БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

XXXV

Если бы это было сказано с увлечением, я стал бы негодяем и был бы теперь очень богат.

В тринадцать лет я представлял себе свет исключительно по "Тайным мемуарам" Дюкло и "Мемуарам" Сен-Симона в семи томах. Величайшим счастьем мне казалось - жить в Париже с сотней луидоров дохода и писать книги. Марион сказала мне, что мой отец оставит мне гораздо больше.

Помнится, я говорил себе: "Истина она или ложь, математика поможет мне выбраться из Гренобля, из этой грязи, от которой меня тошнит".

Но я нахожу это рассуждение слишком преждевременным для своего возраста. Я продолжал работать, прекращать было бы слишком большим огорчением, но я был глубоко встревожен и опечален.

Наконец, случай пожелал, чтобы я встретил великого человека и не стал негодяем. Здесь во второй раз сюжет превосходит рассказывающего. Я попытаюсь не преувеличивать.

Благоговея перед математикой, в продолжение некоторого времени я часто слышал об одном молодом человеке, известном якобинце, пылком и бесстрашном охотнике, который знал математику гораздо лучше, чем Дюпюи и Шабер, но не сделал ее своим ремеслом. Он был весьма небогат и потому давал уроки этому порочному уму - Англесу (впоследствии граф и префект полиции, которого Людовик XVII обогатил в период займов).

Но я был застенчив; как набраться храбрости, чтобы обратиться к нему? И затем, он брал ужасно дорого, по двенадцати су за урок: откуда взять деньги? (Такая оплата кажется мне слишком смешной; может быть, это было двадцать четыре или сорок су.).

Я рассказал все это от полноты сердца моей доброй тетке Элизабет, которой было тогда, может быть, восемьдесят лет; но ее превосходному сердцу и ясной голове, если можно так выразиться, было лишь тридцать лет. Она великодушно дала мне много шестифранковых экю. Но для этой души, исполненной самой утонченной и благородной гордости, трудность заключалась совсем не в деньгах: мне нужно было брать эти уроки тайком от моего отца; и она подвергала себя опасности законных упреков.

Жива ли была в то время Серафи? Я не поручился бы за обратное. Однако в момент смерти моей тетки Серафи я был совсем еще ребенком, так как, узнав в кухне о ее смерти, я бросился на колени около шкафа Марион, чтобы возблагодарить бога за это великое избавление.

Это событие - экю, которые мне так благородно дала тетка Элизабет, чтобы тайком брать уроки у этого страшного якобинца,- навсегда помешало мне стать негодяем. Увидеть человека, созданного по образцу греков и римлян, и решить скорее умереть, чем не быть на него похожим, было делом одного мгновения.

Не знаю, как я, такой застенчивый, мог обратиться к г-ну Гро. (В этом месте фреска обвалилась, и если бы я стал заполнять этот пробел, я был бы лишь пошлым романистом вроде дона Руджеро Каэтани. Намек на фрески Кампо-Санто в Пизе и их нынешнее состояние.)

Не знаю, как я туда попал, но я вижу себя в маленькой комнатке, которую Гро снимал в Сен-Лоране, самом старом и бедном квартале города. Это длинная и узкая улица, зажатая между горой и рекой. В эту комнату я вошел не один, но кто был моим товарищем по учению? Может быть, Шеминад? На этот счет - полное забвение; все мое душевное внимание, очевидно, было устремлено на Гро. (Этот великий человек умер уже так давно, что, мне кажется, я могу не прибавлять к его фамилии слова "господин".)*.

* (Поместить: прогулки в Большой картезианский монастырь и в Сарсена.)

Это был молодой человек, темный блондин, очень подвижной, хотя и очень тучный; ему было, пожалуй, двадцать пять или двадцать шесть лет; у него были сильно вьющиеся и довольно длинные волосы, он носил сюртук и сказал нам:

- Граждане, с чего мы начнем? Скажите, что вы уже знаете?

- Мы знаем уравнения второй степени,

И, как умный человек, он стал объяснять нам эти уравнения, то есть образование квадрата от a + b, например, которое он заставил нас возвести во вторую степень: a2 + 2ab + b2, предполагая, что первый член уравнения представляет начало квадрата, дополнение этого квадрата и т. д.

Словно небеса открылись нам, или, во всяком случае, мне. Я увидел, наконец, причины вещей: это уже не был свалившийся с неба аптекарский рецепт для решения уравнений.

Я испытывал огромное наслаждение, похожее на то, которое доставляет чтение увлекательного романа. Должен признаться, что почти все, что говорил нам Гро об уравнениях второй степени, уже было у гнусного Безу, но наши взоры не желали видеть этого. У него все было изложено так тупо, что я не давал себе труда замечать это.

С третьего или четвертого урока мы перешли к уравнениям третьей степени, и здесь Гро оказался совершенно оригинальным. Мне кажется, что он сразу же перенес нас к границам науки, поставив нас перед теми трудностями, которые требовалось победить, или перед завесой, которую надо было приподнять. Так, например, он показал нам, один за другим, разные способы решения уравнений третьей степени: сначала первые попытки Кардануса*, затем дальнейшие улучшения и, наконец, современный способ.

* (Карданус - итальянский математик XVI века.)

Мы были очень удивлены тем, что он не заставлял нас одного за другим доказывать то же самое положение. После того как оно было понято, он переходил к следующему.

Хотя Гро менее всего был шарлатаном, он все же достигал эффекта, производимого этим свойством, столь полезным в преподавателе, как и в главнокомандующем; он захватил всю мою душу. Я так обожал и почитал его, что, может быть, оттолкнул его этим от себя. Я так часто наблюдал этот неприятный и удивительный результат, что, может быть, ошибочно отношу его к первому человеку, вызвавшему мое страстное восхищение. Я оттолкнул от себя де Траси и г-жу Паста, восхищаясь ими с чрезмерным восторгом*.

* (29 января 1836 года. Дождь и холод, прогулка в Сан-Пьетро-ин-Монторно, где у меня появился замысел этого произведения около 1832 года.)

Однажды, когда было получено какое-то важное известие, мы весь урок проговорили о политике, и в конце его он не взял с нас денег. Я так привык к скаредности дофинезских учителей, Шабера, Дюрана и других, что этот вполне естественный поступок еще усилил мое восхищение и восторг. Мне кажется, что в тот раз нас было трое, может быть, Шеминад, Феликс Фор и я; мне кажется также, что каждый из нас клал на столик А монету в двенадцать су.

Я почти ничего не помню из последних двух лет, 1798 и 1799. Страсть к математике до того поглощала все мое время, что, как говорил мне Феликс Фор, я носил чересчур длинные волосы, жалея потратить полчаса на то, чтобы постричься.

В конце лета 1799 года мои гражданские чувства были уязвлены нашими поражениями в Италии, при Нови* и другими, доставившими моим родным большую радость, соединенную, однако, с беспокойством. Мой дед, который был более благоразумен, не хотел, чтобы русские и австрийцы появились в Гренобле. Но, по правде сказать, об этих желаниях моей семьи я могу говорить лишь предположительно; надежда в скором времени покинуть его и горячая, непосредственная любовь к математике поглощали меня до такой степени, что разговорам моих родных я уделял лишь очень мало внимания. Может быть, я не говорил себе этого с ясностью, но чувствовал определенно: какое значение при моем нынешнем положении имеет их болтовня?

* (В 1799 году Суворов в Италии нанес французским войскам поражения при Нови и при Треббии.)

Вскоре к моей печали гражданина прибавился эгоистический страх. Я боялся, как бы из-за приближения русских не были отменены экзамены в Гренобле.

Бонапарт высадился в Фрежюсе. Я упрекал себя за появившееся у меня искреннее желание, чтобы этот молодой Бонапарт, которого я рисовал себе красивым молодым человеком, вроде полковника комической оперы, сделался королем Франции.

Слово это вызывало во мне лишь блестящие и благородные представления. Это пошлое заблуждение было плодом моего еще более пошлого воспитания. Родные мои были точно слугами по отношению к королю. При одном имени короля или Бурбонов слезы выступали у них на глазах.

Не знаю, испытал ли я это пошлое чувство в 1797 году, наслаждаясь рассказами о сражениях при Лоди*, Арколе, и т. д., и т. д., приводившими в отчаяние моих родных, которые долго пытались не верить им, или оно явилось у меня в 1799 году при известии о высадке в Фрежюсе. Склоняюсь скорее к 1797 году,

* (Сражения при Лоди (10 мая 1796 года) и Арколе (15-ноября 1796 года) - победы Бонапарта над австрийскими войсками во время первого Итальянского похода.)

Действительно, из-за приближения неприятеля Луи Монж, экзаменатор Политехнической школы, не приехал в Гренобль. Нам нужно ехать в Париж, сказали мы все. Но как, думал я, добиться согласия моих родителей на такое путешествие? Отправиться в современный Вавилон, в город разврата, в шестнадцать с половиной лет! Я был чрезвычайно взволнован, но не сохранил об этом никакого ясного воспоминания.

Наступили экзамены по классу математики у Дюпюи, и они были для меня триумфом.

Я один получил первую награду из числа восьми или девяти молодых людей, большинство которых были старше меня и имели более сильную протекцию; все они два месяца спустя были приняты в Политехническую школу.

У доски я был красноречив; это потому, что я говорил о том, о чем со страстью размышлял в течение по крайней мере пятнадцати месяцев и изучал три года (проверить), с тех пор как начался курс Дюпюи в зале нижнего этажа Центральной школы. Дос, человек упрямый и сведущий, видя, что я знаю, задавал мне самые трудные вопросы, которые могли бы меня смутить. Это был человек страшного вида, никогда не высказывавший одобрения (он был похож на Доменикони, превосходного актера, которым я восхищаюсь в театре Балле в январе 1836 года).

Этот Дос, главный инженер, друг моего деда (который, как я уже говорил, присутствовал на моем экзамене и наслаждался), прибавил к первой награде еще том in-4° Эйлера. Может быть, этот подарок был сделан в 1798 году, в конце которого я также получил первую награду по математике (курс Дюпюи был двухлетний или даже трехлетний).

Сразу же после моего экзамена, вечером или, вернее, вечером того дня, когда мое имя было вывешено с такой славой ("Принимая во внимание то, как отвечал гражданин Бейль, точность, блестящую легкость..."), Дюпюи было нелегко добиться присуждения первой награды моим семи или восьми товарищам якобы для того, чтобы это не повредило им при поступлении в Политехническую школу; но Дос, чертовски упрямый, заставил внести в протокол, а следовательно, и напечатать, вышеприведенную фразу.

Я помню, как я шел под деревьями Городского сада, между статуей Геркулеса и решеткой, вместе с Бижильоном и двумя или тремя другими, опьяненными моим триумфом, так как все находили его справедливым и хорошо видели, что Дюпюи меня не любил; слух о том, что я брал уроки у якобинца Гро, я, который имел счастье слушать курс Дюпюи, едва ли мог способствовать примирению его со мною.

Идя вместе с Бижильоном, я говорил ему, философствуя, по нашему обыкновению:

- В такую минуту можно простить всех своих врагов.

- Напротив,- сказал Бижильон,- нужно подойти к ним поближе, чтобы их победить.

Правда, радость немного меня опьяняла, и, чтобы скрыть ее, я рассуждал; однако ответ этот, в сущности, говорит о глубокой низменности Бижильона, заинтересованного всем материальным более, чем я, в то же время о моей испанской экзальтации, которой, к несчастью, я был подвержен всю свою жизнь.

Я вижу всю картину: Бижильон, мои спутники и я только что прочли объявление, где была эта фраза обо мне.

Под сводом, у дверей Концертного зала, был вывешен протокол экзамена, подписанный членами департаментского управления.

После этого триумфального экзамена я отправился в Кле. Здоровье мое настоятельно требовало отдыха. Но мною овладело новое беспокойство, о котором я размышлял в маленьком лесочке Дуайатьера, и в кустарниках на островках Драка, и на отвесных (в 45 градусов) склонах Комбуара (ружье я носил с собой лишь для вида): даст ли мне отец денег, чтобы в шестнадцать с половиной лет я бросился в этот новый Вавилон, в этот центр безнравственности?

И здесь также избыток страсти и волнения изгладил всякое воспоминание. Я совершенно не знаю, как уладился вопрос с моим отъездом.

Предстоял еще второй экзамен у Дюпюи; я был переутомлен, измучен работой, силы мои действительно приходили к концу. Повторять снова арифметику, геометрию, тригонометрию, алгебру, конические сечения, статику для того, чтобы держать новый экзамен, было тяжким, мучительным трудом. Я в самом деле изнемог. Это новое усилие, которое мне предстояло, правда, лишь в декабре, могло внушить мне отвращение к моей дорогой математике. К счастью, на помощь моей лени пришла лень Дюпюи, занятого сбором винограда в своем Нуайаре; он сказал мне, обращаясь на "ты" (это было знаком большой милости), что ему прекрасно известно, как хорошо я все знаю, что. новый экзамен излишен, и с достойным и жреческим видом дал мне великолепное свидетельство, удостоверявшее подлог, а именно, что он подверг меня новому экзамену на предмет поступления в Политехническую школу и что я выдержал его превосходно.

Мой дядя предложил мне два или четыре луидора, которые я не взял. Вероятно, мой славный дед и тетка Элизабет сделали мне подарки, о которых у меня не сохранилось никакого воспоминания.

Я должен был ехать вместе с одним знакомым моего отца, неким Россе, возвращавшимся в Париж, к месту своего жительства.

То, что я сейчас расскажу, не особенно красиво. Перед самым отъездом, ожидая экипажа, мы простились с отцом у Городского сада, перед окнами домов, выходивших на улицу Монторж.

Он прослезился. Единственное впечатление, какое произвели на меня его слезы, было то, что он очень некрасив. Если читатель почувствует ко мне отвращение, пусть он вспомнит о сотнях вынужденных прогулок в Гранж с теткой Серафи, прогулок, к которым меня принуждали, чтобы доставить мне удовольствие. Такое лицемерие меня возмущало больше всего и было причиной того, что я жестоко ненавижу этот порок.

Волнение совершенно изгладило всякое воспоминание о моем путешествии с Россе от Гренобля до Лиона и от Лиона до Немура.

Это было в первых числах ноября 1799 года, так как в Немуре, в двадцати или двадцати пяти милях от Парижа, мы узнали о событиях 18 брюмера (или 9 ноября 1799 года), совершившихся накануне.

Мы узнали о них вечером, я мало что понял в них и был восхищен тем, что молодой генерал Бонапарт сделался королем Франции. Мой дед часто и с восторгом говорил о Филиппе-Августе и о сражении при Бувине*; всякий король Франции был для меня Филиппом-Августом, Людовиком XIV или сластолюбивым Людовиком XV, каким он предстал мне в "Тайных мемуарах" Дюкло.

* (В сражении при Бувине (1214) французский король Филипп-Август разбил германского императора Оттона с его союзниками, фландрскими рыцарями.)

Сладострастие в моем воображении нисколько его не порочило. Моей навязчивой мыслью по приезде в Париж, мыслью, к которой я возвращался четыре или пять раз в день, выходя из дому в сумерки, в час, располагающий к мечтательности, было: красивая женщина, парижанка, гораздо более прекрасная, чем м-ль Кюбли или бедная Викторина, падает из опрокинувшегося экипажа или подвергается какой-нибудь большой опасности, от которой я ее спасаю, и, начав таким образом знакомство, становлюсь затем ее любовником. Мои рассуждения были рассуждениями охотника.

Я так пылко буду любить ее, что должен ее найти!

Это безумие, в котором я никогда никому не признавался, продолжалось, может быть, лет шесть. Меня слегка излечила от него лишь сухость придворных дам в Брауншвейге, в обществе которых я дебютировал в ноябре 1806 года,

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru