ариосто, всякие рассказы о любви, о лесах (о дубравах и их великом безмолвии), о великодушии.
Самая обыкновенная испанская повесть, если в ней говорится о великодушии, вызывает слезы у меня на глазах, между тем как я отвращаю взоры от характера Кризаля у Мольера и еще более от жестокости "Задига", "Кандида", "Бедного малого" и других произведений Вольтера, из которого я по-настоящему люблю только:
Тебя, он рек, бытьем и сущностью зовут:
Присущ субстанции чистейший атрибут.*
* ()
Барраль (граф Поль де Барраль, родившийся в Гренобле около 1785 года), будучи еще очень молодым, передал мне свою любовь к этим стихам, которым его научил отец, первый президент-
Благодаря этому испанизму, переданному мне теткой Элизабет, меня еще сейчас, в мои годы, считают неопытным ребенком, безумцем, "все более и более неспособным к какому-либо серьезному занятию", как говорит мой кузен Коломб (это его собственные слова), настоящий буржуа.
Разговор настоящего буржуа о людях и жизни, представляющий собою не что иное, как собрание безобразных мелочей, повергает меня в глубокий сплин, когда приличие заставляет меня слушать его слишком долго.
Вот тайна моего отвращения к Греноблю около 1816 года, которую тогда я не мог себе объяснить.
Я не могу объяснить себе и теперь, в пятьдесят два года, мрачного настроения, которое овладевает мною по воскресеньям. И это до такой степени, что, например, иду я, веселый и довольный, и вдруг за двести шагов на улице замечаю, что лавки закрыты. "Ах, сегодня воскресенье!" - говорю я себе, и в то же мгновение всякое внутреннее расположение к счастью исчезает.
Может быть, это зависть к довольному виду разряженных рабочих и буржуа?
Тщетно я говорю себе: "Но так я теряю пятьдесят два воскресенья в год и, пожалуй, еще десять праздников"; это свыше моих сил, и единственное, что мне остается, это упорная работа.
Этот недостаток - отвращение к Кризалю - может быть, сохранил меня юным. Тогда это такое же счастливое несчастье, как и несчастье иметь мало женщин (женщин, подобных Бьянке Милези, которую я упустил в Париже однажды утром 1829 года лишь потому, что не заметил "пастушеского часа"; в этот день на ней было черное бархатное платье, в каком она блистала на улице Эльдер или Монблан).
Так как я почти не имел подобных женщин (подлинных буржуазок), то в пятьдесят лет чувства мои нисколько не притупились. "Притупились" - я хочу сказать в моральном отношении, так как в физическом они, как и следует ожидать, притупились порядочно, настолько, что я могу отлично провести две или три недели без женщины; этот пост беспокоит меня только в первую неделю.
Большинство моих кажущихся безумств, - особенно глупость, заключающаяся в том, что я не воспользовался представившимся случаем, лысым, как говорит дон Яфет Армянский*, - все мошенничества, жертвой которых я являюсь при покупках, и т. д., и т. д. имеют своей причиной испанизм, переданный мне теткой Элизабет, к которой я всегда питал самое глубокое уважение, настолько глубокое, что оно не позволяло моей дружбе быть нежной, а также, мне кажется, чтение Ариосто, которого я читал в таком юном возрасте и с таким удовольствием. (Теперь герои Ариосто кажутся мне конюхами, единственным достоинством которых является их сила; это заставляет меня вступать в спор с умными людьми, открыто предпочитающими Ариосто Тассо, между тем как Тассо, когда он, к счастью, перестает подражать Вергилию или Гомеру, на мой взгляд, самый трогательный из поэтов.)
* ()
Меньше чем за час я написал эти двенадцать страниц, останавливаясь время от времени, чтобы не написать чего-либо неясного, что впоследствии пришлось бы вычеркнуть.
Как мог бы я писать хорошо физически, г-н Коломб? Мой друг Коломб, который осыпает меня за это упреками во вчерашнем письме и в предыдущих, вытерпел бы пытки, не изменив своему слову и мне. (Он родился в Лионе около 1785 года; его отец, бывший негоциант, очень честный, переселился около 1788 года в Гренобль. Ромен Коломб имеет 20 - 25 тысяч франков годового дохода и трех дочерей, Париж, улица Годо-де-Моруа.)*.
* (
Я требую (sine qua non conditio**), чтобы все женские имена были изменены до напечатания. Надеюсь, что эта предосторожность и отдаленность времени предотвратят всякую возможность скандала. Чивита-Веккья, 31 декабря 1835 года. А. Бейль.)
** ()
|