БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

XXV

Моя душа, освободившись от тирании, смогла воспрянуть. Я уже не был постоянно охвачен отнимающим всякую энергию чувством бессильной ненависти.

Моя добрая тетка Элизабет стала моим провидением. Она почти каждый вечер ходила играть в карты к г-жам Коломб или Романье. В этих славных сестрах не было ничего мещанского, за исключением несколько забавной предусмотрительности и некоторых смешных привычек. У них были прекрасные души, что является такой редкостью в провинции, и они были нежно привязаны к тетке Элизабет.

Но я недостаточно хорошо отзывался об этих милых кузинах; у них были возвышенные, благородные души, они вполне доказали это в серьезных случаях своей жизни.

Отец мой, совершенно поглощенный своей страстью к земледелию и усовершенствованиям в Кле, проводил там по три - четыре дня в неделю. Дом г-на Ганьона, где он ежедневно обедал и ужинал после смерти моей матери, не был ему особенно приятен. Только с Серафи он мог говорить по душе. Испанские чувства тетки Элизабет держали его на расстоянии, они всегда очень мало разговаривали между собой. Постоянная мелочная дофинезская хитрость и неприятная робость одного мало подходили к благородной искренности и простоте другой. М-ль Ганьон не чувствовала никакого расположения к моему отцу, который, в свою очередь, не был в состоянии поддерживать разговор с доктором Ганьоном; он был почтителен и вежлив, г-н Ганьон очень вежлив, и только. Следовательно, отец мой не жертвовал ничем, проводя по три - четыре дня в неделю в Кле. Два или три раза он говорил мне, когда заставлял сопровождать себя в Кле, что в его возрасте грустно не иметь собственного очага.

Вечером, возвращаясь ужинать с теткой Элизабет, дедом и двумя сестрами, я не боялся строгих допросов. Обычно я, смеясь, говорил, что ходил за теткой к г-жам Романье или Коломб; действительно, я часто провожал ее от этих дам до дверей нашего дома и снова бегом спускался вниз, чтобы провести полчаса в Городском саду, где летними вечерами, при лунном свете, под великолепными каштанами в восемьдесят футов вышины встречались все молодые и блестящие люди города.

Постепенно я расхрабрился и стал чаще ходить на спектакли, всегда стоя в партере.

Я испытывал нежное волнение, когда видел молодую актрису м-ль Кюбли*. Вскоре я безумно влюбился в нее; я ни разу не говорил с нею.

* (Эта первая страсть Стендаля к м-ль Кюбли относится к началу 1798 года, когда ему было 15 лет.)

Это была худощавая, довольно высокая женщина, с орлиным носом, красивая, стройная, хорошо сложенная. У нее была еще худощавость ранней молодости, и вместе с тем серьезное и по временам печальное лицо.

Все для меня было ново в странном безумии любви, неожиданно овладевшей всеми моими помыслами. Все остальное потеряло для меня всякий интерес. Это чувство не было похоже на то, которое очаровало мое воображение в "Новой Элоизе", и еще менее оно походило на сладострастие "Фелиции". Неожиданно я стал равнодушен и справедлив ко всему окружающему; в это время умерла моя ненависть к покойной тетке Серафи.

Мадмуазель Кюбли играла в комедии роли первых любовниц, а также пела в комической опере.

Разумеется, настоящая комедия была для меня недоступна. Мой дед беспрестанно оглушал меня такими громкими словами, как "знание человеческого сердца". Но что мог я знать об этом "человеческом сердце"? Самое большее - несколько предсказаний, выловленных из книг, особенно из "Дон-Кихота", почти единственной книги, не внушавшей мне недоверия; все остальные были рекомендованы мне моими тиранами, так как дед (новообращенный, как мне кажется) воздерживался от насмешек над книгами, читать которые заставляли меня отец и Серафи*.

* (Стиль. Не в высоком стиле.)

Значит, мне нужна была романичная комедия, то есть не очень тяжелая драма, изображающая несчастья из-за любви, а не из-за денег (тяжелая и печальная драма, основанная на недостатке денег, всегда вызывала во мне отвращение, как буржуазная и слишком правдивая).

Мадмуазель Кюбли блистала в "Клодине" Флориана.

Молодая савоярка, у которой в Монтанвере от какого-то молодого изящного путешественника родился ребенок, надевает мужской костюм и вместе со своим младенцем отправляется в Турин, где становится чистильщиком сапог на площади. Она находит своего возлюбленного, которого любит по-прежнему, и делается его слугой, но этот возлюбленный собирается жениться.

Актер, игравший любовника, - его звали, кажется, Пуси, я вдруг вспомнил это имя после стольких лет - произносил с совершенной естественностью: "Клод! Клод!" - в тот момент, когда он бранил своего слугу, дурно отзывавшегося о его невесте. Звук его голоса до сих пор раздается в моем сердце, я вижу актера.

В течение многих месяцев это произведение, часто ставившееся по желанию публики, доставляло мне величайшее наслаждение, я сказал бы, величайшее, какое я получал от произведений искусства, если бы уже в течение долгого времени мое наслаждение не было нежным восхищением любви, самоотверженным и безумным.

Я не решался произносить имя м-ль Кюбли; а если кто-нибудь называл ее в моем присутствии, я испытывал особенное ощущение, мое сердце билось так неистово, что я готов был упасть. Словно буря поднималась в моей крови.

Если кто-нибудь говорил "Кюбли" вместо "м-ль Кюбли", я приходил в негодование и ярость*, так что едва был в силах сдержаться.

* (Вот правописание страсти: orreur.)

Она пела своим милым, слабеньким голоском в "Расторгнутом договоре", опере Гаво (дурачка-композитора, умершего от сумасшествия через несколько лет после того).

С этого началась моя любовь к музыке, которая была, может быть, самой сильной и самой дорогостоящей моей страстью; я сохранил ее еще в пятьдесят два года, и сейчас она сильнее, чем когда-либо. Не знаю, сколько миль прошел бы я пешком или сколько дней просидел бы в тюрьме, чтобы послушать "Дон-Жуана" или "Тайный брак"; и не знаю, ради чего другого я совершил бы такие усилия. Но, к несчастью, я ненавижу посредственную музыку (в моих глазах это сатирический памфлет на хорошую, например "Неистовый" Доницетти, прослушанный мною вчера вечером в Риме, в театре делла Балле. Итальянцы, наоборот, не выносят музыку, которой больше пяти или шести лет. Один из них говорил при мне у г-жи...: "Может ли быть красивой музыка старше одного года?")* 2.

* ( 2 1836, исправлено 4 января 1836 года, у огня, я обжигаю себе ноги, но смертельно холодно спине.)

Какое длинное отступление, великий боже! При перечитывании половину рукописи нужно будет уничтожить или перенести в другое место*.

* (Не оставлять в таком виде. Позолотить историю Кюбли, может быть, скучную для Пакье 51 года. Ведь эти люди - избранная часть читателей.)

Я выучил наизусть - и с какими восторгами! - эту сплошь рубленную абракадабру, именуемую "Расторгнутый договор".

Сносный актер, весело игравший роль лакея, внушил мне первое понятие о комическом, особенно когда он устраивал кадриль, оканчивающуюся словами: "Матюрина слушала нас..." (Теперь я понимаю, что у него была настоящая беспечность бедняка, которого дома одолевают грустные мысли и который с радостью отдается своей роли.)

В то время я с наслаждением копировал купленный мною у Леруа и имевший форму и размеры вексельного бланка пейзаж, где слева на переднем плане было много гуммигута и бистера; совсем такою же казалась мне игра этого комического актера, заставлявшего меня смеяться от всего сердца, когда м-ль Кюбли не было на сцене; а когда он обращался к ней, я бывал растроган, очарован. Может быть, этим объясняется то, что еще теперь я испытываю одинаковое впечатление от какой-нибудь картины и от музыкальной пьесы. Сколько раз я ощущал это тождество в музее Брера в Милане (1814-1821)!

Мне трудно выразить, до какой степени это верно и сильно, да, впрочем, этому трудно поверить.

Сочетание, близкое соединение этих изящных искусств было закреплено навсегда самым пылким, длившимся четыре или пять месяцев счастьем и величайшим, какое я когда-либо испытывал, почти граничащим с страданием, наслаждением; это случилось, когда мне было двенадцать-тринадцать лет.

В настоящее время я понимаю (понимаю в Риме, в пятьдесят два года), что любил музыку и до "Расторгнутого договора", такого скачущего, такого пустого, такого французского, который, однако, я еще помню наизусть. Вот мои воспоминания: 1) звук колоколов на колокольне Сент-Андре, особенно когда он призывал к выборам, в год, когда мой кузен Авраам Мален (отец моего зятя Александра) был президентом или просто избирателем; 2) звук помпы на Гренетской площади, когда служанки по вечерам накачивали воду большим железным стержнем; 3) наконец, хотя и менее всех других, звук флейты, на которой играл какой-то приказчик в пятом этаже на Гренетской площади.

Все это уже доставляло мне наслаждение, которое было наслаждением музыкальным, хоть я и не понимал этого.

Мадмуазель Кюбли играла также в "Деревенском испытании" Гретри, бесконечно менее плохом, чем "Расторгнутый договор". Одно трагическое положение в "Рауле, сире де Креки" приводило меня в трепет; словом, все скверные оперы 1794 года благодаря участию м-ль Кюбли казались мне совершенством; не могло быть ничего обыденного или пошлого при ее появлении.

Однажды я проявил отчаянную храбрость и спросил у кого-то, где живет м-ль Кюбли. Вероятно, это был самый смелый поступок в моей жизни.

- На улице Клерков,- ответили мне.

Задолго до того я имел храбрость спросить, есть ли у нее любовники. Человек, которого я спросил об этом, ответил мне какой-то грубой присказкой: смысл ее заключался в том, что он ничего не знает о ее образе жизни.

В дни, когда я был особенно храбр, я проходил по улице Клерков: у меня билось сердце, и, возможно, встретив ее, я упал бы; я успокаивался, когда, дойдя до конца улицы Клерков, убеждался в том, что уже не встречу ее.

Однажды утром, гуляя один в конце аллеи из больших каштанов в городском саду и думая о ней, как всегда, я увидел, что она идет по направлению к террасе в другом конце сада, у стены Интендантства. Мне едва не сделалось дурно, и в конце концов я обратился в бегство, как будто меня уносил черт, вдоль решетки, по линии S; она была, кажется, в К. К счастью, я не привлек ее внимания. Заметьте, что она понятия не имела о моем существовании. Вот одна из самых ярких черт моего характера; таким я был всегда (даже еще позавчера). Счастье видеть ее близко, в пяти или шести шагах от себя, было слишком велико; оно жгло меня, и я бежал от этого ожога - страдания вполне реального.

Эта особенность заставляет меня предполагать, что в отношении любви у меня был меланхолический темперамент Кабаниса.

Действительно, любовь всегда была для меня делом величайшей важности или, вернее, единственным делом. Я никогда ничего не боялся, кроме одной вещи: видеть, что любимая женщина смотрит с нежностью на моего соперника. Я почти не ревную к сопернику: он более достоин, думаю я,- но страдание мое бесконечно и остро, до такой степени, что я бываю вынужден сесть на каменную скамью у дверей дома. Меня все восхищает в счастливом сопернике (майор кавалерии Жибори и г-жа Мартен, палаццо Агвиссола в Милане).

Никакое другое огорчение не оказывает на меня и тысячной доли такого действия.

В присутствии императора я был внимателен, старателен, совсем не думал о своем галстуке в противоположность другим. (Пример: однажды в 7 часов вечера в..., в Лаузице, в кампанию 1813 года, на следующий день после смерти герцога Фриульского.)

Я не робок и не меланхоличен, когда пишу и подвергаю себя риску быть освистанным; я чувствую себя полным смелости и гордости, когда пишу какую-нибудь фразу, которую может отвергнуть один из двух гигантов (1835 года): Шатобриан или Вильмен*.

* (Вильмен Франсуа (1790-1870) - французский историк и литературный критик.)

Конечно, и в 1880 году найдется какой-нибудь ловкий и модный шарлатан, вроде этих господ наших дней. Но прочитавший это может подумать, что я завидую, и это приводит меня в отчаяние; этот низкий буржуазный порок, мне кажется, совершенно чужд моему характеру.

Действительно, я смертельно ревнив только к тем, кто ухаживает за любимой мною женщиной; более того, я ревную даже к тем, кто ухаживал за нею за десять лет до меня. (Например, первый любовник Бабе, в Вене, в 1809 году.)

- Ты принимала его в своей комнате!

- Для нас все было комнатой, мы были одни в замке, и ключи были у него.

Я еще чувствую боль, которую причинили мне эти слова, а между тем это было в 1809 году, двадцать семь лет назад; я помню полнейшую наивность хорошенькой Бабе; она смотрела на меня.

Конечно, я получаю большое удовольствие оттого, что пишу это в продолжение часа и пытаюсь вполне точно описать свои переживания времен м-ль Кюбли, но у кого хватит храбрости читать эти бесконечные нагромождения "я" да "я"? Мне самому это кажется отвратительным. В этом и состоит недостаток такого рода произведений, и к тому же я не могу приправить эту безвкусицу каким-нибудь соусом шарлатанства. Решусь ли добавить: как в "Исповеди" Руссо? Нет, несмотря на чудовищную нелепость такого подозрения, подумают, что я завидую или, вернее, напрашиваюсь на ужасающее по своей нелепости сравнение с шедевром этого великого писателя.

Заявляю снова и раз навсегда, что я в высочайшей степени и искренне презираю г-на Паризе, г-на де Сальванди, г-на Сен-Марк-Жирардена* и прочих болтунов - педантов, состоящих на жалованьи, и иезуитов из "Journal des Debats",- но от этого я не считаю себя ближе к великим писателям. Единственной моей заслугой может быть лишь сходное изображение природы, которую в некоторые моменты я вижу с удивительной ясностью.

* (Сен-Марк Жирарден (1801-1873) - литературный критик и политический деятель.)

Во-вторых, я уверен в своей полнейшей честности, в своем преклонении перед истиной; в-третьих, также в наслаждении, которое я испытываю от писания, наслаждении, которое доходило до безумия в 1817 году в Милане, у Перу, на Корсиа-дель-Джардино*.

* (Может быть, весь 370-й лист не на своем месте, но бледность любви к Кюбли нужно оживить какой-нибудь более существенной мыслью.

Тринадцать страниц в полтора часа. Дьявольский холод. 3 января 1836 года.)

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru