БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

XXVI

Но вернемся к м-ль Кюбли. Как далек я был в то время от зависти и от того, чтобы бояться обвинений в зависти или вообще обращать какое-либо внимание на других! Для меня начиналась жизнь.

В мире было лишь одно существо: м-ль Кюбли; только одно событие: будет ли она играть сегодня вечером или завтра?

Какое разочарование, когда она не играла и когда давали какую-нибудь трагедию!

Какие восторги чистой, нежной, ликующей радости, когда я читал ее имя на афише! Я еще вижу ее, эту афишу, ее форму, бумагу, буквы.

Я ходил читать это любимое имя последовательно в трех или четырех местах, где вывешивали афиши: у дверей якобинцев, у арки сада, на углу* дома моего деда. Я читал не только ее имя, я доставлял себе удовольствие прочитывать всю афишу. Немного сбитые буквы плохого типографа, который печатал эту афишу, стали для меня дорогими и священными, и еще много лет потом я предпочитал их более красивым**.

* (Engle, правописание страсти, изображение звуков, и больше ничего.)

** (4 января 1836 года. В три часа чуть заметная подагрическая боль в правой кисти, вверху, боль в мышце правого плеча.)

Помню даже такую вещь: когда я приехал в Париж в ноябре 1799 года, меня неприятно поразила красота букв; это были уже не те, какими печаталось имя Кюбли.

Она уехала, не могу сказать, когда. В течение долгого времени я не мог ходить в театр. Я добился разрешения учиться музыке, но добился этого не без труда: это мирское искусство оскорбляло религиозные чувства моего отца, дед же не питал никакой склонности к нему.

Я стал учиться у скрипача по имени Мансьон, забавнейшего человека; ему была присуща старая французская веселость, соединенная с отвагой и любовью. Он был очень беден, но обладал тонкой душой артиста; однажды, когда я играл хуже обыкновенного, он закрыл тетрадь и сказал:

- Я прекращаю наши уроки.

Я начал брать уроки игры на кларнете у музыканта по имени Гофман (на улице Бонн), славного немца; на кларнете я играл немного лучше. Не знаю, почему я бросил этого учителя и перешел к г-ну Ольвилю, по улице Сен-Луи, напротив нашей сапожницы г-жи Бартельми. Вполне сносный скрипач; он был глух, но различал малейшую фальшивую ноту. Там я встречался с Феликсом Фором (ныне пэр Франции, первый президент, судья в августе 1835 года). Не знаю, почему я оставил Ольвиля.

Наконец я стал брать уроки пения без ведома моих родных в шесть часов утра на площади Сен-Луи, у очень хорошего певца.

Но все было напрасно: я первый приходил в ужас от звуков, которые издавал. Я покупал итальянские арии; среди них была одна, в которой я прочел: Amore (или что-то в этом роде) nello cimento; я перевел так: в цементе, в известковом растворе. Я обожал эти итальянские арии, в которых ничего не понимал. Я слишком поздно начал. Если что-либо могло оттолкнуть меня от музыки, так это именно ужасные звуки, которые надо издавать, чтобы научиться. Только фортепьяно позволило бы мне преодолеть эту трудность, но я родился в семье совершенно немузыкальной.

Когда впоследствии я стал писать о музыке, главное возражение моих друзей основывалось на этом моем невежестве. Но должен сказать совершенно искренне, что в то же время я различал в исполняемой пьесе оттенки, которых они не замечали. То же самое и относительно оттенков выражения в копиях с одной и той же картины. Я вижу все это так же ясно, как сквозь кристалл. Но, великий боже, меня могут принять за глупца!

Когда я вернулся к жизни через несколько месяцев после отъезда м-ль Кюбли, я почувствовал себя другим человеком.

Я перестал ненавидеть Серафи, я забыл ее; что же касается отца, я хотел только одного: не быть с ним вместе. Я замечал, укоряя себя за это, что не чувствую к нему ни капли нежности или привязанности.

"Значит, я чудовище?" - думал я. И в течение многих лет я не находил на это ответа. В нашей семье постоянно, до тошноты говорили о родственной любви. Эти милые люди называли любовью беспрерывный гнет, которым они награждали меня в течение пяти или шести лет. Я начал понимать, что они смертельно скучали, так как чрезмерное тщеславие не позволяло им снова завязать отношения с обществом, с которым они необдуманно расстались после своей жестокой утраты; я был для них средством избавления от скуки.

Но после того, что я испытал, ничто уже не могло меня взволновать. Я много занимался латынью и рисованием и по одному из этих двух предметов - не помню уж, по какому - получил первую награду, а по другому - вторую. Я с удовольствием переводил "Жизнь Агриколы" Тацита. Это было чуть ли не в первый раз, когда латынь доставила мне некоторое удовольствие. Но это удовольствие сильно портили подзатыльники, которые мне давал верзила Одрю, толстый и невежественный крестьянин из Лембена, учившийся вместе с нами и ровно ничего не понимавший. Я часто дрался с Жиру, который носил красный костюм. Доброй половиной своего существа я все еще оставался ребенком.

И, однако, благодаря душевной буре, во власти которой я находился в течение многих месяцев, я созрел, я стал серьезно раздумывать: "Нужно решиться на что-нибудь и выбраться из этого болота".

У меня было только одно средство: математика. Но мне так дурацки ее преподавали, что я не делал никаких успехов; правда, мои товарищи и того меньше, если только это вообще возможно. Великий г-н Дюпюи объяснял нам теоремы, как ряд рецептов для приготовления уксуса*.

* (6 января 1836 года. Крещение. Опять наступил холод и действует мне на нервы. Хочется спать.)

И, тем не менее, Безу был для меня единственным, средством, чтобы вырваться из Гренобля. Но Безу был так глуп! Его голова работала не лучше, чем у Дюпюи, нашего напыщенного профессора.

Мой дед знал одного тупоголового буржуа по имени Шабер, который объяснял математику на квартире. Вот местное выражение, которое отлично подходит к этому человеку. С большим трудом я добился разрешения ходить к этому Шаберу на дом; мои родные боялись обидеть Дюпюи, и, кроме того, нужно было платить, кажется, двенадцать франков в месяц.

Я отвечал, что большинство учеников по классу математики в Центральной школе ходят к Шаберу и что, если я не буду к нему ходить, я буду последним в классе. Итак, я стал ходить к Шаберу. Это был довольно хорошо одетый буржуа, но у него всегда был такой вид, как будто он нарядился по-праздничному и боится испортить свой костюм, жилет и казимировые панталоны цвета гусиного помета; у него было также довольно смазливое буржуазное лицо. Он жил на Новой улице, возле улицы Сен-Жак и почти против Бурбона, торговца скобяным товаром, имя которого меня поражало, так как мои родные, как истые буржуа, произносили это имя не иначе, как с выражением величайшего почтения и самой искренней преданности. Можно было подумать, что от него зависит жизнь и смерть Франции.

Но у Шабера я нашел такое же невнимательное отношение к себе, которое убивало меня в Центральной школе и проявлялось в том, что меня никогда не вызывали к доске.

В маленькой комнатке, где семь или восемь учеников собрались вокруг клеенчатой доски, очень уж противно было просить, чтобы тебя вызвали к доске, то есть позволили в пятый или шестой раз изложить теорему, уже изложенную перед тем четырьмя или пятью учениками. Однако у Шабера я иногда вынужден был это делать, так как иначе мне никогда не удалось бы доказывать. Шабер считал меня за minus habens* и остался при этом ужасном мнении. Впоследствии было очень смешно слушать, как он говорил о моих успехах в математике.

* (Неуспевающий.)

Но в начале этих занятий мои родные проявили удивительное невнимание, или, лучше сказать, небрежность, ни разу не спросив, умел ли я доказывать и сколько раз в неделю меня вызывали к доске; они не снисходили до таких мелочей. Шабер, много говоривший о своем большом уважении к Дюпюи, вызывал к доске только тех, кого вызывали и в Центральной школе. Среди нас был некий де Ренневиль, которого Дюпюи вызывал к доске, как дворянина и кузена Монвалей; это был дурачок, почти немой и с широко раскрытыми глазами; я был оскорблен выше всякой меры, видя, что Дюпюи и Шабер предпочитают его мне.

Я извиняю Шабера; должно быть, я был очень самонадеянным и надменным мальчишкой. Дед и семья называли меня чудом: ведь они отдавали мне все свои заботы в течение целых пяти лет!

Шабер был действительно меньшим невеждой, чем Дюпюи. Я нашел у него Эйлера с его задачами о числе яиц, которые крестьянка несла на рынок, когда вор украл у нее одну пятую часть, а она потом оставила половину остатка, и т. д., и т. д.

Это было для меня открытием. Я понял, что значит пользоваться орудием, называемым алгеброй. Но, черт возьми, никто мне об этом ничего не говорил. Дюпюи постоянно изрекал на этот счет напыщенные фразы, но ни разу не произнес этих простых слов: это то самое разделение труда, которое производит чудеса, как всякое разделение труда, позволяя уму направить все свои силы на одну сторону предметов, на одно из их свойств.

Все пошло бы для нас иначе, если бы Дюпюи сказал нам: "Этот сыр мягкий или жесткий; он белый или голубой; старый или молодой; мой или твой; легкий или тяжелый. Из всех этих свойств будем рассматривать только вес. Каков бы ни был этот вес, назовем его А. Теперь, забыв о сыре, применим к А все то, что мы знаем о количествах".

Такую простую вещь никто не мог нам сказать в этой далекой провинции; впоследствии, вероятно, провинция испытала на себе влияние Политехнической школы и идей Лагранжа.

Шедевром воспитания того времени был маленький негодяй, одетый в зеленое платье, ласковый, лицемерный, хорошенький, имевший меньше трех футов росту и учивший наизусть теоремы, которые мы проходили, ничуть не заботясь о том, понимает ли он их хоть сколько-нибудь. Этот любимец Шабера, как и Дюпюи, назывался, если не ошибаюсь, Поль-Эмиль Тесер. Экзаменатор Политехнической школы, брат великого геометра, написавшего знаменитую глупость (в начале "Статистики"), не заметил, что все достоинства Поля-Эмиля заключались в удивительной памяти.

Он поступил в Политехническую школу; его замечательное лицемерие, память и лицо не имели там такого же успеха, как в Гренобле; он вышел оттуда офицером, но вскоре на него снизошла благодать, и он стал священником. К несчастью, он умер от болезни легких: я с удовольствием проследил бы дальше его карьеру. Я покинул Гренобль с чрезвычайным желанием получить возможность когда-нибудь надавать ему вволю оплеух.

Мне кажется, я уже дал ему их несколько авансом у Шабера, где он справедливо торжествовал надо мной благодаря своей безошибочной памяти.

Но сам он никогда ни на что не сердился и с полнейшим хладнокровием шел под градом криков: "Маленький лицемер!",- сыпавшихся на него со всех сторон и удвоившихся в тот день, когда он был увенчан розами и в какой-то процессии играл роль ангела.

Это почти единственный характер, замеченный мною в Центральной школе. Он составлял прекрасный контраст мрачному Бенуа, которого я встречал в классе изящной словесности Дюбуа-Фонтанеля; для него высшая наука заключалась в сократовской любви, которой его научил сумасшедший доктор Клапье.

Уже, пожалуй, десять лет, как я не вспоминал о Шабере; постепенно я припоминаю, что он действительно был гораздо менее ограничен, чем Дюпюи, хотя произношение у него было еще более тягучее, а вид гораздо более жалкий и буржуазный.

Он ценил Клеро, и огромное значение имело уже то, что мы соприкоснулись с этим гениальным человеком; мы понемногу покидали пошлого Безу. У Шабера был Брюс, аббат Мари, и от времени до времени он задавал нам какую-нибудь теорему по этим авторам. У него были даже в рукописи кое-какие мелочи из Лагранжа, такие, которые были доступны нашим слабым познаниям.

Мне помнится, мы писали и пером в бумажных тетрадях и на клеенчатой доске.

Я был на плохом счету во всех отношениях; причиной этого была, может быть, какая-нибудь неловкость со стороны моих родителей, забывших, например, послать на рождество индюка Шаберу или его сестрам, так как у него были сестры, и очень хорошенькие; если бы не моя застенчивость, я бы за ними поухаживал. Они очень уважали внука Анри Ганьона и, кроме того, посещали по воскресеньям нашу мессу.

Мы ходили снимать планы при помощи угломера и дощечки. Однажды мы сняли поле у дороги Хромых. Я говорю о поле ВСДЕ*. Шабер велел всем остальным провести линии на дощечке; наконец настала моя очередь, но я оказался последним или предпоследним, перед каким-то еще мальчиком. Я был обижен и рассержен; я слишком нажимал перо.

* (Т - дом этого сумасшедшего Камиля Тесера, якобинца, который в 1811 году хотел сжечь Руссо и Вольтера... В А - гостиница Доброй женщины; она изображена без головы, это меня очень поражало.)

- Я ведь просил вас провести линию,- сказал Шабер своим тягучим голосом,- а вы провели полосу.

Он был прав. Мне кажется, что это явное нерасположение ко мне со стороны Дюпюи и Шабера и явное равнодушие со стороны Же в классе рисования помешали мне сделаться глупцом. А к этому у меня были все задатки: мои родные, ханжеская угрюмость которых постоянно восставала против общественного воспитания, легко убедили себя, что в результате пятилетних - увы, слишком усердных! - забот они создали шедевр, и этим шедевром был я.

Однажды - правда, это было еще до Центральной школы - я подумал: "Не сын ли я какого-нибудь великого государя, и все то, что я слышу о Революции, вместе с немногим, что я вижу из нее, не придумано ли ради моего воспитания, как в "Эмиле"?"

Ибо мой дед, приятный собеседник, вопреки своим благочестивым решениям упоминал при мне об "Эмиле", говорил об "Исповеди савойского викария"* и т. д., и т. д. Я стащил эту книгу в Кле, но ничего в ней не понял,- даже нелепостей на первой странице, и бросил ее через четверть часа. Нужно отдать справедливость вкусу моего отца; он восхищался Руссо и иногда говорил о нем; за это самое и за такую неосторожность в присутствии ребенка его сильно бранила тетка Серафи.

* ("Исповедь савойского викария", содержащая изложение деистического мировоззрения,- вставной эпизод в книге Руссо "Эмиль, или о воспитании".)

У меня были тогда, как и теперь, самые аристократические вкусы; я готов был сделать все для блага народа; но, мне кажется, я предпочел бы проводить каждый месяц две недели в тюрьме, чем жить вместе с обитателями лавок.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru