|
Глава третья. Социология искусства
Начала культуры
Чтобы создать новое искусство, действенное в культурном и политическом плане, Стендаль должен был уйти в едва постижимые глубины истории. К этому принудили его обстоятельства, тормозившие дальнейшее развитие искусства, и тенденции новой мысли, с которой он боролся, чтобы смелее двигать ее вперед. Понять, а в данных условиях преодолеть господствовавший в то время античный идеал красоты, можно было только поняв создавшее его общество. Стендаль не любил этого общества, только издали и только теоретически восхищаясь древними республиками, как но любил и латинского языка, к которому чувствовал отвращение со времен аббата Ральяна, домашнего учителя, терзавшего его своим "иезуитизмом". Но тут помогла ему встреча с "Лекциями по истории" Вольнея, одного из крупнейших историков наполеоновской эпохи.
Стендаль упомянул об этой книге в 1807 г., но, очевидно, стал читать ее значительно позже, начиная работу над "Историей живописи в Италии".* Он сразу почувствовал себя на коне и мог рассчитаться с теми, кто прославлял античность, откровенно идеализируя, а потому модернизируя ее.
* ()
Профессора в Атенее из года в год толкуют о том, как точно Расин изобразил в своем Ахилле греческого вождя эпохи Троянской войны. Но это заблуждение, которое оказалось возможным только потому, что во Франции еще нет настоящей исторической науки. Аббат Бартельми, великий знаток древности и автор прославленного "Путешествия юного Анахарсиса в Грецию", знал наизусть все события, происходившие в Древней Греции, но он не знал древних греков. Бартельми подобен французскому петиметру монархической Франции, отправившемуся в Англию, чтобы узнать, что это такое: он посещал Палату пэров, знал, когда заседали палаты, название таверны, где собирались влиятельные члены парламента, но понять "действие этой машины", получить хоть какое-нибудь представление об английской конституции для него было невозможно.*
* ()
Древние греки походят не на царедворцев Людовика XIV, а на индейцев Нового света, какими они были до испанского завоевания. И Стендаль ссылается на Фукидида и на "превосходное предисловие" Вольнея к его "Лекциям по истории".*
* ()
Вольней подвергает сомнению правдивость древних историков, исследуя их писания тем же методом, каким он изучал Ветхий Завет, чтобы обнаружить в нем историческую несуразицу.* Он отказывается от "уважения к истории", которое мешает пользоваться собственным разумом. История должна быть "физиологической", "экспериментальной" наукой о правительствах, которая позволит обнаружить болезни государственных систем и предсказать их будущее.**
* ()
** ()
По существу это тот же конституционализм, но у Вольнея он осложнен историческими обстоятельствами, теорией среды и климата. Сильно потерпевший во время якобинской диктатуры, он не очень доверял массам и свободу принимал с некоторыми оговорками. "Если толпа невежественна и зла, то потому, что так воспитало ее правительство. Предположим, что люди от рождения бывают порочными: исправить их можно только разумным и справедливым правлением, а это может быть достигнуто свободой мысли и слова".*
* ()
Вольней рассматривает историю как процесс, предопределенный условиями общественного воспитания людей. Это позволяет ему устанавливать сходство между Американской и Французской революцией и говорить об "автоматизме" общественных процессов, зависящих не столько от благоразумия людей, сколько от движения и механического сцепления их страстей.
Это рассуждение очень напоминает "силу обстоятельств" - теорию, широко распространявшуюся во времена Французской революции.* Под руками доктринеров, утверждавших историческую необходимость Французской революции, "сила обстоятельств" приобретала огромный конструктивный смысл и становилась теорией прогресса, основанной на идее исторической закономерности. Эта идея присутствует и у Стендаля, хотя только в пределах конституционализма. "Мы знаем,- пишет Стендаль,- что одинаковые обстоятельства создают одинаковые нравы. Особенно забавно то, что при бесчисленных преимуществах нашей современной жизни нам постоянно со смешными сожалениями ставят в пример нравы и разум этих несчастных "греческих дикарей", или, вернее, комическое представление о них, которое мы себе создали" (II, 101).
* ()
В примечании к VI лекции, вспоминая свое путешествие в Америку, Вольней писал: "Теперь, когда я видел американских дикарей, я все больше утверждаюсь в справедливости этого сравнения и нахожу, что первая книга Фукидида и все, что он говорит о нравах лакедемонян, так подходит к "пяти народам", что я охотно назвал бы спартанцев ирокезами древнего мира".*
* ()Подробнее Вольней развивает это сравнение в "Картине климата и почвы Соединенных Штатов Америки". Охарактеризовав нравы и обычаи индейцев, он сравнивает их с древними греками, находя сходство не только в образе жизни, жестокости и нравах, но и в мировоззрении и религии. Для доказательства он ссылается на "Историю" Фукидида в переводе Левека.**
** ()
Сравнение древних греков с индейцами встречалось гораздо раньше. Фонтенель, сражавшийся с "древними" и защищавший "новых", сравнивал древних греков с американцами, т. е. краснокожими, в трактате "О происхождении басен" ("De l'origine des Fables"), напечатанном как введение к "Истории оракулов". "Я, может быть, смог бы доказать удивительное сходство между баснями (т. е. мифами,- В. Р.) американцев и греков,- пишет Фонтенель,- а это свидетельствует о том, что греки были некоторое время такими же дикарями и что они вышли из дикого состояния теми же средствами".*
* ()
Стендаль мог найти то же сравнение и у Винкельмана, на которого не хотел ссылаться. "Взгляните на легкого и подвижного индейца, преследующего на охоте оленя: с какой быстротой и свободой текут жизненные духи в его гибких и напряженных мышцах! Сколько упругости в его мускулах! Сколько ловкости в его движениях! Сколько силы во всем его теле! Такими Гомер изображает своих героев, и именно быстротой ног и легкостью бега он характеризует Ахилла".*
* ()
В "Лекциях" Вольней, говоря о культуре, законодательстве, общественном строе и нравах древних греков, рассматривает их как дикарей, не видя в них ничего того, что видел Руссо в "человеке природы". Он отбрасывает легенду о "золотом веке", подчеркивает ужасающую жестокость греков, ссылаясь не только на Фукидида, но и на других историков. Он разрушает и легенду о древнегреческой республиканской свободе: никакой свободы и равенства не могло быть в рабовладельческом обществе, где небольшая группа хозяев распоряжалась миллионами рабов. Он сравнивает греков с египетскими мамелюками, с гуннами и вандалами, и от мифа, столетия питавшего прогрессивную европейскую мысль, не остается и следа.
Миф этот, по мнению Вольнея, вреден потому, что он приводит к абстрактным построениям ума, к рационалистическому насилию над действительностью и, следовательно, к терроризму, т. е. к той якобинской диктатуре, от которой много потерпел и сам Вольней.
В борьбе с древнегреческой свободой он имел довольно известного предшественника: В. Митфорд в своей многотомной "Истории Греции" боролся с либеральной интерпретацией греческих республик.* Но Митфорд был врагом демократии и всяких свобод, а Вольней хотел освободить политическую мысль от восторгов перед древностью, чтобы побудить своих соотечественников к самостоятельным поискам более реальной и более современной свободы.
* ()
Стендаль не подхватил этой линии рассуждений Вольнея. Он, вероятно, понимал, что, отрицая историческую реальность древнегреческой свободы, можно было самую идею свободы превратить в иллюзию и тем самым подорвать ее боевое политическое значение. Тогда и история превратилась бы из экспериментальной науки в чисто логическую конструкцию без прежней силы убеждения. Конституционализм, так же как идея исторической закономерности и исторического совершенствования, понесли бы тяжелый урон.
В изображении Вольнея греческая государственная жизнь была непрерывным хаосом, а греки - насильниками, неспособными к логическим рассуждениям и рациональной работе над действительностью. К такому заключению приводило сравнение с индейцами, представленными в его книге в самом ужасном виде. Стен даль не принял и этой точки зрения. Древние греки у него обладали умом, сообразительностью и пониманием стоявших перед ними задач. Потому-то они и создали культуру и искусство, которое даже при полном изменении условий жизни все же сохраняет свой смысл и действенность. Он реабилитирует и индейцев, используя в известной мере традицию естественного человека и "благородного дикаря". Индейцы создали бы свою культуру, может быть, не хуже греческой, если бы вторжение европейцев не помешало развитию их "рождающегося общества" (II, 101). Политические взгляды Стендаля сильно отличались от взглядов Вольнея: его философия истории была более оптимистична и потому "более исторична, так как предполагала непрерывное, более или менее последовательное развитие.
В 1817 году Стендаля-историка, как Сисмонди, как конституционалистов и просветителей XVIII в., мало интересуют собственно социальные проблемы. В "Истории живописи" нет народа как активного деятеля истории. Народом он называет все третье (сословие, не отделяя буржуазию, которой принадлежит власть -в средневековых коммунах, от "черни". Так же как у Сисмонди, "чернь" фигурирует только тогда, когда она выступает против (буржуазии, и всегда с отрицательной оценкой - в этом отношении он еще больше либерал, чем Сисмонди, потому что больше, чем он, интересуется искусством, которое, по широко распространенному в то время мнению, связано с богатством и роскошью.
Сисмонди с сочувствием говорит о Савонароле, не уделяя внимания восстанию, им поднятому, и социальному его смыслу. В "Истории живописи" ни слова не сказано о восстании флорентийских "чомпи" (1378), а Савонаролу, поднявшего бедняцкие (слои Флоренции во имя равенства - не потустороннего и евангельского, а социального и политического,- Стендаль рассматривает только как религиозного фанатика.
Богатство необходимо для борьбы с религией: только богатые классы могут освободить общество от власти духовенства и аскезы, вернуться к нравственному и материальному благополучию :и установить свободу. "Сладострастие, возникающее под влиянием итальянского климата и богатств, избавило Флоренцию от фанатизма. Савонарола вложил в сердца флорентийцев эту мрачную страсть". И Стендаль считает великой привилегией людей (его поколения то, что уже в двенадцать лет они читали Вольтера I, 191). Разумеется, читать Вольтера в двенадцать лет могли только дети вполне обеспеченных родителей.
Первым условием свободы он считает частную собственность. "Как только у итальянцев появилось представление о собственности, они возлюбили свободу с той же страстью, что и древние римляне. Эта любовь возросла вместе с богатством, а в XII и XIII вв. вся торговля находилась в руках у ломбардцев (1150). В то время как они богатели, занимаясь внешней торговлей, в их стране возникало множество республик" (I, 6).* Если купцы, торгуя, богатели, то бароны, ничего не производя, грабили купцов. Значит, нужно было освободиться от власти баронов. Так, по мнению Стендаля, зародилась идея свободы, вызванная экономической необходимостью. Разбогатев, купцы могли покупать индульгенции и безбоязненно предаваться своим страстям. Так возникли итальянская культура и искусство.
* ()
"Ум, суеверие, атеизм, маскарады, отравления, убийства, несколько великих людей, бесконечное количество ловких и тем не менее несчастных злодеев, всюду пылкие страсти во всей их дикой неукротимости" (I, 15). Так Стендаль характеризует XV в., заимствуя эту фразу из "Опыта о духе и нравах народов" Вольтера, на которого он и ссылается.
Но в "Опыте" эта характеристика была более контрастна: там были также "стихи" и "набожность". Вольтер хотел подчеркнуть "неразумность", т. е. нелепость этой культуры и осмеять ее за непоследовательность и противоречивость, не позволявшие ей организовать счастливую жизнь. У Стендаля она значила другое: дикие страсти казались ему великой творческой силой, которая могла бы осчастливить народ, если бы он обладал разумной конституцией, например двухпалатной системой. А порождены эти страсти были республиканской свободой, создававшейся в непрестанной борьбе и все же раздавленной деспотизмом.
В возрождении античности большую роль сыграла и религия, или, вернее, папы. Они должны были, орудуя несколькими понятиями, покорить "выродившихся дикарей" и, чтобы не погибнуть, проявить большую ловкость. Многие папы были чрезвычайно талантливы, а тем самым воспитали в итальянцах проницательность и сообразительность, чем они отличаются и до сих пор. Эти свойства породили в них "республиканский дух": итальянские купцы тотчас же поняли, что не к чему копить богатства, если твой хозяин может все у тебя отнять (I, 6-7). Это чисто гельвецианское определение "республиканского духа", но "всеобщий интерес" здесь приобретает точный классовый смысл.
Индульгенции тоже принесли свою пользу: заплатив деньги, можно было искупить не только убийство, но и более приятные грехи - и это уже предвещает возрождение искусств (I, 8). "Более приятные грехи" - это любовь, а любовь - наиболее достойный предмет живописи. Отсюда и связь индульгенций с искусством и Возрождением. Стендаль отлично знал, что феодалы тоже покупали индульгенции и предавались страстям, по это не меняет дела. Господствующим классом были купцы, это они заказывали картины и покровительствовали искусствам, потому только о них идет речь: "Для развития искусств нужен был народ богатый, страстный и в высшей степени религиозный" (I, 89).
