БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

XXIV

Я не имел никакого успеха у своих товарищей; я вижу теперь, что у меня в то время было весьма нелепое сочетание надменности и потребности в развлечениях. На их жестокий эгоизм я отвечал своими понятиями испанского благородства. Я очень страдал, когда они не принимали меня в свои игры; в довершение несчастия, я не знал этих игр, я вносил в них такое душевное благородство и деликатность, которые им должны были казаться совершенной глупостью. Хитрость и быстрота эгоизма, на мой взгляд, даже безмерный эгоизм - это единственное, что имеет успех у детей.

Окончательно роняло меня то, что я был робок с учителем; сдержанное слово упрека, сказанное между прочим и с должным выражением педантическим буржуа, вызывало слезы у меня на глазах. Слезы эти казались трусостью в глазах братьев Готье, кажется, Сен-Ферреоля, Робера (ныне директор Итальянского театра в Париже) и особенно Одрю. Этот последний был крестьянином, очень сильным и еще более грубым, на фут выше нас всех; мы звали его Голиафом; он обладал изяществом Голиафа, но давал нам увесистые подзатыльники, когда его медленный ум соображал наконец, что мы смеемся над ним.

Его отец был богатый крестьянин из Лембена или какого-то другого села в долине ("долиной" называют восхитительную долину Изеры от Гренобля до Монмелиана. В действительности долина простирается до зуба Муарана, как я рисую на чертеже).

Мой дед воспользовался смертью Серафи, чтобы послать меня учиться математике, химии и рисованию. Дюпюи, напыщенный и забавный буржуа, был по своему общественному значению чем-то вроде второсортного соперника доктора Ганьона. Он пресмыкался перед знатью, но это его преимущество перед Ганьоном уравновешивалось полным отсутствием светской любезности и литературного образования, которое тогда составляло соль всякого разговора. Завидуя Ганьону, который был членом организационного комитета и его начальником, Дюпюи не принял во внимание рекомендации, данной мне его счастливым соперником, и свое место в классе математики я занял лишь в силу собственных заслуг, причем в течение всех трех лет заслуги эти постоянно подвергались сомнению. Дюпюи, постоянно говоривший (и все же недостаточно) о Кондильяке и его "Логике", не имел ни капли логики в своей голове. Он говорил благородно и хорошо, имел представительную внешность и очень вежливые манеры.

У него явилась идея, великолепная для 1794 года: на первом уроке математики он разделил сто учеников, наполнивших залу нижнего этажа, на бригады по шесть или семь человек, каждая из которых имела своего бригадира.

Моим бригадиром был большой, то есть великовозрастный юноша, на фут выше нас всех. Он плевал на нас сверху, ловко прикладывая палец ко рту. В полку таких типов называют грубиянами. На этого грубияна, по имени, кажется, Ремоне, мы пожаловались Дюпюи, который проявил великолепное благородство, сместив его. Дюпюи обычно преподавал молодым артиллерийским офицерам Баланса и был очень чувствителен к вопросам чести (удара шпаги).

Мы учились по жалкому учебнику Безу, но Дюпюи догадался указать нам учебник Клеро и новое его издание, недавно выпущенное Био (этим трудолюбивым шарлатаном).

Клеро предназначен был для того, чтобы развивать ум, а Безу стремился навсегда остановить его развитие. У Безу каждая теорема кажется великим секретом, который сообщила добрая соседка*.

* ( Холодно писать.)

В классе рисования Же и его помощник Кутюрье (со сломанным носом) были жестоко несправедливы ко мне. Но Же, за отсутствием всяких других достоинств, отличался напыщенностью, и эта напыщенность, вместо того чтобы смешить, воодушевляла нас. Же пользовался огромным успехом, имевшим большое значение для Центральной школы, на которую клеветали священники. У него было по двести или триста учеников.

Все они размещались на семи- или восьмиместных скамьях, и каждый день приходилось заказывать новые. А какие модели для рисунков! Плохонькие акты, выполненные Пажу и самим Же; ноги, руки - все было сделано очень неточно, выглядело неуклюжим, тяжелым, уродливым. Это был рисунок Моро Младшего* или Кошена**, который так смешно рассуждает о Микеланджело и Доменикино в своих трех томиках об Италии.

* (Моро Жан-Мишель (1741-1814) - рисовальщик и гравер; в 1797 году был назначен профессором Центральных школ.)

