|
VIII
Помимо того, что есть известная доля бесстыдства в столь откровенном рассказе про себя самого, мой труд рискует подвергнуться еще и другой неприятности: многое из того, что высказывается теперь мною с некоторой дрожью в сердце, как что-то смелое, превратится в самую банальную истину через десять лет после моей смерти, если допустить, что мне суждено будет честно окончить свои дни на восьмом или девятом десятке!
С другой стороны, слишком большое доставляет удовольствие мне говорить о генерале Фуа, г-же Паста, лорде Байроне, Наполеоне и о всех великих или просто выдающихся людях, которых я имел счастье знать и которые удостаивали меня беседы!
Впрочем, если читатель так же завистлив, как мои современники, пусть он утешится: не многие из этих людей, столь мной любимых, разгадали меня. Мне даже кажется, что они считали меня скучнейшим человеком; возможно, что я казался им преувеличенно сентиментальным.
В самом деле, нет ничего хуже этой породы людей. Лишь позже, когда я стал остроумцем, меня начали ценить, и гораздо выше, чем я заслуживал. Генерал Фуа, г-жа Паста, Траси, Канова не разгадали во мне (мне набило уже оскомину это глупое слово: разгадали) ни доброго сердца (у меня есть шишка доброты по системе Галля), ни пламенного ума, способного их понять.
Один из тех, кто не понял меня, и, пожалуй, человек наиболее мне дорогой (он был воплощением моего идеала, как сказал какой-то глупый фразер), это Андреа Корнер, венецианец, бывший адъютант принца Евгения в Милане.
В 1811 году я был близким другом графа Видмана, капитана гвардейской роты в Венеции (я был в связи с его любовницей). Я с ним встретился снова в Москве, где он попросил у меня, чтобы его назначили, ни много, ни мало, сенатором итальянского королевства. Я стал тогда фаворитом графа Дарю, моего кузена, который меня никогда не любил, напротив. В 1811 году Видман познакомил меня с Корнером, который поразил меня как прекрасный образ Паоло Веронезе.
Граф Корнер прожил, говорят, пять миллионов. Он способен на поступки редкого великодушия, совсем несвойственного светским людям во Франции. Что касается храбрости, то он получил из собственных рук Наполеона два креста (железный и Почетного Легиона).
Это у него хватило наивности сказать в четыре часа пополудни, в день битвы под Москвой (7 сентября 1812 года): "Будет ли, черт возьми, конец этой битве?" Видман или Мильиссини передали мне это на другой день.
Ни один из французов, которых я тогда знал в армии,- таких храбрых, но в то же время таких позеров,- не осмелился бы сказать это, ни генерал Коленкур, ни генерал Монбрен, ни даже герцог Фриульский (Мишель Дюрок). Последний, впрочем, отличался редкой бесхитростностью, но как в этом, так и в веселости все же сильно уступал Андреа Корнеру.
В то время, около 1821 года, этот очаровательный человек жил в Париже, без средств, с намечавшейся лысиной. Ему всего недоставало в тридцать восемь лет,- возраст, когда вслед за разочарованием приходит скука. И вот - единственный недостаток, который я в нем замечал,- иногда вечером можно было его увидеть одиноко прогуливающимся и слегка навеселе посреди темного в то время сада Пале-Рояля. Таков бывает конец всех впавших в несчастье знаменитостей: королей, лишенных престола, Питта*, взирающего на успехи Наполеона и узнающего об Аустерлицкой победе.
* ()
2 июля 1832.
Де Марест, самый рассудительный из всех, кого я когда-либо знал, чтобы не потерять спутника для своих ежедневных утренних прогулок, ужасно боялся с кем бы то ни было знакомить меня.
Но все же он повел меня к Ленге; это один из самых странных людей, которых я когда-либо видел в Париже. Черный, худой, очень маленький, как испанец; и, как у испанца, у него живой взгляд и запальчивая храбрость.
То, что он по заказу министра в состоянии написать в один вечер тридцать изящных и величавых страниц в защиту любой политической мысли, сообщенной ему в шесть часов, перед самым обедом,- это лишь свойство, общее у него с каким-нибудь Вите, Леоном Пилье, Сен-Марк-Жирарденом и другими писателями, состоящими на жалованье у казны. Удивительно и даже невероятно то, что Ленге верит тому, что пишет. Он был по очереди влюблен - но как! До готовности пожертвовать жизнью, - сперва в Деказа, потом в Виллеля, потом, кажется, в Мартиньяка*. Последний, по крайней мере, был хоть любезен.
* ()
Много раз пытался я разгадать Ленге. Я разглядел как будто полное отсутствие логики и иногда сделки с совестью, стремление подавить едва зарождающиеся угрызения совести. Все это имело основой великую аксиому: "надо же мне жить"*.
* ()
Ленге не имеет ни малейшего понятия об обязанностях гражданина; он их рассматривает, как я рассматриваю взаимоотношения человека и ангелов, в которых так твердо верит Ф. Ансильон, нынешний министр иностранных дел в Берлине (хорошо мне известный по 1806 и 1807 годам). Ленге страшится гражданских обязанностей так же, как я - религиозных. Если при слове честь и честность, которые ему приходится так часто писать, в нем иной раз и просыпается совесть, он тотчас же оправдывается перед самим собой своей рыцарской преданностью друзьям. Я мог бы, если бы захотел, избегая его в течение шести месяцев, затем явиться к нему в пять часов утра, поднять с постели и послать куда-нибудь за себя ходатайствовать. Человека, усомнившегося в его порядочности, он отправился бы разыскивать на край света, чтобы с ним драться.
Несклонный ломать себе голову над утопиями общественного блага или разумного строя, он был изумителен по части знания фактов из личной жизни разных людей. Однажды вечером Марест, Мериме и я заговорили о де Жуи*, модном тогда писателе, преемнике Вольтера; Ленге встает и отыскивает в одном из своих обширных собраний собственноручное письмо Жуи, в котором он испрашивал себе у Бурбонов орден св. Людовика.
* ()
Ему двух минут не понадобилось, чтобы отыскать этот документ, который так забавно противоречил суровой добродетели либерала Жуи.
В Ленге не было подлого шарлатанства и иезуитизма редакторов "Journal des Debats". Поэтому в редакции были возмущены тем, что Виллель, человек очень расчетливый, платил Ленге пятнадцать или двадцать тысяч франков.
Люди с улицы Священников считали его дурачком, но его жалованье, подобно лаврам Мильтиада, не давало им спать.
Дав нам полюбоваться на это письмо генерал-адъютанта Жуи, Ленге сказал:
- Забавно, что оба нынешних корифея* - и литературы и либерализма - зовутся Этьенами.
* ()
Де Жуи родился в Жуи, близ Версаля, и был сыном мещанина по имени Этьен. Наделенный в изобилии той французской наглостью, которой бедные немцы никак не могут понять, маленький Этьен в четырнадцать лет покинул Жуи и отправился в Индию. Там он стал называться Этьен де Жуи, Э. де Жуи и, наконец, де Жуи просто. Он получил чин капитана; позже один представитель народа, кажется, сделал его полковником. Несмотря на свою храбрость, на военной службе он был недолго или совсем не был. Это был очень красивый мужчина.
Однажды в Индии, чтоб укрыться от зноя, он с двумя или тремя приятелями вошел в индийский храм. Там они увидали жрицу, вроде весталки. Жуи показалось забавным заставить ее изменить Браме на самом алтаре этого бога.
Индусы, узнав о случившемся, схватились за оружие, отрубили жрице сперва кисти рук, а потом голову и распилили надвое офицера, приятеля автора "Суллы", который после смерти друга сумел вскочить на коня и скачет до сих пор*.
* ()
Прежде чем применить свой талант интригана в литературе, де Жуи был старшим секретарем в префектуре Брюсселя в 1810 году. Там он был, кажется, любовником жены префекта и фактотумом у него самого, г-на Понтекулана, человека, бесспорно, умного. Общими усилиями он и Жуи уничтожили нищенство. Это - дело огромной важности всюду, а особенно в Бельгии, стране более других католической.
Когда пал великий человек, Жуи попросил себе крест св. Людовика; стоявшие у власти глупцы отказали ему в этом; тогда он начал издеваться над ними в печати и один причинил им зла больше, чем принесли им пользы все взятые вместе литераторы из "Journal des Debats", столь жирно оплачиваемые. Подтверждение - бешеные выпады этой газеты в 1830 году против "Minerve"*.
* ()
Де Жуи своим "Отшельником с Шоссе д'Антен" - книгой, которая пришлась очень по вкусу и французскому мещанству и глупой немецкой любознательности,- снискал себе на пять или шесть лет репутацию преемника Вольтера, которой сам поверил; по этому случаю бюст Вольтера стоял у него при доме в саду, на улице Трех Братьев.
После 1829 года среди романтиков, ума у которых было еще меньше, чем у самого Жуи, он прослыл Котеном* своего времени (Буало); и старость его стала печальной (amaregiata) из-за непомерной славы в зрелом возрасте.
* ()
В 1821 году, когда я вернулся в Париж, он был диктатором в литературе вместе с другим глупцом, еще более глупым, чем он сам,- с А.-В. Арно*, членом Института, любовником г-жи Брак. Этого Арно я часто встречал у г-жи Кювье, сестры его любовницы. У него было остроумие пьяного швейцара. Однако он написал эти два прелестных стиха:
* ()
Куда дубовый лист спешит?
- Меня с собою ветер мчит.
Он написал их накануне отъезда в ссылку. Личное горе придало немного жизни этой душе, легковесной, как пробка. Я знавал его за человека очень низкого и раболепного в 1811 году, у графа Дарю, которого ой приветствовал речью во Французской академии. Де Жуи, человек гораздо более привлекательный, ирода-вал остатки мужественной своей красоты г-же Давилье, самой старой и самой назойливой кокетке того времени. Она была, или продолжает быть и поныне, еще более смешной, чем графиня Бараге-д'Илье, в нежном возрасте пятидесяти семи лет все еще вербующей себе любовников среди остроумных людей. Не в качестве ли одного из них (судить не берусь) был я вынужден спасаться от нее в доме г-жи Добиньон? Она взяла себе олуха де Манона (рекетмейстера), и когда одна знакомая мне дама однажды сказала ей: "Как! Такого урода!",- она ответила:
- Я его взяла за его ум.
Но ума у этого несчастного секретаря г-на Беньо было не больше, чем красоты. Впрочем, нельзя ему отказать в умении вести себя, в искусстве выслуживаться перед начальством ценой терпения и всяческих унижений; смыслил он, наконец, кое-что и в финансах - не столько, впрочем, в финансах, как в учете финансовых операций. Простачки эти разные вещи смешивают. Г-жа д'Илье, когда я рассматривал все еще прекрасные ее руки, сказала мне:
- Я научу вас извлекать пользу из ваших талантов. Один вы себе разобьете нос.
У меня не хватило ума, чтобы понять ее до конца. Я часто разглядывал эту старую графиню из-за очаровательных платьев, получаемых ею от Викторины, которые она носила. Я до безумия люблю хорошо сшитое платье, это для меня наслаждение. Некогда г-жа Н.-С.-Д. передала мне этот вкус, до сих пор связанный для меня со сладостными воспоминаниями о Сидевиле.
Если не ошибаюсь, от г-жи Бараге-д'Илье я узнал, что автор очаровательной песенки*, которую я обожал и с которой не расставался, писал поздравительные стихотворения ко дню рождения этим двум старым обезьянам: Жуй и его собрату Арно и ужасной г-же Давилье. Вот чего я не писал никогда; но зато я не написал и "Короля Ивето", "Сенатора" и "Бабушки".
* ()
Довольный тем, что он приобрел, льстя этим харям, имя великого поэта (столь, бесспорно, им заслуженное), Беранже гнушался, однако, льстить тому самому правительству Луи-Филиппа, которому продалось столько либералов.
|