Такова "купеческая" теория цивилизации, соблазнившая Стендаля своим сенсуализмом гельвецианского толка. Он уходит от примитивизма Руссо, от "естественного человека", от понимания собственности как вечного зла, разъедающего общество и естественную мораль. Пример итальянского Возрождения, так же как и теория совершенствования, слишком противоречил социальным теориям Руссо, как, впрочем, и вся традиция буржуазного Просвещения, противостоявшего плебейской философии "человека природы и истины". Что торговля создает богатства, а торговец - друг и благодетель человечества, было убеждением всего XVIII в. Эта мысль не раз излагалась в стихах и прозе и в еще более откровенной форме была взята на вооружение либералами. То же случилось и с теориями Стендаля. Ненавидя торговлю, расчеты, скопидомство и меркантильность, он целиком принял меркантилизм, объяснявший происхождение свободы и республики деятельностью купцов.
"Гвиччардини говорит нам, что никогда после блаженных дней императора Августа, осчастливившего сто двадцать миллионов подданных, Италия не была столь счастлива, богата и безмятежна, как около 1490 г. Глубокий мир царил во всех частях этой прекрасной страны. Власти вмешивались в дела подданных гораздо меньше, чем в XIX в. Торговля и земледелие всюду пробуждали естественную деятельность, которая несравненно более продуктивна, чем деятельность, вызванная произволом нескольких человек" (I, 31).
Земледелие в то время находилось в руках буржуазии, а вмешательство властей, стесняющих производительность и вместе с тем свободу,- это деятельность реакционных правительств, в частности реставрированных Бурбонов, восстанавливавших феодальные привилегии. Если правительство плохо воспитывает страну, то нужно предпочесть, чтобы его воспитательная роль была как можно меньше. И это тоже типичный либерализм: правительство нужно только для того, чтобы охранить буржуазию от "фанатизма" и покушений низших классов, желающих равенства.
Свобода всюду создает одинаковые нравы и добродетели, и это должно облегчить задачу законодателей: стоит только придумать разумные законы, и древнеримская республиканская добродетель возродится в полном своем величии.
Не замечая народа, или, вернее, называя народом только богатые классы, Стендаль вслед за конституционалистами-либералами все еще понимает общество как некое единство, в котором противоречия возникают изредка и не имеют принципиального значения. Только дворянство выделяется из общей массы народа, так как оно является следствием первоначального завоевания. Завоевание - первая причина социального неравенства.
"История живописи" начинается рассказом о народах, обитавших когда-то на территории Германии и России. Речь идет о викингах. Оказывается, храбрость, позволившая им завоевать целые страны, имела своей причиной приказ короля датского Гаральда, который запретил своим подданным произносить самое слово "страх" и тем самым создал нравы своего народа (I, 3). Стендаль не говорит ни об условиях жизни этого народа, ни о необходимости вести непрерывные войны, ни о традициях, в которых он был воспитан. Ему достаточна только одна причина: приказ короля.
Северные воины, поразившие воображение Стендаля и ставшие образцом свободного народа, совершенно переродились после того, как покорили Галлию и Италию и разделили между собою побежденных, как стада домашних животных. Свободные люди исчезли: завоеватели стали тиранами, покоренные - рабами. "Всякая справедливость, всякая добродетель и спокойствие исчезли в несчастной Европе" (I, 6).
Теория завоевания получила отражение в законодательстве феодальной Европы в виде "права завоевания". Она обсуждалась в юридической и политической литературе XVII в., разрабатывалась и дебатировалась в XVIII в.
В дворянстве Стендаль видит остатки первобытного варварства: "Цивилизованный человек желает того, что наименее вредно для других людей. От первобытного варварства у нас осталась только знать". И это варварство тоже связано с монархией (I, 51, п. 1). В первые годы Реставрации для Стендаля, как и для всех либералов, основным врагом свободы и добродетели была знать, и только в 1820-е годы буржуазия показалась ему еще более тяжким общественным злом.
В представлении Стендаля свобода неразрывно связана с республикой, а потому он и этрусские государства древней Италии рассматривает как свободные и, следовательно, счастливые республики. Нисколько в этом не сомневаясь и охотно принимая уверения современных ему этрусковедов, он обвиняет римлян в том, что они уничтожили республики и свободу Этрурии. Цивилизация этрусков по тем временам была действительно либеральной, пишет он. "Этрусские республики значительно превосходили римлян своим искусством, богатством и наукой счастья".*
* ()
Римляне, покорившие галлов, "наших предков", и им принесли несчастье: "Нас нельзя было назвать варварами, потому что все же у нас была свобода" (I, 370-371).
Теория завоевания, особенно в либеральном ее истолковании, предполагает, что эксплуатация и рабство возникают только в результате завоевания, а если и до этого были господа и рабы, то они существовали вместе в согласии и благоденствии. Здесь понятие социальной свободы подменяется понятием свободы национальной. Это произошло и в трудах Огюстена Тьерри, который ту же мысль нашел в "Айвенго" Вальтера Скотта.*
* ()
Стендаль еще в 1815 г., следя за национально-освободительным движением в Италии, усваивал те же идеи. Процитировав Гвиччардини, он видит счастье Италии в том, что царившие в ней князьки были не иностранцами, а своими: "Счастливая Италия подчинялась только своим национальным государям, родившимся и жившим в ее лоне, таким же страстным любителям искусств, как и другие ее сыны, одаренным всеми талантами, полным естественности" (I, 32). Таким национальным государем и любителем искусств был Козимо I, захвативший власть во Флоренции и ставший ее "опекуном". Он старался принизить сердца своих подданных, все еще жаждавших свободы, и добился этого лукавством и террором: отрубив несколько голов, он сломил характер тосканцев, так что его наследник мог спокойно предаваться наслаждениям и покровительствовать искусствам.* Это был "свирепый тиран". Флорентийцы были созданы Козимо I Медичи и герцогом Леопольдом Австрийским, хозяином Флоренции, пишет Стендаль, пытаясь определить характер этого торгового, делового, и ничуть не поэтического города.**
* ()
** ()
Тираны создавали своих подданных такими, какими хотели их видеть. Но "свободные" конституции создают совсем других людей, непохожих на яростных итальянцев. Характер дочерей Примроза из романа Гольдсмита "Векфильдский священник" Стендаль объясняет английской конституцией: дочери викария "были одного характера, все одинаково великодушны, доверчивы, наивны и безобидны". Так определяет их сам векфильдский священник. "Чтобы поэты могли писать таких героинь с натуры, нужен Habeas corpus. В Италии наивное и безобидное создание тотчас было бы уничтожено".* О Habeas corpus долго мечтали граждане всех европейских государств. Закон о неприкосновенности позволял людям не беспокоиться о своей свободе, не было надобности ее защищать, и эта привычка к беспечности и уверенность в своей безопасности создали характер, восхищавший Стендаля в дочерях: Примроза.
* ()
Многое из того, что Стендаль нашел у Сисмонди, он мог почерпнуть из других источников. Что нравы народов менялись, в зависимости от конституции и от количества свободы в ней, говорили все философы, повторяя Монтескье. "Свобода произвела столь счастливую перемену в положении всех членов городских общин, что вскоре они вышли из состояния тупости и бездействия, в котором их держали насилия и рабство",- писал Робертсон в "Истории Карла V", использованной в "Истории живописи". "Силу духа, чувство собственного достоинства, отвагу, упорство, презрение к опасности и смерти, эти добродетели нецивилизованных народов", Робертсон объясняет равенством и независимостью личности в первобытных обществах. Феодальные порядки повсюду уничтожили эти добродетели: "Власть развратила знать, бремя рабства унизило народ".* "Нравы меняются в периоды государственных переворотов,- писал Гельвеций,- когда народы внезапно переходят от свободы к рабству. Из гордых и отважных, какими были прежде, они становятся инертными и трусливыми... Насколько свободный гражданин желает славы своего народа, настолько раб безразличен к общественному благу".**
* ()
** ()
Переход от республики к тирании, от свободы к рабству в истории итальянских государств - закономерность, которую горько оплакивал Сисмонди. Но так же, как Сисмонди, Стендаль при всем своем восхищении "веками неведомой добродетели" с сожалением констатировал, что тираны, захватившие власть в буйных городках Италии, прямо-таки осчастливили своих подданных и облагодетельствовали их покоем, безопасностью на улицах, маскарадами и всякого рода удовольствиями.
В это счастливое и несчастное время самую глубокую и чудесную радость праздным и богатым людям доставляло искусство. Так начинался новый "золотой век". Как это ни странно, но и в это безвременье искусство своим существованием было обязано свободе.
|