БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

VII

Когда в декабре я возвратился в Париж, оказалось, что и жизнь и люди меня интересуют уже несколько больше. Теперь я понимаю причину этого: я увидел, что хоть я и оставил в Милане так много, я могу найти крупицу счастья или, по крайней мере, развлечения в Другом месте. Этим "другим местом" был крошечный домик мисс Апплбай.

Но мне не хватало здравого смысла, чтобы внести порядок в свою жизнь. В отношениях с людьми мною всегда руководил случай. Например.

Был когда-то в Неаполе военный министр, по имени Мишво. Этот выслужившийся из солдат офицер происходил, кажется, из Льежа. Он оставил двум своим сыновьям придворную пенсию; в Неаполе на королевские милости рассчитывают как на родительское наследство.

Кавалер Александр Мишво обедал за табльдотом на улице Ришелье, № 47. Это красивый молодой человек с флегматичным, как у голландца, выражением лица. Он был удручен несчастиями. Во время революции в 1820 году он спокойно оставался в Неаполе и был роялистом.

Франческо, наследный принц, впоследствии король, самый презренный из королей, был регентом и особо покровительствовал кавалеру Мишво. Однажды он вызвал его и, обращаясь на ты, попросил принять должность посланника в Дрездене, о которой апатичный Мишво совсем и не помышлял. Не осмелившись, однако, прекословить королевскому высочеству и наследному принцу, Мишво отправился в Дрезден. Вскоре затем Франческо изгнал его, приговорил, кажется, к смертной казни или, по меньшей мере, отнял у него пенсию.

Лишенный всякого ума и ни на что не пригодный, кавалер стал своим собственным палачом: он долго трудился, как англичанин, по восемнадцати часов в день, пытаясь стать художником, музыкантом, философом и невесть еще чем. Подобное воспитание было противно всякому здравому смыслу.

О его изумительных подвигах трудолюбия я узнал от одной моей приятельницы-актрисы, из своего окна наблюдавшей изо дня в день, как этот молодой человек с пяти часов утра до пяти часов вечера трудился над какой-то картиной, а потом еще весь вечер читал. Ценою таких невероятных усилий кавалеру Мишво удалось научиться превосходно аккомпанировать на рояле да еще приобрести здравого смысла или, пожалуй, музыкального вкуса настолько, чтобы не приходить в восторг от дутых эффектов Россини. Но лишь только он начинал рассуждать, этот слабый ум, подавленный ложной наукой, тотчас доходил до смешных нелепостей. Особенно забавны были его разговоры о политике. Впрочем, я вообще не видал ничего поэтичнее и нелепее итальянских карбонариев, заполнивших либеральные салоны в Париже в период между 1821 и 1830 годами.

Однажды вечером, после обеда, Мишво поднялся к себе. Спустя два часа, видя, что он не идет в кафе Фуа, где один из нас, проиграв, оплачивал его кофе, мы поднялись к нему сами. Мы нашли его лежащим в обмороке от сильной боли. У него был scolozione*, после обеда боли усилились; этот флегматический и унылый человек принялся уныло размышлять о своих несчастьях и о безденежье в том числе. Боль удручала его. Другой бы на его месте застрелился; а он ограничился бы тем, что умер в обмороке, если бы мы не привели его в себя.

* (Венерическая болезнь (итал.).)

Его участь тронула меня, отчасти, может быть, и по таким соображениям: "Вот существо, еще более несчастное, чем я". Лоло одолжил ему пятьсот франков, которые тот впоследствии вернул ему. На другой день кто-то из нас, Марест или я, не помню точно, представил его г-же Паста.

Через неделю мы заметили, что он получил предпочтение перед всеми другими. Но ничего нельзя было себе представить холодней и благоразумней, чем эти два друга вместе. Я мог их наблюдать ежедневно в течение четырех - пяти лет; и после этого я ничуть бы не удивился, если бы, став невидимкой при помощи какого-нибудь волшебника, я увидел их даже наедине, вовсе не в объятиях друг у друга, а просто беседующими о музыке. Я убежден, что г-жа Паста, восемь или десять лет прожив в Париже и три четверти этого времени пользуясь там успехом, никогда, однако, не имела любовника француза*.

* (30 июня 1832 года. Написано двенадцать страниц в остаток вечера, после выполнения моих официальных обязанностей. Я не мог бы так работать над художественным произведением.)

30 июня 1832.

