|
4. Методическое сомнение
Нет для тиранов идеи полезнее, чем идея бога.
"Красное и черное"
От XVIII века, в котором он родился, Стендаль унаследовал не только живость стиля Дидро или Бомарше, но и вкус к анализу и ясности, любовь к науке, враждебность к метафизике. Тут он вступает в конфликт с эпохой, когда в литературе господствует Шатобриан, а Лакордер и Монталамбер способствуют новому возрождению христианства ().
Сент-Бев () хотя и не любит Стендаля, справедливо отмечает, что его позднему романтизму присуще противостояние и противоборство возрождению христианства в литературе, которое несет Шатобриан, и спиритуализму г-жи де Сталь (). Он видит в Стендале чистого и прямого наследника XVIII века.
И действительно, духовные учителя Стендаля - это философы-материалисты XVIII века и их последователи в период Империи - "идеологи" (). В стендалевских дневниках и письмах множество ссылок на Кондильяка (), Гельвеция () (он "распахнул мне настежь двери в человека"), Траси () и Кабаниса (), которым он с молодости сочувствует. И хотя впоследствии Стендаль подвергает их критике, отношения к ним не меняет.
От них он берет тезис, что предмет философии - человек как биологическая и социальная реальность и что философия ни в коем случае не должна превращаться в спекуляцию о бытии и потустороннем.
Стендаль приветствует положение Траси, что "философия - это часть зоологии", его протест против "всех ухищрений, которые бесчестят то, что именуется метафизикой, отдавая ее теологам, иными словами, людям, знающим природу бога и духов, но не природу человека".
Во имя этого принципа Стендаль выносит суровый приговор Декарту, виновному, как он считает, в том, что счел необходимым присовокупить к своей физике бесполезную и опасную метафизику: "Мы знаем, что Декарт вскоре бросил свой изумительный метод и тут же принялся рассуждать как монах" () ().
Существует лишь одна философия - философия, рассматривающая человека в природе и в обществе. Иррациональное - прибежище слабых и орудие в руках власть имущих. Религия не менее опасна, чем метафизика, ибо она есть не что иное, как политика, предназначенная для того, чтобы заставить народ принять сам принцип социального порядка, основанного на угнетении. "Нет для тиранов идеи полезнее, чем идея бога" (), - говорит Стендаль, который считает, что "усомниться в Риме было самым великим делом нового времени" (). По отношению к священникам он сохранит неизменную суровость. "Еще очень маленьким... - пишет он в "Анри Брюларе", - я был убежден, что бог презирает этих фигляров. После сорока двух лет размышлений я все еще уверен: это мистификация настолько полезная для тех, кто к ней прибегает, что продолжатели у них всегда найдутся".
Нет ничего удивительного в том, что Стендаль провозглашает себя "антивиконтом" и демонстрирует это в своем творчестве. Когда господствующий в литературе виконт де Шатобриан публикует "Гений христианства" (), двадцатилетний Анри Бейль оценивает это произведение как "нелепость", а в конце жизни, ничуть не смягчившись, отмечает в "Жизни Анри Брюлара": "Я вижу ясно, что многие писатели, пользующиеся большой славой, крайне плохи. То, что было бы богохульством сказать сейчас о Шатобриане (подобии Бальзака () ()), станет трюизмом в 1880 году. Я никогда не менял своего мнения об этом Бальзаке..."
Стендаль, умерший в 1842 году, не узнал "Замогильных записок" (
...об устарелом литературном хламе, который мы находим в "Атала", "Рене" и по большей части в "Гении христианства". - "Атала", "Рене" - см. коммент. к с. 26. Р. Андрие явно недооценивает эстетический и философский потенциал французского романтизма, сводя последний к консервативным социально-политическим воззрениям его представителей.), но нет сомнения, что это произведение не смягчило бы суровости его суждения о Шатобриане.
Это объясняется не только тем, что виконт избрал себе место на противоположном склоне литературы, или тем, что у якобинца не может вызвать энтузиазма его символ веры: "Епископ, командир батальона, префект, королевский прокурор, председатель окружного суда, командир жандармов и командир национальных гвардейцев - пусть эти семь человек будут верны богу и королю, за остальное я отвечаю".
Ибо в главном удар Стендаля справедлив. Его творчество остается актуальным, оно обращено в будущее. А можно ли сказать то же об устарелом литературном хламе, который мы находим в "Атала", "Рене" и по большей части в "Гении христианства"? Пусть даже Шатобриан в свое время и пользовался огромной известностью - в эпоху Реставрации, будучи министром, посланником, официальным писателем, он играет видную роль, - его политическая философия совершенно устарела. Он - выразитель идей эмигрантской аристократии, и реванш, который после падения Наполеона его фракция мнила взять над буржуазией, оказался эфемерным. Поскольку его класс обречен на смерть, Шатобриан призывает исчезнуть весь мир. Разочарованный в Истории, он ищет прибежища в "фразе", задача которой - сообщить красоту всевозможным мистификациям, убаюкать ностальгию по утраченному великолепию. "Атала", "Рене", "Гений христианства" так или иначе связаны с "фразами", то есть с политической экзотикой, отказом от реальности, бегством перед наступлением Истории.
Шатобриан - самый знаменитый представитель романтической школы, которая в основе своей есть выражение исторических умонастроений дворянства: лишенное владений и укрывающееся в прошлое из отвращения к настоящему, оно яростно ополчается на философию XVIII века, порывает с рационалистическим оптимизмом, превозносит религиозный традиционализм, одиночество, тоску бытия. Романтизм предстает прежде всего как литературное течение, которое представляет ультрароялизм, отстаивающий божественное право. Хотя вместе с тем он в лице наиболее великодушных своих представителей включая автора "Замогильных записок" - выражает также протест против упрочения нового общественного порядка, полностью опирающегося на культ денег.
В беллетризованной автобиографии Шатобриана "Последний из Абенсерагов" героиня заявляет: "Дон Карлос, я чувствую, что мы последние в нашем роду: слишком мы не похожи на других людей, чтобы оставить после себя потомков. Сид был нашим предком, он будет и нашим наследником". В противоположность Шатобриану Анри Бейль, наследник Революции и философии Просвещения, трезво подводит итог завоеваниям буржуазии и в разгар ее триумфа прозорливо подмечает предвестия неотвратимого упадка. "Тогда как Шатобриан умирает с чувством, что вместе с ним угасает мир, Стендаль, уходя сам, указывает нам на то, что все развивается и растет. Его закладные на 1880, 1890, 1930 годы - это не стилистические фигуры, а выражение самой его сути" () ().
Если ограничиться поверхностным взглядом, Стендаль - законченный атеист и даже антиклерикал. Известно, как это чувство у него зародилось, когда он после смерти матери встал в оппозицию к семье. "Бога может извинить только то, что он не существует", - говорил Стендаль. В его произведениях немало беспощадных острот в адрес церкви. Но эту позицию не следует рассматривать в отрыве от исторического контекста, в котором религия тесно связана с самыми реакционными формами власти. На протяжении всего революционного периода церковная верхушка, к глубокому возмущению юного Бейля, желала победы иностранных армий, и это питало его предубеждение. "Ничто не могло сравниться с отвращением и глубоким презрением, которое я испытывал к заповедям of God and the Church (), излагаемым священниками, беспрерывно скорбевшими на моих глазах по поводу побед отечества и желавшими, чтобы французские войска были разбиты" (). При этом чуть дальше он уточняет: "Нужно заметить, что в 1790 году священники... вовсе не были такими нетерпимыми и несообразно требовательными, какими мы видим их в 1835 году".
Но такое умонастроение не мешает ему осуждать политику, проводимую революционными властями в период террора по отношению к духовенству: "Правительство совершило ужасающую глупость, преследуя священников". Это умонастроение не мешает ему также остро чувствовать красоту храмов и пышного католического обряда. В Риме этот турист, которого никогда не покидает живое любопытство, присутствует на папской мессе в Сикстинской капелле, "на лучшем месте, справа, позади кардинала Консальви" (). Наслаждаясь "мужественной красотой плафона и "Страшным судом"", он в то же время изучает физиономии кардиналов, которые представляются ему "добрыми деревенскими священниками", из чего он делает вывод, что премьер-министр Консальви "постарался избежать людей, способных его заменить".
Там же, в Ватикане, Стендаль наблюдает выход папы из собора св. Петра - "служители выносят его на огромных носилках" - и записывает: "Только что я наслаждался одним из самых прекрасных и трогательных зрелищ, какое довелось мне видеть за всю мою жизнь". Появляется на площади папа - "бледная фигура, безжизненная, величественная, тоже задрапированная по самые плечи; и мне почудилось, - пишет Стендаль, - что она образует одно целое с алтарем, помостом и золотым солнцем, перед которым она стояла, словно поклоняясь ему". Стендаль ощущает свою общность с огромной толпой, опускающейся на колени: "В этот момент вокруг меня были только верующие, да и сам я всецело поддался чарам религии, в которой столько красоты!" Что не мешает ему с его обычной непочтительностью тут же отметить: "Поза, которую принял папа, освящена традицией, но так как она была бы весьма тягостна для старца, нередко больного, драпировки располагаются таким образом, чтобы казалось, будто его святейшество стоит на коленях, в то время как на самом деле он сидит в кресле". Точно так же, видя перед собой шествие монашеских орденов, он подмечает, что они пытаются привлечь внимание толпы униженной манерой держаться, но их выдает взгляд, исполненный гордыни.
Стендаль считает, что религия в разные эпохи воздействовала по-разному, что было время, когда она могла оказывать даже положительное влияние; отвращение к св. Доминику () и инквизиции, истреблению альбигойцев () и "спасительным жестокостям" Варфоломеевской ночи () не мешает ему видеть достоинства религии: "Что до меня, то я считаю святого Франциска Ассизского () подлинно великим человеком". Его концепция роли церкви в истории может быть названа диалектической: "Монахи и феодалы, которые теперь - худшая зараза, в свое время действовали отлично". В предисловии к "Семье Ченчи" - как ни странно, в связи с анализом персонажа Дон Жуана - он воздает должное роли, которую первоначально играло христианство, пока оно не стало при императоре Константине государственной религией: "Это та самая религия, которая возвестила миру, что бедный раб-гладиатор обладает душой, равной по своим достоинствам и ценности душе самого Цезаря; поэтому мы должны быть ей благодарны за появление гуманных чувств". И Стендаль добавляет: "Воззрения Иисуса совпадали с воззрениями современных ему арабских философов; единственным новшеством, возникшим в результате принципов, которые проповедовал св. Павел, является сословие священников, отделенное от всех остальных граждан и имеющее даже противоположные им интересы". Но и духовенству он не отказывает в известных достоинствах: "Существование этого сословия сделало возможным следующий удивительный факт: папа Лев Святой, не располагая необходимыми силами, все же успешно отразил нападение свирепого Аттилы с его полчищами варваров, устрашавших Китай, Персию и Галлию". Это смягчает, хотя и не опровергает его гневные речи против "фигляров".
Неоспоримо также, что этот моралист, которому мы обязаны безжалостной критикой религии как инструмента власти, нарисовал в своих романах несколько прекрасных портретов священников. Это, например, в "Красном и черном" аббат Шелан, верьерский кюре, человек душевный и милосердный, к которому Жюльен относится с глубоким почтением; вводя в роман эту фигуру, Стендаль вспомнил аббата Шелана - имя подлинное, - у которого был приход в окрестностях Гренобля и который часто обедал у деда Анри Бейля. Аббат Шелан слыл искренне верующим и якобински настроенным человеком. Это - в "Пармской обители" - "добрый аббат Бланес", человек честный, поистине добродетельный и по существу неглупый", которого обожает Фабрицио. Таков в Красном и черном" аббат Пирар, грозный директор семинарии, за суровой и даже отталкивающей внешностью которого скрывается прямой и чувствительный, совершенно бескорыстный человек, полная противоположность Тартюфу: Аббат Пирар ввел его в различные янсенистские круги. Жюльен был поражен; представление о религии было у него неразрывно связано с лицемерием и жаждой наживы. Он восторгался этими богобоязненными, суровыми людьми, не помышлявшими о доходах".
Отсюда видно, что стендалевское видение мира отличается восприятием действительности во всем ее богатстве, разнообразии, даже противоречивости. Примечательно, что ключевым словом этого романиста-атеиста является слово "душа": в его произведениях мы нередко встречаем "чувствительные души", "нежные души", "пылкие души", "высокие души". (Правда, есть и "черствые души", "холодные души", "низкие души".) Чаще всего для характеристики особенной красоты или высшего счастья он прибегает к эпитетам "божественный", "небесный", "ангельский". Например, Люсьен Левен встречает в салоне г-жу де Шастеле, и достаточно ей к нему обратиться, чтобы между ними возник "тот оттенок нежной фамильярности, который подходит двум родственным душам, когда они встречаются и узнают друг друга среди масок... Так разговаривали бы ангелы, если бы, спустившись за чем-нибудь с небес, они случайно встретились на земле". Наконец, его героям не чужды размышления о существовании другой жизни. Об этом задумывается Жюльен, оказавшись в тюрьме, и не потому, что он боится смерти, а потому, что не хотел бы окончательно потерять ту, которую любит. В своем патетическом монологе, когда на него уже пала тень гильотины, Жюльен колеблется между осуждением религии и ее служителей - таких, каких он видит перед собой, - и желанием, чтобы существовало "подлинное христианство, служителям которого не следует платить за это денег, как не платили апостолам... Ах, если бы на свете существовала истинная религия!.. Тогда бы души, наделенные способностью чувствовать, обрели бы в мире некую возможность единения... Мы не были бы так одиноки... добрый пастырь говорил бы нам о боге. Но о каком боге? Не библейском боге, мелочном, жестоком тиране, исполненном жаждой отмщения... но о боге Вольтера, справедливом, добром, бесконечном... О, если бы он только существовал!.. Я бы упал к его ногам. "Я заслужил смерть, - сказал бы я ему, - но, великий боже, добрый, милосердный боже, отдай мне ту, кого я люблю!"".
И хотя Жюльен в свою очередь представляется "рассуждающим, как монах", бог не вернет ему любимую женщину, и Стендаль до конца жизни не откажется от своего атеизма, сохраняя верность свободе суждения и методическому сомнению.
И однако, этот свидетель гнусного бала-маскарада не погружается в пессимизм, этот неверующий верит в величие человека, и этот атеист питает страсть к абсолюту, убежденный в том, что человек всегда способен превзойти самого себя. Трудность состоит в том, чтобы не поддаться обману и, видя действительность такой, какова она есть, любить ее, думая о том, какой она могла бы быть, не закрывая глаза и не впадая в отчаяние. Идея преобразования мира еще не стоит на повестке дня, хотя это искушение проступает между строк в его произведениях. Скептицизм Стендалю чужд.
|