|
X
Но я остановился на том, чем был занят летом 1822 года: чтением корректур "Любви", изданной in-12°, на скверной бумаге. Монжи в возмущении клятвенно уверял меня, что его с бумагой надули. Книгоиздателей в 1822 году я еще вовсе не знал. До этого я имел дело только с Фирменом Дидо*, которому стоимость бумаги оплачивал по его собственной расценке. Монжи хохотал над моей глупостью.
* ()
- Ну, этого можно обвести вокруг пальца! - говорил он, покатываясь со смеху и сравнивая меня с Ансело, Вите... и другими писателями по ремеслу.
И что же? Я потом обнаружил, что Монжи из всех издателей самый честный. Что сказать о моем друге Сотле*, молодом адвокате,- моем друге до того, как он стал издателем?
* ()
Но бедняга застрелился с горя, когда его покинула одна богатая вдова, называвшаяся, кажется, г-жой Бонне, или Бурде, или носившая какое-то другое столь же громкое имя; она предпочла ему молодого пэра Франции (титул этот к 1828 году приобрел особую соблазнительность). Этим счастливым пэром был, если не ошибаюсь, Периньон, ставший любовником (в 1820 году, кажется) моей приятельницы Вигано, дочери великого человека.
Это была очень опасная для меня работа - читать корректуры книги, напоминавшей мне до мельчайших оттенков чувства, испытанные мною в Италии. Я под" дался соблазну и снял комнату в Монморанси. Я отправлялся туда вечером на дилижансе с улицы Сен-Дени. Среди леса, особенно влево от Саблонньер, где дорога подымается в гору, я читал свои корректуры. Я едва не сошел с ума.
Безумная мысль вернуться в Милан, не раз уже мною отвергавшаяся, снова возвращалась ко мне с удивительной настойчивостью. Не знаю, как мне удалось удержаться от этого.
Сила страсти, сосредоточивающей все внимание на одном лишь единственном предмете, изгладила у меня всякие воспоминания о той отдаленной поре. Вполне отчетливо помню лишь очертания деревьев той части леса в Монморанси.
Так называемая долина Монморанси вдается клином в долину Сены, прямо по направлению к куполу Инвалидов.
Когда Ланфранко расписывал купол на высоте в полтораста футов, он усиливал некоторые черты. "L'aria depinge" (воздух допишет),- говорил он.
Вот и мне, в расчете, что к 1870 году много сильней, чем теперь, подорвано будет доверие к аристократии, духовенству и королям, тоже хочется усилить некоторые черты при изображении этих паразитов рода человеческого. Но я удерживаюсь, это значило бы изменить истине:
Изменившая его ложу.*
("Цимбелин"),
*()
Почему только нет у меня секретаря, чтобы диктовать ему не рассуждения, а просто факты, происшествия, относящиеся к этим трем вещам? Но написав сегодня двадцать семь страниц, я слишком утомлен, чтобы вдаваться в подробности и самому записывать всплывающие у меня в памяти происшествия.
4 июля.
Править корректуры "Любви" я часто отправлялся в парк г-жи Долиньи, в Корбейле. Там я мог избежать грустных воспоминаний; едва закончив работу, я возвращался в гостиную.
Я уже тогда был недалек от счастья 1824 года. Размышляя о Франции в течение шести или семи лет, которые я прожил в Милане, в надежде, что никогда больше не увижу ни Парижа, оскверненного Бурбонами, ни самой Франции, я говорил себе: "Лишь ради одной женщины я мог бы простить этой стране: это графиня Фанни Бертран". Я любил ее в 1824 году. Мы не переставали друг о друге думать с тех пор, как я увидел ее босую, на другой день после битвы у Монмирайля или у Шампобера, в 1814 году: в шесть часов утра она вошла к матери, г-же де Н., чтобы спросить, чем кончилась битва.
Так вот! Г-жа Бертран гостила в деревне у г-жи Беньо, с которой была дружна. Когда я решился, несмотря на мрачное настроение, явиться в деревню к г-же Беньо, она сказала:
- Госпожа Бертран ждала вас. Она уехала отсюда только два дня тому назад, у нее большое горе: только что умерла одна из ее очаровательных дочерей,
В устах такой разумной женщины, как г-жа Беньо, эти слова значили многое. В 1814 году она мне сказала: "Г-жа Бертран хорошо знает вам цену".
В 1823 или 1822 году милая г-жа Бертран уже немного любила меня. Г-жа Беньо ей однажды сказала: "Вы не сводите с Бейля глаз; он давно бы признался вам в любви, если бы сам был немного более строен".
Это было не совсем так. В своей меланхолии я с наслаждением любовался прекрасными глазами г-жи Бертран. В своем отупении я не шел дальше. Я не задавался вопросом: почему эта молодая женщина на меня смотрит? Я совсем позабыл превосходные наставления, некогда преподанные мне моим дядей Ганьоном и моим другом и покровителем Марсиалем Дарю.
Дядя, родившийся в Гренобле в 1765 году, был действительно очаровательным человеком. Его разговор мужчинам казался напыщенным и изящным романом, а для женщин был наслаждением. Дядя был всегда весел, любезен, с неисчерпаемым запасом тех фраз, которые при желании можно понять как угодно. Той пугающей веселости, которая выпала на мою долю, в нем не было вовсе. Трудно было быть красивее и легкомысленнее, чем мой дядя Ганьон. Поэтому он не пользовался большим успехом у мужчин. Молодежь, не будучи в состоянии подражать, завидовала ему. Зрелые люди, как говорят в Гренобле, находили, что он легкомыслен. А этого достаточно, чтоб убить человека в общественном мнении. Дядя, хотя и очень ультра, как вся наша семья в 1815 году, а в 1792-м да" же эмигрант, не мог при Людовике XVIII получить места советника в королевском совете в парламенте Гренобля - и это в то время, когда совет наводняли негодяи вроде Фора, нотариуса, или люди, хвалившиеся тем, что никогда не читали гнусного Гражданского кодекса, созданного революцией. Зато, в виде утешения, дяде принадлежали буквально все хорошенькие женщины, которыми в 1788 году славился Гренобль, один из приятнейших провинциальных городов Франции. Знаменитый Лакло, с которым я познакомился в ложе генерального штаба в Милане, когда он был уже престарелым артиллерийским генералом, и с которым я был, как только мог, любезен как с автором "Опасных связей", узнав, что я из Гренобля, растрогался.
В ноябре 1799 года, прощаясь со мной перед своим отъездом в Париж, в Политехническую школу, дядя отвел меня в сторону, чтобы подарить мне на дорогу два луидора, от которых я отказался, без сомнения, доставив ему этим лишь удовольствие, так как, имея в городе всегда две или три квартиры, он нуждался в деньгах. После этого, приняв отеческий вид, который меня растрогал, так как у него были чудесные глаза, слегка косившие при малейшем волнении, дядя сказал мне:
- Друг мой, ты считаешь себя умным, ты исполнен ужасной гордости по поводу своих школьных успехов по математике, но все это пустяки. Выйти в люди можно лишь при помощи женщин. Правда, ты некрасив, но тебе никогда не поставят этого в упрек, потому что у тебя есть собственное лицо. Твои любовницы будут тебя бросать; так вот, хорошенько запомни: когда женщина тебя бросает, ничего нет легче, как оказаться в глазах света смешным. А после этого мужчина для всех остальных женщин не стоит уж ни гроша. В тот же день, когда женщина тебя покинет, объяснись в любви какой-нибудь другой; если нет ничего лучшего, так хоть горничной.
После этого он обнял меня, и я уселся в почтовую карету, отправлявшуюся в Лион. О, если бы я почаще вспоминал потом советы этого великого тактика! Сколько упущенных случаев иметь успех! Сколько напрасных унижений! Но с другой стороны, если бы я был находчивее, я бы пресытился женщинами до тошноты, а следовательно, и музыкой и живописью, подобно двум моим современникам, де Ла-Розьеру и Пепошену. Они охладели, пресытились светом, стали философами. Я же, напротив, во всем, что касается женщин, к счастью своему, по-прежнему обольщаюсь, как в двадцать пять лет.
Вот почему никогда я не пущу себе пулю в лоб от пресыщения жизнью, от скуки. На литературном поприще я вижу еще множество предстоящих мне дел. Работ, которые я намечаю, хватило бы на десять жизней. А в настоящий момент, в 1832 году, главная трудность для меня в том, чтобы привыкнуть и не рассеиваться, когда приходится трассировать вексель в 20 тысяч франков на имя кассира центральных выплат Парижского казначейства.
|