В те времена, когда ей был представлен Мишво, красавец Лагранж каждый вечер являлся к ней и просиживал, нагоняя скуку на нас, часа три рядом с нею на канапе. Это тот генерал, который исполнял роль Аполлона или прекрасного освобожденного испанца в императорских придворных балетах. Я сам видел, как танцевали с ним в костюмах дикарок королева Каролина Мюрат и прелестная княгиня Боргезе. Бесспорно, это один из самых пустых людей хорошего общества - этим много сказано.

Молодому человеку гораздо больше вреда может причинить неуместно сказанное им слово, чем пользы удачное словцо, на этом основании потомки наши, может быть, менее глупые, чем мы, оценят пустоту хорошего общества нашего времени.

Кавалер Мишво обладал прекрасными, почти безукоризненными манерами. В этом отношении он был полной противоположностью Маресту и даже Лоло, который был всего только милым, случайно нажившим миллионы провинциалом. Элегантные манеры Мишво сблизили меня с ним. Но вскоре я заметил, что в душе у него был сплошной лед.

Он выучился музыке подобно тому, как ученый из Академии надписей выучивается или делает вид, что выучивается персидскому языку. Он выучился восторгаться определенными отрывками, только всего; при этом чистоту звука и правильность музыкальной фразы он считал основным достоинством.

По-моему, самое главное достоинство - в выражении.

Во всем, что записывается черным по белому, главное должно сводиться, мне кажется, к тому, чтобы иметь право сказать, как Буало:

 Хорош иль плох мой стих, в нем смысл всегда таится.*

* (Цитата из "Послания маркизу де Сеньеле" (Буало).)

Когда дружба наша с Мишво и г-жой Паста упрочилась, я перебрался в четвертый этаж гостиницы Лилуа, где жила эта милая женщина сначала в третьем этаже, потом во втором.

Она была в моих глазах лишена всяких пороков, всяких недостатков: простой и цельный характер, без лжи, без притворства и с величайшим трагическим дарованием, какое я когда-либо встречал.

По привычке молодого человека (не забудьте, что в 1821 году мне было всего двадцать лет) я сначала хотел, чтобы она влюбилась в меня, который так восхищался ею. Но теперь я понимаю, что для меня она была чересчур холодна, чересчур рассудительна, недостаточно безумна и ласкова, чтобы наша связь - если бы она стала любовной связью - была хоть сколько-нибудь прочной. Эта связь могла быть только мимолетной с моей стороны; а это, оскорбив ее, неминуемо поссорило бы нас с нею. И хорошо, значит, что дело свелось лишь к самой чистой, самой преданной дружбе с моей стороны, а с ее стороны - к чувству того же порядка, но только менее ровному.

Мишво, слегка опасаясь меня, прицепил мне две - три хороших сплетни, которые я износил на себе, не обращая на них внимания. Через шесть или восемь месяцев г-жа Паста, вероятно, поняла, что эти сплетни - полнейшая бессмыслица.

Тем не менее от клеветы всегда что-то остается*; и через шесть или восемь лет эти сплетни сделали то, что дружба наша стала очень спокойной. Я ни минуты не сердился на Мишво. После того, как Франческо с ним обошелся так по-королевски, он мог бы сказать, подражая какому-то герою Вольтера:

* (От клеветы всегда что-то остается - ходячая фраза, которую обычно считают цитатой из "Севильского цирюльника" Бомарше. Однако в рассуждениях Дон-Базилио о клевете (действие II, явление 7-е) этой фразы нет. По-видимому, она ведет свое происхождение от трактата Бекона "О достоинстве наук", где находятся следующие слова: "Клевещи смело, что-нибудь от этого останется".)

 В достойной бедности теперь мое богатство.*

* (Стихотворная цитата из трагедии Вольтера "Заира" (действие I, явление 4-е).)

Мне кажется, что Джудитта, как мы звали ее на итальянский лад, изредка давала ему взаймы небольшие суммы, чтобы немного облегчить ему бедность.

Я не отличался тогда особым остроумием, и, тем не менее, завистники у меня были. Де Перре, шпион из кружка де Траси, узнал о моих дружеских отношениях с г-жою Паста: люди этого сорта знают все друг от друга. Мои отношения с ней он изобразил перед дамами, собиравшимися на улице Анжу, в самом непривлекательном свете. Самая порядочная женщина, которой и в голову не приходит подозревать у кого-нибудь любовную связь, не прощает, однако, связи с актрисой. Со мной это однажды уже случилось в Марселе в 1805 году; но тогда г-жа Серафи Т... имела основания отказываться от ежедневных со мной свиданий, узнав, что я нахожусь в связи с м-ль Луазон (женщиной большого ума, впоследствии г-жой Барковой).

В салоне на улице Анжу - самом, в сущности, почтенном из всех, какие я посещал,- даже старый де Траси, философ, не мог простить мне мою связь с актрисой.

Я пылок, страстен, безумен, искренен до крайности как в дружбе, так и в любви, но только до первого охлаждения. Тогда от безумия шестнадцатилетнего мальчика я мгновенно перехожу к макьявеллизму пятидесятилетнего мужчины, и через неделю от всего этого остается лишь тающий лед, полнейший холод. (Это еще на днях случилось со мной по отношению к г-же Анджелике, в мае 1832 года.)

Весь бывший у меня в душе запас дружбы я уже отдал салону Траси, как вдруг заметил там первый снежок перед заморозками. С 1821 по 1830 год я уж и сам был там холоден и макьявеллистичен, иначе говоря, вполне благоразумен. До сих пор я еще вижу иногда оборванные стебли тех или иных дружеских отношений, корни которых были на улице Анжу.

Очаровательная графиня де Траси - не могу простить себе, что не любил ее больше,- одна только не выказывала мне этой холодности. Но ведь я ехал обратно из Англии с открытой душой, испытывая потребность быть искренним ее другом, и стал спокойнее лишь как бы по уговору с ней, решив с остальными посетителями салона быть расчетливым и холодным.

В Италии я обожал оперу. Самые сладостные, ни с чем не сравнимые мгновения пережиты были в театральных залах. Наслаждаясь в Ла Скале (миланском театре), я стал знатоком.

Когда мне было десять лет, отец, у которого были все религиозные и аристократические предрассудки, запретил мне заниматься музыкой. В шестнадцать лет я стал учиться играть на скрипке, потом петь, потом играть на кларнете. Но только из кларнета научился я извлекать звуки, доставлявшие мне удовольствие. Мой учитель, красивый и милый немец, по имени Герман, заставлял меня разыгрывать нежные кантилены. Кто знает, может быть, он знал Моцарта; это было в 1797 году, Моцарт только что умер*.

* (Моцарт умер в 1791 году.)

Но тогда это великое имя не было мне открыто. Мной овладела сильная страсть к математике; два года я думал только о ней. Я уехал в Париж, куда прибыл на другой день после 18 брюмера (10 ноября 1799 года).

Позже, когда у меня явилось желание научиться музыке, было уже поздно; я догадался об этом вот по какому признаку: моя страсть к музыке шла на убыль по мере того, как я приобретал некоторые познания. К вызываемым мною звукам я питал отвращение, в противоположность большинству дрянных музыкантов, чей скромный талант - доставляющий, впрочем, известное удовольствие в деревне по вечерам - просто не существовал бы, если б не смелость, с которой они каждое утро дерут самим себе уши. Впрочем, они их себе не дерут, так как... но этой философии не будет конца.

Как бы то ни было, я боготворил музыку, она доставляла мне счастье в 1806-1810 годы в Германии, с 1814-го по 1821-й - в Италии. В Италии я мог рассуждать о музыке с композиторами: со стариком Майером, с молодым Паччини. Напротив, исполнители - маркиз Караффа, миланцы Висконтини* - находили, что я ровно ничего не понимаю. Это - как если бы я пустился сейчас в разговоры о политике с супрефектом.

* (Висконтини - родственники Метильды Дембовокой, урожденной Висконтини.)

Граф Дарю, с головы до ног литератор, по своей тупости достойный член Академии надписей, какою она стала в 1828 году, ни за что не хотел поверить, чтобы я мог написать хоть одну страницу, способную кому-нибудь доставить удовольствие. Однажды у Делоне*, который рассказал мне об этом, он купил одну мою книжку, цена которой была, ввиду того, что издание разошлось, сорок франков. "Глядя на его удивление, можно было лопнуть от смеха",- говорил мне книготорговец.

* (Делоне - парижский книгопродавец. Стендаль, вероятно, имеет в виду свою книгу "Рим, Неаполь и Флоренция", выдержавшую в 1817 году два издания и раопроданную в 1820 году. Третье издание появилось в 1826 году.)

- Как, сорок франков!

- Да, господин граф, сорок, и то только для вас; вы окажете торговцу одолжение, если откажетесь от покупки за эту цену.

- Возможно ли! - говорил академик, возводя глаза к небу.- Этот мальчишка! Невежественный, как пень!

Он был вполне искренен. Жители других миров, глядя на луну, когда она у нас на ущербе, говорят между собой: "Как она ярко светит! Почти полнолуние!" Граф Дарю, действительный член Французской академии, член-корреспондент Академии наук, и т. д., и т. д., с одной стороны, и я - с другой, мы смотрели на человека, на природу и т. д. с противоположных сторон.

Мишво, у которого была прекрасная комната рядом с моей, в третьем этаже гостиницы Лилуа, ни за что не хотел поверить, чтобы были люди, согласные слушать мои рассуждения о музыке. Он не мог прийти в себя от изумления, когда узнал, что мне принадлежит брошюра о Гайдне. Он похвалил книгу - чересчур отвлеченную, впрочем, как говорил он; но чтобы я мог ее написать, чтобы я был ее автор,- я, который не могу взять на фортепьяно уменьшенной септимы,- вот что заставляло его широко раскрывать глаза. А они у него были красивы, если в них появлялось случайно хоть какое-нибудь выражение.

Это удивление,- чересчур, пожалуй, пространно описанное,- я заметил у всех, с кем только ни приходилось мне разговаривать, до того как я сделался остроумцем (1827).

Я, как честная женщина, которая вдруг стала девкой, - я вынужден на каждом шагу преодолевать в себе стыд, знакомый всякому порядочному человеку, когда он принужден говорить о самом себе. Но ведь из таких признаний состоит вся моя книга. Этого затруднения я не предвидел, и, может быть, оно заставит меня бросить этот труд. Я предвидел лишь одну трудность - найти в себе смелость обо всем говорить только правду. Но, оказывается, не это самое трудное.

Мне недостает подробностей для этого отдаленного времени; но я стану менее сух и не столь многословен по мере приближения к годам 1826 -1830-м. В эти годы несчастье заставило меня стать остроумным; все это до сих пор так памятно мне, как будто произошло лишь вчера.

По причине физического отвращения, создавшего мне репутацию лгуна, чудака и, главное, плохого француза, я почти никогда не могу получить удовольствие, слушая пение во французском театре.

Но это нисколько не мешало мне, подобно моим друзьям, в 1821 году аккуратно посещать Оперу-буфф.

Г-жа Паста выступала там в "Танкреде", "Отелло"*, "Ромео и Джульетте"**... и играла так, как никто никогда потом не играл, как не снилось Даже самим композиторам этих опер.

* ("Танкред" (1813) и "Отелло* (1816) - оперы Россини)

** (Под названием "Ромео и Джульетта" в конце XVIII и в начале XIX века существовало несколько опер. Стендаль, очевидно* имеет в виду оперу итальянского композитора Никколб Ваккаи.)

Тальма*, которого потомство, может быть, оценит очень высоко, был трагик в душе, но так глуп, что впадал в самые смешные преувеличения. Я подозреваю, что, помимо этого тупоумия, он обладал впечатлительностью, которая необходима Для успеха и которую с великим трудом я отыскал даже у восхитительного и милого Беранже.

* (Тальма (1763-1826) - знаменитый французский трагик Стремясь к исторической точности на сцене, Тальма произвел ре форму театрального костюма; в роли Прокула, в "Бруте" Воль тера, Тальма появился в древнеримской тоге вместо обычного; в то время для всех ролей современного французского костюма, Реформа эта свидетельствовала о новом понимании роли и в первое время вызвала возмущение в среде актеров. Первым триумфом Тальма было представление полной революционно-по литического значения трагедии Шенье (1764-1811) "Карл IX". Г-жа де Сталь впервые увидела Тальма на сцене в Лионе в июле 1809 года, в роли Гамлета в пьесе Шекспира, переработанной Дюсисом. Тем же месяцем датировано ее восторженное письмо к Тальма, которое легло в основу главы "О декламации" в вышедшей вскоре затем книге ее "О Германии" (1810).)

Итак, Тальма был, вероятно, низким льстецом, угодливым, пресмыкающимся, а может быть, и чем-нибудь похуже - в отношениях с г-жой де Сталь, которая из-за своей глупой тревоги по поводу того, что она некрасива (если только можно назвать Что-нибудь глупым в этой обаятельной женщине), вечно испытывала потребность в новых и осязательных доказательствах противного.

Г-жа де Сталь, искушенная не меньше, чем князь Талейран, один из ее любовников, в искусстве пользоваться успехом у парижан, отлично поняла, как будет выгодно для нее оказать содействие успеху Тальма, а успех этот был уже достаточно прочен и утратил малопочтенный оттенок моды.

Своими первыми успехами Тальма был обязан смелости, с какой он отважился выступить как новатор,- единственный вид храбрости, неожиданный для француза. Он был новатором в "Бруте" Вольтера, а затем и в этой жалкой болтовне - "Карле IX" Шенье. Один старый и очень скверный актер, из числа моих знакомых, скучный, к тому же еще монархист, Ноде, был так возмущен гениальным новаторством молодого Тальма, что несколько раз пытался вызвать его на дуэль. Я не знаю, говоря по правде, откуда у Тальме взялась эта мысль о новаторстве и нужная для новатора смелость; на мой взгляд, он был много ниже того уровня, который для этого требуется.

Несмотря на всю неестественность интонаций его резкого голоса, несмотря на столь же, пожалуй, неприятную манерность, с какой он выворачивал кисти рук, всякий, кто хотел бы во Франции почувствовать высокий трагизм третьего акта "Гамлета" Дюсиса или прекрасные сцены последних актов "Андромахи"*, обойтись без Тальма не мог.

* ("Андромаха" - трагедия Расина (1667))

У него была трагическая душа, до поразительного. Если бы к ней прибавить еще простоту и смелость для того, чтобы попросить у кого-нибудь совета, он достиг бы многого,- сравнялся бы, например, с Монвелем в роли Августа ("Цинна"). Я говорю тут только о вещах, которые видел сам и смотрел внимательно, вникая во все детали, так как был страстным любителем Французского театра*.

* (Эпоха особенного увлечения театром, о которой говорит Стендаль,- это время его жизни в Париже от 1802 до 1805 года.)

К счастью для Тальма, прежде чем писатель, наделенный умом и привыкший разговаривать с публикой (аббат Жофруа)*, задался целью разрушить его популярность, г-жа де Сталь уже успела превознести его до небес. Эта красноречивая женщина взялась научить глупцов, в каких выражениях подобает им говорить о Тальма. Разумеется, не обошлось дело и без фразерства. Имя Тальма сделалось европейским.

* (Критические суждения аббата Жофруа о Тальма в "Journal des Debats" стали появляться с 1802 года, следовательно, гораздо раньше первых проявлений восторга г-жи де Сталь.)

Его нестерпимая манерность мало-помалу перестала резать глаза: французы - народ стадный, как бараны. Я не баран, потому ничего не значу.

Смутную тоску от чувства роковой обреченности, как в "Эдипе"*, лучше, чем Тальма, не передаст никто. В "Манлии"** он поистине древний римлянин; "Читай" и затем: "Знакома ли тебе Рутилия рука?" - было бесподобно. Потому что здесь была невозможна эта отвратительная напевность александрийского стиха. Какая смелость нужна была с моей стороны, чтобы думать так в 1805 году!.. Я почти содрогаюсь еще сейчас (1832), когда заношу на бумагу эти кощунственные мысли, несмотря на то, что двух кумиров уже не стало. Однако в 1805 году я предрекал 1832-й, успех изумляет меня и "цепенит" ("Цинна").

* (Под названием "Эдип" известны две трагедии: П. Корнеля' (1659) и Вольтера (1718). Стендаль имеет в виду первую.)

** ("Манлий Капитолийский" - трагедия Лафоса (1653-1708) Цитируемые стихи в действии IV, явлении 4-м.)

Не то же ли будет и относительно...

Сплошная напевность, резкий голос, дрожь в руках, неестественная походка не позволяли мне и пяти минут подряд наслаждаться игрою Тальма. Все время приходилось производить отбор - плохое занятие для воображения, или, вернее, такое, при котором ум убивает воображение.

В Тальма поистине безупречными были лишь голова и неуловимый взор*. Я еще вернусь к этой замечательной особенности по поводу мадонн Рафаэля и мадмуазель Виржини Лафайет (г-жи Адольф Перье), которая наделена была этим обаятельным свойством в высшей мере, чем весьма гордилась добрая ее бабушка, графиня де Траси.

* (Неуловимый взор Тальма считался одной из наиболее замечательных его особенностей; г-жа де Сталь по этому поводу говорила об "апофеозе взгляда".)

Трагизм, как я его понимаю, я нашел у Кина, и я обожаю его. Он до краев переполняет мое воображение и мое сердце. Я, как сейчас, вижу перед собой Ричарда III и Отелло.

Но трагизм в передаче женщины,- на мой взгляд, более трогательный - я не встречал никогда, кроме как у г-жи Паста, и тут он был во всем своем совершенстве и чистоте, без примеси. У себя дома она была бесстрастна и молчалива. Вечером в течение двух часов она была... Вернувшись к себе, она два часа проводила в слезах на диване, в нервном припадке.

Правда, этот трагический талант соединялся с талантом певицы, и зрительное впечатление восполнялось звуком; так, например, г-жа Паста иногда две или три секунды оставалась без движения в одной и той же позе. Помогало ли это ей или, напротив, это была еще одна лишняя трудность, которую надо было преодолеть? Я часто размышлял над этим. Теперь я склоняюсь к тому, что это вынужденное долгое пребывание в одной и той же позе не облегчает, но и не усложняет задач актрисы. Трудностью для души г-жи Паста было устремить внимание на то, чтобы хорошо петь.

Кавалер Мишво, де Марест, ди Фьори, Сеттон-Шарп и еще несколько человек, все те, кого объединяло восхищение перед gran donna*, без конца могли спорить на тему о том, как последний раз играла она в "Ромео", о том, как глупо все то, что по этому поводу говорили бедняги французские литераторы, принужденные иметь свое мнение о музыке, столь чуждой французскому характеру.

* (Великой женщиной (тал.).)

Аббат Жофруа, бесспорно, самый умный и самый образованный из журналистов, не обинуясь, уверял, что Моцарт писал лишь белиберду; он был вполне искренен; он признавал лишь Гретри и Монсиньи*, которых он выучил.

* (Монсиньи Пьер-Александр (1729-1817) - композитор, создатель французской комической оперы.)

Прошу тебя, благосклонный читатель, вникни в смысл этого слова. Вся история музыки во Франции - в нем одном.

Судите же, какой вздор болтало сборище журналистов 1822 года, стоящих неизмеримо ниже, чем Жофруа*. Фельетоны этого остроумного школьного учителя были собраны в одну книгу, и, как говорят, получилось нечто очень пошлое. Эти фельетоны были очаровательны, когда писались по вдохновению два раза в неделю; они были в тысячу раз выше тяжеловесных статей какого-нибудь Гофмана или Фелеца*, которые, однако, если их собрать, пожалуй, будут выглядеть лучше, чем прелестные фельетоны Жофруа. В те времена я завтракал в кафе Арди, которое тогда было в моде и славилось почками на вертеле. И вот в тот день, когда не было фельетона Жофруа, я завтракал без аппетита.

* (Фельетоны Жофруа были изданы в 1819-1820 годах под названием "Курс драматической литературы, или фельетоны Жофруа" и переизданы в 1825 году. Оба издания неполны. Жофруа преподавал в пансионе Икса (Hix) в 1800 году, когда началось его сотрудничество в "Journal des Debats".)

* (Де Фелец (1767-1850) - критик; в первом десятилетии XIX века вместе с Жофруа и Гофманом сотрудничал в "Journal des Debats", поставив своей задачей борьбу с революционной философией XVIII века.)

Он писал их, пока ученики читали ему свои латинские сочинения в пансионе..., где он был учителем. Однажды, когда он вместе с учениками зашел в кафе подле Бастилии, чтоб выпить пива, к немалому их удовольствию, им попалась на глаза газета, объяснившая сразу, чем обычно был занят учитель, что-то всегда писавший, поднося бумагу почти к самому кончику носа, так как он был близорук.

Близорук был и Тальма, чем и объясняется его знаменитый неуловимый взгляд, в котором чувствуется столько души (как бы внутренней сосредоточенности в себе, когда внимание не направлено ни на что внешнее).

Размеры таланта г-жи Паста требуют оговорки: ей было нетрудно правдиво изображать величие души: она наделена была им сама.

Например, она была скуповата, или, если угодно, в разумной степени экономна, так как муж ее отличался расточительностью. И вот, несмотря на это, в один только месяц ей случилось однажды раздать двести франков бедным итальянским изгнанникам. А между ними были лица весьма непривлекательные, способные отвратить от всякой благотворительности, как, например, Джанноне, поэт из Модены, да простит ему бог! Что у него был за взгляд!

Ди Фьори, как две капли воды похожий на Юпитера Олимпийского, приговоренный к смертной казни в двадцать три года в Неаполе в 1799 году, взял на себя задачу правильного распределения пожертвований г-жи Паста. Он один лишь знал об этом и по секрету посвятил меня в дело лишь много лет спустя. Французская королева приказала отметить в сегодняшней газете посланные ею какой-то старухе семьдесят франков (июнь 1832 год).

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru