|
XXXIII
()
Я делаю большие открытия о самом себе, когда пишу эти воспоминания. Трудность заключается уже не в том, чтобы найти и передать истину, а в том, чтобы найти того, кто станет ее читать. Может быть, удовольствие от открытий и тех суждений или оценок, которые за ними следуют, побудит меня продолжать; мысль о том, что меня станут читать, исчезает все больше и больше. Вот я уже на странице 501, а до сих пор еще не покинул Гренобля!
Эта картина волнений одного сердца составит толстый том in-8° еще до моего прибытия в Милан. Кто станет читать такой вздор? Какой талант живописца нужно иметь для того, чтобы описать это, а я почти одинаково ненавижу описания Вальтера Скотта и напыщенность Руссо. Моим читателем должна быть г-жа Ролан, но и в этом случае отсутствие описаний прелестной тенистой долины нашей Изеры заставило бы ее бросить книгу. Как много мог бы рассказать тот, у кого хватило бы терпения точно описывать! Какие прекрасные рощи, какая мощная и роскошная растительность в равнине, какие красивые каштановые леса на холмах и какой величественный характер придают всему этому вечные снега Тайефера! Какой дивный бас для этой красивой мелодии!
Кажется, именно в ту осень я испытал огромнейшее наслаждение, убив дрозда на виноградной тропинке над большим виноградником как раз перед круглой белой вершиной горы Тайефер. Эта радость была одной из самых сильных в моей жизни. Я прошелся по виноградникам Дуайатьера и свернул на узенькую тропинку между двумя высокими и густыми плетнями от Н до Р, как вдруг большой дрозд с легким криком вылетел из виноградника в Т и опустился на вершину дерева Т, кажется, вишни, очень высокой и малолиственной.
Я увидел его, выстрелил почти в горизонтальном направлении, так как еще не успел спуститься. Дрозд упал, ударившись о землю со звуком, который я слышу до сих пор. Я спустился по тропинке, вне себя от радости.
Вернувшись домой, я сказал старому ворчливому слуге, который был немного охотником:
- Барбье, ваш ученик достоин вас!
Человек этот гораздо больше обрадовался бы монете в двенадцать су, а кроме того, он ни слова не понял из того, что я ему сказал.
Когда я бываю взволнован, я впадаю в испанизм, переданный мне теткой Элизабет, которая еще говорила: "Прекрасно, как "Сид".
Бродя с ружьем в руке по виноградникам в окрестностях Фюроньера, я был погружен в глубокое раздумье. Отец, старательно противившийся всем моим желаниям, запрещал мне охоту и лишь с большим трудом по слабости допускал это, а потому я редко, почти никогда не ходил на охоту с настоящими охотниками,- иногда только на охоту за лисицами на утесистых склонах скалы у Комбуар с Жозефом Бреном, подрезывавшим наши лозы. Сидя там в засаде и подстерегая лисицу, я бранил себя за мою глубокую задумчивость, о г которой мне нужно было пробудиться, если бы появился зверь*. Однажды он появился в пятнадцати шагах от меня, он бежал на меня мелкой рысцой, я выстрелил и ничего не увидел. Я жестоко промахнулся. Отвесные пропасти над Драком так меня пугали, что в этот день я сильно побаивался обратного пути: можно было легко свалиться в пропасть, например, со склонов А и В, с которых открывается величественный вид на ревущий у их подножия Драк. Крестьяне, с которыми я ходил (Жозеф Брен и его сын, Себастьен Шарьер и т. д.), пасли овец на этих крутых склонах босиком с шестилетнего возраста; в случае надобности они снимали обувь. Для меня же это было невозможно, и бывал я в этих горах не больше двух или трех раз в жизни.
* ()
В тот день, когда я промахнулся по лисице, я почувствовал настоящий ужас, гораздо более сильный, чем страх, который я пережил впоследствии в Силезии (в кампанию 1813 года), среди конопли, увидев, как на меня одного скачут восемнадцать или двадцать казаков. В тот день у Комбуара я посмотрел на свои золотые часы, как я делаю в особенно важные мгновения, чтобы хорошенько запомнить по крайней мере час, и как сделал де Лавалет* в момент произнесения ему смертного приговора (Бурбонами). Было восемь часов, меня разбудили до зари, что всегда портит мне все утро. Я размышлял о красивом пейзаже, о любви и, вероятно, также об опасностях обратного пути, когда появилась лисица, бежавшая на меня мелкой рысью. Я сообразил, что это лисица, по ее толстому хвосту, так как в первое мгновение принял ее за собаку. В Z тропинка была широкою, может быть, в два фута, а в М в два дюйма; лисица должна была броситься из Z к Н, после моего выстрела она бросилась в кусты в В, в пяти или шести футах под нами.
* ()
Сносных тропинок, доступных хотя бы для лисицы, в этих скалах очень мало; их занимают три или четыре охотника, еще один спускает собак, лисица бежит и обычно натыкается на одного из охотников.
Эти охотники постоянно говорили об охоте на серну в Пейль де Кле, но отец мне это решительно запрещал, и ни один из охотников ни разу не посмел повести меня туда. Этот страх в скалах Комбуара я испытал, кажется, в 1795 году.
Вскоре я убил второго дрозда, но не такого большого, как первый, когда уже смеркалось и я едва мог разглядеть его на ореховом дереве, кажется, в поле де Ла-Перуза, над нашим Пелисоном (то есть над нашим виноградником в Пелисоне).
Третьего и последнего дрозда я убил на маленьком ореховом дереве у края дороги к северу от нашего фруктового садика. Этот дрозд, очень маленький, находился почти отвесно надо мною и упал мне чуть не на нос. Он упал на сложенную из камней стену, и вместе с ним - большие капли крови, которые я еще вижу.
Кровь эта была знаком победы. Только в Брауншвейге в 1808 году жалость внушила мне отвращение к охоте: теперь она кажется мне бесчеловечным и отвратительным убийством, и без необходимости я не убил бы комара. Однако я не почувствовал жалости, когда в последний раз в Чивита-Веккье убил перепелку. Куропатки, перепела, зайцы кажутся мне цыплятами, рожденными для того, чтобы попадать на вертел.
Если бы, прежде чем выводить их в египетских духовых печах, в конце Елисейских полей, спросили их согласия на это, вероятно, они не отказались бы.
Я помню восхитительное ощущение: однажды утром мы вышли с Барбье; была прекрасная луна и теплый ветер. Шел сбор винограда, я никогда не мог этого забыть. В тот день я добился у отца разрешения пойти на ярмарку в Сасенаж или Ле-Бальм вместе с Барбье, управляющим обработкой земли в имении. Сасенаж - колыбель моего рода. Мои предки были там судьями или beyles, и старшая ветвь жила там еще в 1795 году, имея пятнадцать или двадцать тысяч франков ренты, которые целиком достались бы мне, если бы не закон, кажется, от 13 жерминаля. Мой патриотизм нисколько не был этим поколеблен; правда, в этом возрасте я еще не знал, что значит нуждаться в деньгах и выполнять неприятную работу, чтобы заработать на жизнь; деньги были для меня лишь удовлетворением мимолетных желаний; но таких желаний у меня не было, так как я никогда не бывал в обществе и не видел ни одной женщины; поэтому в моих глазах деньги не имели никакой цены.
В то время я был подобен большой реке перед тем, как она низвергается каскадом, как Рейн над Шафгаузеном: течение его еще спокойно, но вскоре он низвергнется огромным водопадом. Моим водопадом была любовь к математике, которая поглотила все, сперва - как средство покинуть Гренобль, это воплощение буржуазного быта и тошноты в полном смысле слова, а затем из любви к ней самой.
Охота, побуждавшая меня с умилением читать "Деревенский дом" и делать выписки из "Истории животных" Бюффона, напыщенность которого раздражала меня уже в этом нежном возрасте, как двоюродная сестра лицемерия священников и моего отца,- охота была последним проявлением моей духовной жизни до увлечения математикой.
Я ходил насколько мог часто к м-ль Викторине Бижильон, но в этом году она, кажется, подолгу оставалась в деревне. Я часто встречался с Бижильоном, его старшим братом, Ла-Байетом, Галем, Барралем, Мишу, Коломбом, Мантом, но сердце мое принадлежало математике.
Еще одно повествование, и потом я весь зароюсь в иксы и игреки.
Это заговор против Древа Братства.
Не знаю, почему я организовал этот заговор. Дерево это было жалким молодым дубком, очень вытянувшимся, по меньшей мере в тридцать футов, который, к великому его сожалению, пересадили на середину Гренетской площади, по эту сторону от Древа Свободы, которому я отдавал всю свою любовь.
Древо Братства, может быть, соперничавшее с Древом Свободы, было посажено у самого ларька с каштанами, против окон покойного Леруа.
По какому-то случаю к Древу Братства прикрепили белую доску с надписью, на которой Же с присущим ему талантом изобразил желтой краской корону, скипетр, цепи - все это под надписью и в виде поверженных символов.
Надпись состояла из нескольких строк, и я совершенно ее не помню, хотя против нее-то мы и составляли заговор.
Это служит доказательством закона: легкая страсть увеличивает умственные способности, сильная - притупляет их. Против чего мы составляли заговор? Не знаю. Только смутно вспоминаю наше правило: наша обязанность - по возможности вредить тому, что мы ненавидим, насколько это в наших силах. Да и это очень неясно. Вообще ни малейшего воспоминания о том, что мы ненавидели, и о причинах нашей ненависти, один образ, и только, но образ этот вполне отчетливый.
Я один придумал все это, нужно было сообщить эту мысль другим, которые вначале приняли ее холодно. "Караул стоит так близко!" - говорили они. Но в конце концов они исполнились решимости, как и я. Заговорщики были: Мант, Трейяр, Коломб и я, может быть, еще один или двое.
Почему стрелял не я? Не знаю. Мне кажется, что стрелял Трейяр или Мант.
Раздобыли пистолет, он был восьмидюймовый. Зарядили его до самого дула. Древо Братства имело, вероятно, тридцать шесть или сорок футов высоты, а дощечка с надписью была прибита на высоте десяти или двенадцати футов; мне кажется, что дерево было обнесено оградой.
Опасность была со стороны караула С, солдаты которого прогуливались на немощеном пространстве
от Р до Р1.
Задержать нас могли и прохожие с улицы Монторж или с Большой улицы. Четверо или пятеро не-стрелявших наблюдали за солдатами караула; может быть, я находился на этом посту, как на самом опасном, но ничего об этом не помню. Другие наблюдали за улицей Монторж и за Большой улицей.
Около восьми часов вечера совсем стемнело, но было не очень холодно; дело было осенью или весной; наступила минута, когда площадь опустела; мы прогуливались с небрежным видом и дали знак Манту или Трейяру.
Раздался выстрел, который произвел ужасающий шум: была глубокая тишина, а пистолет заряжен до самого дула. В то же мгновение на нас устремились солдаты караула. Я думаю, что не одни мы чувствовали ненависть к надписи, и власти предполагали возможность покушения.
Солдаты едва не поймали нас, мы спаслись, проскользнув в дверь R дома моего деда, но нас отлично заметили: все были у окон, многие подносили свечи к окнам и освещали площадь.
Эта дверь R, выходившая на Гренетскую площадь, сообщалась узким проходом третьего этажа с дверью L, выходившею на Большую улицу. Но существование этого прохода было всем известно.
Спасаясь, мы бросились по линии Р. Некоторые из нас вбежали^в большие Ворота якобинцев; это заставляет меня думать, что нас было больше, чем я только что сказал. Возможно, что вместе с нами был и Прие.
Меня и еще кого-то, кажется, Коломба, преследовали особенно настойчиво. "Они вошли в этот дом!" - слышали мы крики совсем близко. Мы не поднялись до прохода над третьим этажом; мы стали сильно звонить во втором этаже, выходившем на Гренетскую площадь, в прежнюю квартиру моего деда, которую в то время снимали сестры Коде, старые, очень набожные модистки. К счастью, они нам открыли; они были очень испуганы выстрелом и читали библию.
Мы быстро им объясняем: "Нас преследуют, скажите, что мы провели вечер здесь". Мы садимся, почти в то же мгновение звонят так сильно, что чуть не обрывают звонок; мы продолжаем сидеть и слушаем библию; мне даже кажется, что один из нас взял книгу в руки.
Входят комиссары. Кто они были, не знаю; должно быть, я избегал на них смотреть.
- Эти граждане были здесь весь вечер?
- Да, господа, да, граждане,- произнесли, поправляясь, бедные испуганные богомолки.
Мне помнится, что с ними был и их брат, г-н Коде, старый чиновник, сорок пять лет прослуживший в госпитале.
Надо думать, эти комиссары или преданные власти граждане были мало проницательны или же они были очень расположены к г-ну Ганьону, которого уважал весь город, начиная от барона дез Адре до трактирщика Пуле, так как наш смущенный вид среди этих бедных ханжей, обезумевших от страха, должен был производить странное впечатление. Может быть, именно их страх, который был не меньше нашего, спас нас; у всего собрания был одинаково испуганный вид.
Комиссары два или три раза повторили свой вопрос:
- Эти граждане были здесь весь вечер? Никто не входил после того, как вы услышали пистолетный выстрел?
Истинным чудом, о котором мы потом долго раздумывали, было то, что эти старые янсенистки решились солгать. Я думаю, что они решились совершить этот грех из уважения к моему деду.
Комиссары записали наши имена и наконец убрались.
Мы недолго изъявляли нашу благодарность этим девицам. Мы прислушались; когда шум шагов комиссаров заглох, мы вышли и стали подниматься дальше к проходу.
Мант и Трейяр, которые были проворнее нас и раньше нас вошли в дверь R, рассказали нам на следующее утро, что, когда они подошли к двери L, выходившей на Большую улицу, они увидели около нее двух караульных. Они стали говорить о том, как приятно они провели вечер у этих девиц; караульные не задали им никаких вопросов, и они свободно прошли.
Рассказ их произвел на меня такое впечатление реальности, что я не мог бы поручиться, что это не я и не Коломб вышли, разговаривая о любезности этих девиц.
Мне кажется более правдоподобным, что Коломб и я вошли в дом, а затем, через полчаса, он ушел.
Забавнее всего было слушать рассуждения отца и тетки Элизабет, строивших догадки относительно участников бунта. Мне кажется, что я все рассказал своей сестре Полине, которая была моим другом. На следующий день в Центральной школе Монваль (впоследствии полковник, и презираемый), не любивший меня, сказал мне:
- Так вот! В Древо Братства стрелял ты со своей компанией!
Ходить смотреть на дощечку с надписью было истинным наслаждением: она превратилась в решето.
Скипетры, короны и другие побежденные атрибуты были изображены с южной стороны, обращенной к Древу Свободы. Короны и прочее были изображены светло-желтой краской на бумаге, наложенной на полотно, или на полотне, приготовленном для масляной краски.
Я не вспоминал об этом деле уже пятнадцать или двадцать лет. Признаюсь, оно мне кажется великолепным. В те времена я часто с энтузиазмом повторял, как еще четыре дня назад, стих из "Горация":
Вы Альбой избраны, я больше вас не знаю!*
* ()
Предприятие наше вполне соответствовало этим восторгам.
Замечательно то, что не сам я стрелял; но я не думаю, чтобы это было из постыдной осторожности.
Мне кажется,- но я припоминаю это очень смутно, как будто сквозь туман,- что Трейяр, приехавший из деревни (Тюлена, кажется), непременно хотел выстрелить, словно для того, чтобы получить среди нас права гражданства.
Когда я пишу это, образ Древа Братства встает перед моими глазами, память моя делает открытия. Мне кажется, я вижу Древо Братства, окруженное оградой из тесаных камней в два фута высоты, поддерживающей железную решетку в пять или шесть футов.
Жомар был плутом-священником, как позднее Мен, которого гильотинировали за то, что он отравил своего тестя, некоего Мартена из Вьенна, кажется, бывшего члена департамента, как тогда говорили. Я видел, как судили этого негодяя и потом гильотинировали. Я стоял на тротуаре перед аптекой Плана.
Жомар отпустил бороду, его плечи были покрыты красным сукном, как у отцеубийц.
Я стоял так близко, что после казни видел, как на лезвии ножа появлялись капли крови, прежде чем упасть. Это привело меня в ужас; много дней после этого я не мог есть вареного мяса.
|