** (Кошен Шарль-Никола (1715-1790) - французский гравер и рисовальщик, автор "Путешествия в Италию" (1758, 3 тома).)

"Большие головы" были нарисованы сангвиной или гравированы наподобие карандашного рисунка. Нужно признаться, что полное незнание рисунка проявлялось в гравюрах в меньшей степени, чем в актах (нагих фигурах). Большим достоинством этих голов, высотою в восемнадцать дюймов, считалось то, чтобы штрихи были совершенно параллельны; о подражании природе не было речи.

Некий Мульзен, глупый и ужасно важничавший, ныне богатый и знатный горожанин Гренобля, без сомнения, один из самых жестоких врагов здравого смысла, вскоре стяжал себе бессмертие совершенной параллельностью своих штрихов сангвиной. Он рисовал акты и был учеником Вильона (из Лиона); я же, ученик Леруа, которому болезнь и парижский хороший вкус помешали стать при жизни таким же шарлатаном, как Вильон в Лионе, делавший рисунки для материй, - я получал только "большие головы"; это меня весьма оскорбляло, но зато было очень полезно, как урок скромности.

Если уж говорить прямо, я весьма в нем нуждался. Мои родные, произведением которых я являлся, восторгались моими способностями в моем присутствии, и я считал себя самым выдающимся молодым человеком в Гренобле.

Моя неловкость в играх с товарищами по классу латыни начала открывать мне глаза. Скамья для "больших голов" в точке Н, куда меня посадили рядом с двумя сыновьями сапожника, у которых были смешные лица (какое оскорбление для внука Анри Ганьона!), пробудила во мне страстное желание - лопнуть или выдвинуться*.

*(Быстрота - причина плохого почерка. 1 января 1836. Еще только два часа, а я уже написал шестнадцать страниц, холодно, перо плохо пишет; вместо того чтобы сердиться, я продвигаюсь вперед и пишу как могу.)

Вот история моего таланта к рисованию: моя семья, рассудительная, как всегда, через год или полтора моих занятий у этого вежливого человека, г-на Леруа, решила, что я отлично рисую.

Но в действительности я даже не подозревал, что рисунок есть подражание природе. Я рисовал черным и белым карандашом голову в барельефе. (В Риме, в Браччо Ново, я узнал, что это была голова Музы, врача Августа). Мой рисунок был чист, холоден, без всяких достоинств, как рисунок юного пансионера.

Мои родные, которые, несмотря на все свои фразы о красоте полей и о красивых пейзажах, ничего не понимали в искусстве и не имели в доме ни одной сносной гравюры, заявляли, что я отлично рисую. Леруа был еще жив и писал пейзажи гуашью (густая краска) не так плохо, как все остальное.

Я добился позволения оставить карандаш и писать гуашью.

Леруа написал вид моста через Ване, между Бюисератом и Сен-Робером, открывающийся из точки А.

Я проходил через этот мост много раз в год, по дороге в Сен-Венсан; я находил, что рисунок, особенно гора в М, был очень похож, я поддался иллюзии. Значит, рисунок прежде всего должен быть похож на природу!

Дело было вовсе не в параллельных штрихах. После этого замечательного открытия я стал делать быстрые успехи.

Бедный Леруа умер, мне было жаль его. Однако в то время я был еще рабом, и все молодые люди ходили к Вильону, рисовальщику для материй, бежавшему из "Освобожденной коммуны" от войны и эшафотов. "Освобожденная коммуна" - это было новое имя, которое дали Лиону после его взятия.

Я сказал моему отцу (но случайно, не думая об этом серьезно) о своем интересе к гуаши и за тройную цену купил у г-жи Леруа множество гуашей ее мужа.

Мне очень хотелось купить два тома "Рассказов" Лафонтена с тонко выполненными, но чересчур откровенными гравюрами.

- Это чудовищные вещи,- сказала мне г-жа Леруа, глядя на меня своими красивыми и лицемерными глазами субретки,- но это шедевры!

Я увидел, что мне не удастся сэкономить на гуашах, чтобы из тех же денег заплатить за "Рассказы" Лафонтена. Открылась Центральная школа, я перестал думать о гуаши, но у меня осталось мое открытие: нужно подражать природе,- и, может быть, благодаря этому мои "большие головы", срисованные с этих бездарных рисунков, были не так отвратительны, как они могли бы быть. Я вспоминаю "Разгневанного солдата", "Изгнание Гелиодора" Рафаэля; когда я смотрю на оригинал (в Ватикане), я всякий раз вспоминаю о своей копии: карандашная техника, совершенно произвольная, даже ошибочная, особенно блистала в драконе, которым увенчан шлем.

Когда у нас получалось что-нибудь сносное, Же садился на место ученика, слегка исправлял голову и напыщенно рассуждал, но все же рассуждал, и наконец что-то подписывал на оборотной стороне, должно быть, "ne varietur"*, чтобы в середине или в конце года голова могла быть представлена на конкурс. Он нас воодушевлял, но сам не имел никакого понятия о прекрасном. За всю свою жизнь он написал только одну плохую картину - "Свободу", списанную с его жены, низкой, коренастой, бесформенной. Чтобы придать фигуре легкость, он занял первый план гробницей, позади которой виднелась закрытая до колен Свобода.

* (Не изменять (лат.).)

Наступил конец года, состоялись экзамены в присутствии комитета и, кажется, члена Департамента.

Я получил лишь жалкий accessit*, и к тому же, кажется, только из уважения к г-ну Ганьону, председателю комитета, и к г-ну Досу, другому члену комитета, большому другу г-на Ганьона.

* (Почетный отзыв при раздаче наград (соответствует второй награде).)

Самолюбие моего деда было оскорблено этим, и он высказал мне это с совершенной вежливостью и сдержанностью. Его простые слова произвели на меня сильнейшее впечатление. Он прибавил, смеясь:

- Ты только и умел показывать нам свой толстый зад!

Эту не очень изящную позу можно было наблюдать у доски, в классе математики.

Доска эта была размерами в шесть на четыре фута и поддерживалась толстой рамой на высоте пяти футов; к ней вели три ступени.

Дюпюи заставлял доказывать теорему, например квадрат гипотенузы, или такую задачу: рабочему платят семь ливров, четыре су и три денье за туаз; он сделал два туаза пять футов и три дюйма. Сколько он должен получить?

В течение всего года Дюпюи постоянно вызывал к доске де Монваля, дворянина, де Пина, дворянина и ультра, Англеса, де Реневиля, дворян, а меня - никогда или один только раз*.

* (Класс математики... В Д - г-н Дюпюи, мужчина в пять футов восемь дюймов, с своей большой тростью, в огромном кресле... В Н - я, до смерти хочу быть вызванным к доске и прячусь, чтобы не вызвали, умираю от страха и робости.)

Младший Монваль, дурак с совиным лицом, но хороший математик (школьный термин) был убит разбойниками в Калабрии, кажется, около 1806 года. Старший, участвовавший вместе с Полем-Луи Курье в его схватке..., стал грязным старым ультра. Он был полковником, гнусным образом разорил одну знатную даму в Неаполе; в Гренобле в 1830 году хотел угодить и тем и другим, был разоблачен и награжден общим презрением. Он умер от этого всеобщего, вполне заслуженного презрения, и ханжи его очень хвалили (см. "Газету" от 1832 или 1833 года). Это был красивый малый, негодяй, способный на все.

Де Пина - мэр Гренобля от 1825 до 1830 года. Ультра, способный на все, забывавший о честности ради своих девяти или десяти детей; он получал 60 или 70 тысяч франков годового дохода. Мрачный фанатик и, по-моему, негодяй, способный на все, настоящий иезуит.

Англес - впоследствии префект полиции, неутомимый работник, любящий порядок, в политике негодяй, способный на все, но, по-моему, бесконечно меньший негодяй, чем оба предыдущие, которым в моем представлении принадлежит первое место среди негодяев.

Хорошенькая графиня Англес была приятельницей графини Дарю, в салоне которой я ее встретил. Ее любовником был красавец граф де Мефре (из Гренобля, как и г-н Англес). Бедная женщина, кажется, очень скучала, несмотря на высокие должности своего мужа.

Этот муж, сын знаменитого скряги и сам скряга, был жалким существом и имел самый скудный, совершенно не математический склад ума. Кроме того, труслив до скандала; в дальнейшем я расскажу историю с его пощечиной и с его хвостом. В 1826 или 1829 году он потерял должность префекта полиции и отправился строить прекрасный замок в горах, около Роанна; вскоре он там внезапно умер, еще молодым. Это было жалкое существо, в нем были все скверные черты дофинезского характера, низменного, хитрого, лукавого, обращающего внимание на всякие мелочи.

Де Реневиль, кузен Монвалей, был красив и глуп до крайней степени. Отец его был самым грязным и самым надменным человеком в Гренобле. Я ничего не слышал о нем после школы.

Де Синар, хороший ученик, впавший в нищету в эмиграции и пользовавшийся протекцией и поддержкой де Вольсера, был моим другом.

Поднявшись к доске, мы писали в точке О. Голова объяснявшего была на высоте восьми футов. Бывая на виду у всех лишь раз в месяц, без всякой поддержки со стороны Дюпюи, который разговаривал с Монвалем или де Пина в то время, как я объяснял, я сильно смущался и путал. Когда перед Комитетом, дождавшись своей очереди, я поднялся к доске, то сбился при виде этих господ, особенно грозного Доса, сидевшего с правой стороны около доски. У меня хватило присутствия духа, чтобы не смотреть на них и думать только о своих вычислениях; я довел их до благополучного конца, но утомил Комитет. Какая разница с тем, что произошло в августе 1799 года! Могу сказать, что лишь в силу своих заслуг я пробился в математике и рисовании, как говорили мы в Центральной школе.

Я был толст и небольшого роста; у меня был светлосерый сюртук; этим и объясняется упрек.

- Почему же ты не получил награды? - спрашивал дед.

- У меня не было времени.

В этот первый год учение продолжалось, кажется, только четыре или пять месяцев.

Я ходил в Кле, все время мечтая об охоте; но, бродя по полям против воли отца, я глубоко обдумывал эти слова: "Почему ты не получил награды?"

Не могу припомнить, учился ли я в Центральной школе четыре года или только три. Я уверен в дате окончания: экзамен в конце 1799 года, когда в Гренобле ожидали русских.

Аристократы и, кажется, мои родные говорили:

 О Rus, quando ego te adspiciam!***.

** (О деревня, когда я тебя увижу! (лат.))

* ("О Rus..." - стих из Горация ("Сатиры", т. 2, VI). Каламбур в слове "rus", означающем "деревня" и произносимом французами совершенно так же, как слово "russe" - "русский".)

Я же со страхом ждал экзамена, благодаря которому должен был выбраться из Гренобля! Если я когда-нибудь туда возвращусь, то поиски в архивах департаментского управления, в префектуре, дадут мне возможность узнать, была ли открыта Центральная школа в 1796 или только в 1797 году.

Тогда летосчисление велось по годам Республики, это был V или VI год. Только спустя много лет по глупой воле императора я научился считать: 1796, 1797. Тогда я видел вещи на близком расстоянии*.

* (Почерк. 1 января 1836 года, 26 страниц. Все перья пишут плохо, собачий холод; вместо того, чтобы стараться выводить буквы и терять терпение, io tiro avanti. Г-н Коломб в каждом письме упрекает меня в том, что я плохо пишу.)

Император в то время начал воздвигать трон Бурбонов, и ему помогла в этом безграничная подлость г-на де Лапласа. Странная вещь, у поэтов есть мужество, а ученые в собственном смысле слова низкопоклонны и подлы. До какой степени раболепия и низости по отношению к власти доходил Кювье! Она внушала отвращение даже благоразумному Сеттон-Шарпу*. В Государственном совете барон Кювье всегда придерживался самого подлого мнения.

* (Сеттон-Шарп (1797-1843) - английский юрист, друг Стендаля, нередко наезжавший в Париж в годы Реставрации.)

Когда был учрежден Орден соединения*, я бывал в самых интимных придворных кругах; Кювье пришел, чтобы в полном смысле слова выплакать его себе. Я приведу в свое время ответ императора. Сделавшие карьеру подлостью: Бекон**, Лаплас, Кювье. Лагранж, мне кажется, был менее низок.

* (Орден соединения был учрежден Наполеоном в память присоединения Голландии к Франции в 1811 году.)

** (Подлость Бекона, которую Стендаль имеет здесь в виду,- его активная роль в осуждении своего бывшего покровителя лорда Эссекса из личной выгоды.)

Уверенные в славе своих сочинений, эти господа надеются, что ученый заслонит государственного деятеля; в денежных делах, как известно, они стремятся к полезному. Знаменитый Лежандр, первоклассный геометр, получив орден Почетного Легиона, прицепил его к своему платью, посмотрел на себя в зеркало и подпрыгнул от радости.

Потолок был низкий, он ударился об него головой и упал, едва не убившись насмерть. То была бы достойная смерть для преемника Архимеда.

Сколько низостей сделали они в Академии наук от 1825 до 1830 года и после, чтобы добыть себе крестики! Это прямо невероятно! Я узнал подробности от де Жюсье, Эдвардса, Мильн Эдвардса и в салоне барона Жерара. Я забыл всю эту грязь*.

* (1 января 1836 года, 29 страниц. Перестаю из-за недостатка света в четыре и три четверти часа.)

Какой-нибудь Мопу* менее низок, так как он открыто говорит: "Чтобы выдвинуться, я готов сделать все, что угодно".

* (Мопу Рене-Никола (1714-1792) - министр Людовика XV.)

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru