|
13. О стиле
Матильда побывала у лучших местных адвокатов и с самого начала обидела их тем, что сразу, безо всяких церемоний, предложила им деньги; но в конце концов деньги они приняли.
"Красное и черное"
"...Он писал как птицы поют...", - сказал Бальзак о Стендале в письме Ромену Коломбу, уже после смерти своего собрата. Замечательная похвала, и притом почти непроизвольная, потому что в устах создателя "Человеческой комедии" к ней примешана доля укоризны; Стендаль, по его мнению, "недостаточно заботился о форме".
Но не всякому дано написать "Пармскую обитель" за пятьдесят дней, даже при условии, что часть жизни потрачена на обдумывание книги. Вот как сам Стендаль объясняет этот головокружительный пробег все тому же Бальзаку: "Я ненавижу вычурный стиль и признаюсь Вам, что многие страницы "Обители" набирались прямо с первоначально продиктованного текста". Это значит, что он повиновался первому порыву и, стремясь более всего к естественности, не вносил никаких поправок.
Такой способ работать отнюдь не для каждого годится; чтобы достичь совершенства, одной только ненависти к притворству и жеманным оборотам речи мало. Ясность стиля ценна не сама по себе, а в зависимости от глубины и многообразия того, что за ней стоит; просто подражать Гражданскому кодексу еще недостаточно. Надо обладать стендалевским даром, хотя он-то этот дар не получил в колыбели божьей милостью, а пестовал его долгими годами ученичества, раздумий, чтения, восторгов, разочарований, тщетных усилий и преодоленных препятствий.
Не будем забывать, что первый свой роман, "Арманс", он написал в сорок четыре года, а первый из его шедевров, "Красное и черное", появился, когда ему было сорок семь лет.
С юности Анри Бейль непрестанно заносил на бумагу ежедневные заметки, комментарии, теоретические наброски, критические и самокритические рассуждения. Эти нескончаемые импровизации - в письмах, на полях книг - дают нам как бы "моментальные снимки" его творческого акта, непосредственное выражение его мысли, приближающееся к абсолютной искренности. Путем таких беспрерывно возобновляемых импровизаций на самые разные темы Стендаль и придет к тому, что в один прекрасный день сможет, как бы играя, импровизировать шедевры. Но это только видимость импровизации, на самом же деле - плод продолжительных и трудных поисков. Стендаль движется вперед не путем поправок в рукописи, а постоянной перепроверкой всех "за" и "против" в глубине души. Такая манера работать прямо противоположна писательской технике Бальзака или Флобера. У Стендаля помарок мало или вовсе нет, первый вариант есть уже и окончательный.
Из этого окончательного варианта исключено все, что, по его мнению, отдает "литературой" - в дурном смысле слова. Известно, что он думал о лживом стиле Шатобриана. Но и Бальзак, которым он восхищается, не вовсе избегает таких упреков. "Мне кажется, - говорит Стендаль, - что он пишет свои романы в два приема, сначала сообразно со здравым смыслом, а потом наряжает их в искусственные обороты вроде "страдальчество душевное", "в его сердце шел снег" и прочие красивости".
Воспитанный на классической риторике, он старается свернуть ей хребет, как позднее Верлен, хотя и другими способами, сворачивал хребет красноречию (). Впрочем, с классиками Стендаля роднит то, что выражение у него обычно сдержаннее чувства.
Конечно, никакое чудо не избавляет Стендаля от недостатков, проистекающих из необычности его творческих привычек, и только идолопоклонники - племя, самое чуждое такому независимому уму, как Стендаль, - могут отрицать, что в его стиле встречаются небрежности, повторы, даже неправильности. Чудо же в том, что они проходят почти незамеченными. Как говорит Андре Жид (), "именно этой непосредственностью Стендаль нас и чарует. Все время кажется, будто застаешь его мысль в тот миг, когда она только встала с постели и не успела еще привести себя в порядок" ().
Но такая непосредственность достигается долгим и упорным трудом, как гибкость и видимая легкость движений у хорошего спортсмена. Любое искусство в том и состоит, чтобы скрыть усилия, необходимые, чтобы покорять вершины и справляться с тяжестью. Этим и объясняется стремительный стиль, летящий со скоростью мысли, быстрота и внезапность выпадов в поединках: Стендаль - отменный фехтовальщик.
В отличие от большинства современных ему писателей он не любит витийствовать. Он оставляет только то, что считает нужным для более глубокого постижения личности: порывы сердца или мелкие, но исполненные смысла события. Напрасно искать точных описаний внешнего мира в романах этого любителя скал и озер. Он только упоминает о "чудесной красоте лесной чащи", о радости, которую доставляет "чистый горный воздух" (), "величественное озеро" или "холмы с такими дивными очертаниями, сбегающие к озеру причудливыми склонами". Природа словно бы не существует сама по себе, ее красота создана лишь для того, чтобы дарить счастье: "Все здесь благородно и ласково, все говорит о любви..." () "На воде и в небе все полно было глубокого спокойствия. Душа Фабрицио не могла противиться величавой красоте природы..." Поэтому его эпитеты не отличаются оригинальностью и приложимы скорее к движениям сердца: чудесный, чистый, величественный, дивный. Пейзаж у Стендаля всегда - ландшафт души.
То же безразличие к чисто внешним подробностям, тот же отбор самого важного и внимание к внутреннему миру сказываются и на описаниях действующих лиц. Герцогиня Сансеверина "молода, блистательна, легка, как птица", у Клелии "небесная красота", Беатриче Ченчи "в полном расцвете красоты". Про Фабрицио известно только, что у него "чисто ломбардская красота" и что "его простота казалась высокомерием". Граф Моска в припадке ревности размышляет о чертах своего соперника, но это не делает физический облик Фабрицио отчетливее. "Право же, - думал граф, - лицо его выражает большую доброту и какую-то необычайно пленительную, простодушную радость жизни. Оно как будто говорит: "Всего важнее в мире любовь и счастье любви"". А вот каким видит его Клелия в момент ареста: "Воплощение гордости и благородства". Гордость, благородство... Герои тоже показаны изнутри.
Неподражаемость стендалевскому стилю придает та яростная быстрота, те молниеносные вспышки, с помощью которых внезапно вскрывается вся суть человека, высвечиваются глубины его сознания. И все это достигается без нажима и преувеличений. Приходит на память стиль Паскаля (), тоже сворачивавшего хребет красноречию.
Вот как думает граф Моска, поняв, что герцогиня не желает его компрометировать и потому не попросила его прямо принять непосредственное участие в устройстве побега Фабрицио из крепости. "Боже мой! - воскликнул про себя граф... - Герцогиня ни словом не намекнула о побеге. Неужели она впервые в жизни отступила от обычной своей искренности? Может быть, в этом разрыве таится желание, чтоб я изменил принцу. Господи! Да в любую минуту!" Мы прослеживаем изнутри ход мыслей графа вплоть до внезапного озарения и тут же принятого решения.
Снова Моска: "...граф поссорился с главными откупщиками принца, большими мошенниками, заменил их другими мошенниками, и они дали ему за это восемьсот тысяч франков".
Генерал, которому принц Пармский дал неотложное поручение: "Адъютант исчез; у этого человека было только одно достоинство - мастерское умение ездить верхом".
Фабрицио на пути к Ватерлоо: "Обедая за общим столом в той гостинице, где он остановился, Фабрицио открыто говорил о своих намерениях и своей преданности Наполеону. Среди сотрапезников он встретил чрезвычайно приятных и обходительных молодых людей, еще более восторженных, чем он, и за несколько дней очень ловко выманивших у него все деньги".
Тот же Фабрицио: "...они оделись охотниками, иначе говоря, контрабандистами, а так как их было трое и выражение лиц было у них довольно решительное, стражники, повстречавшиеся им, только поздоровались с ними".
Маркиза Раверси: "...интриганка, способная на все, даже на успех".
Г-н де Реналь "мог рассчитывать на сочувствие и слезы лишь одного из своих друзей - приходского церковного старосты; но это был кретин, способный прослезиться из-за чего угодно".
Матильда де Ла Моль: "...[она]побывала у лучших местных адвокатов и с самого начала обидела их тем, что сразу, безо всяких церемоний, предложила им деньги; но в конце концов деньги они приняли".
Герцогиня Сансеверина после бегства Фабрицио: "...в этот день она совсем потеряла рассудок, вздумала дать десять наполеондоров писцу австрийской полиции, кроме того, схватила его руку и заплакала навзрыд. Писец перепугался и сызнова принялся проверять паспорта".
Фабрицио в отчаянии из-за того, что Клелия вышла замуж: "Его ни разу не видели на парадных приемах при дворе, а поэтому в Парме и во всей своей будущей епархии Фабрицио прослыл святым человеком".
Юный карбонарий из "Ванины Ванини": "...[он] достиг родительского дома. Это была для семьи великая радость: его уже считали умершим. Друзья хотели отпраздновать его благополучное возвращение, убив двух-трех карабинеров".
Г-жа де Реналь: ""Что, если бы я была здесь совсем одна с ним?" - подумала она. И вся ее добродетель вернулась к ней, ибо любовь стушевалась ".
Сам Стендаль об одной сумасбродной богатой наследнице: "Я полагаю, что ее нужно было выдать замуж в шестнадцать лет или, по крайней мере, предписать побольше физических упражнений" ().
Вот в чем состоит необычность Стендаля в области формы. Необычность. Еще одно излюбленное стендалевское слово: оно даже встречается трижды на одной странице в "Арманс".
Чтобы понять разницу между стилем Стендаля и стилем писателя, которому витийство не претит, достаточно сопоставить рассказ о приключениях Фабрицио в битве при Ватерлоо с описанием той же битвы в "Отверженных" Гюго. По этим двум отрывкам можно судить о двух манерах письма.
"Вдруг все поскакали галопом. Через несколько мгновений Фабрицио увидел, что шагах в двадцати перед ним вспаханная земля шевелится самым диковинным образом. Борозды пашни были залиты водой, а мокрая земля на их гребнях взлетала черными комками на три-четыре фута вверх. Фабрицио взглянул на эту странную картину и снова стал думать о славе маршала. Позади раздался короткий крик: двое гусаров, убитые пушечным ядром, упали с седла, и, когда он обернулся посмотреть, эскорт уже был от них в двадцати шагах. Ужаснее всего было видеть, как билась на вспаханной земле лошадь, вся окровавленная, запутавшись ногами в собственных кишках: она все пыталась подняться и поскакать вслед за другими лошадьми. Кровь ручьем текла по грязи.
"Наконец-то я под огнем! - думал Фабрицио. - Я был в бою! - твердил он удовлетворенно. - Я теперь настоящий военный".
В эту минуту эскорт мчался во весь опор, и наш герой понял, что земля взметывается со всех сторон комками из-за пушечных ядер. Но сколько он ни вглядывался в ту сторону, откуда прилетали ядра, он видел только белый дым - батарея стояла очень далеко, - а среди ровного, непрерывного гула, в который сливались пушечные выстрелы, он как будто различал более близкие ружейные залпы; понять он ничего не мог.
...Вдруг Фабрицио увидел, что со стороны неприятеля во весь дух мчатся верхом четверо. "А-а, нас атакуют!" - подумал он, но потом увидел, как двое из этих верховых подъехали к маршалу и что-то говорят ему. Один из генералов маршальской свиты поскакал в сторону неприятеля, а за ним - два гусара из эскорта и те четыре всадника, которые только что примчались оттуда. Потом дорогу перерезал узкий канал, и, когда все перебрались через него, Фабрицио оказался рядом с вахмистром, с виду очень славным малым. "Надо с ним заговорить, - думал Фабрицио, - может быть, они тогда перестанут так разглядывать меня". Он долго обдумывал, что сказать вахмистру.
- Сударь, - сказал он наконец, - я в первый раз присутствую при сражении. Скажите, это настоящее сражение?"
Повествование Виктора Гюго делает такой вопрос излишним. Вот его образец:
"В сумерках, около девяти часов вечера, у подошвы плато Мон-Сен-Жан все еще держалось одно каре. В этой зловещей долине у подножья склона, преодоленного кирасирами, а сейчас занятого войсками англичан, под перекрестным огнем победоносной неприятельской артиллерии, под плотным ливнем снарядов, каре продолжало бороться. Командовал им незаметный офицер по имени Камброн. При каждом залпе каре уменьшалось, но продолжало отбиваться. На картечь оно отвечало ружейной пальбой, непрерывно стягивая свои четыре стороны. Останавливаясь на мгновение, запыхавшиеся беглецы прислушивались издали, в ночной тьме, к этим затихающим мрачным громовым раскатам.
Когда от всего легиона осталась лишь горсть людей, когда их знамя превратилось в лохмотья, когда их ружья, расстрелявшие все пули, превратились в простые палки, когда количество трупов превысило количество оставшихся в живых, тогда победителей объял некий священный ужас перед этими полными божественного величия умирающими воинами, и английская артиллерия, словно переводя дух, умолкла. То была как бы отсрочка. Казалось, вокруг сражавшихся толпились призраки, силуэты всадников, черные профили пушек; сквозь колеса и лафеты просвечивало белесоватое небо. Чудовищная голова смерти, которую герои смутно различают сквозь дым сражений, надвигалась на них, глядела им в глаза. В сумеречной темноте они слышали, как заряжают орудия; зажженные фитили, похожие на глаза тигра в ночи, образовали вокруг их голов кольцо, к пушкам всех английских батарей приблизились запальники. И тогда английский генерал Кольвиль - по словам одних, а по словам других - Метленд, задержав смертоносный меч, уже занесенный над этими людьми, крикнул, взволнованный: "Сдавайтесь, храбрецы!" Камброн ответил: "Merde!"
...Вот они, все на лицо, эти короли Европы, удачливые генералы, Юпитеры-громовержцы, у них сто тысяч победоносного войска, а позади этих ста тысяч еще миллион, их пушки с зажженными фитилями уже разверзли свои пасти, императорская гвардия и великая армия у них под пятой, они только что сокрушили Наполеона, - и остался один Камброн; чтобы протестовать, остался только этот жалкий земляной червь. Он будет протестовать! И вот он подбирает слово, как подбирают шпагу. Рот его наполняется слюной, эта слюна и есть нужное ему слово. Перед лицом этой величайшей и жалкой победы, перед этой победой без победителей, он, отчаявшийся, воспрянул духом; он несет на себе ее чудовищное бремя, но он же подтверждает всю ее ничтожность; он не только плюет на нее, больше того, изнемогая под гнетом численности, силы и грубой материи, он находит в душе слово, обозначающее мерзкий отброс. Повторяем, сказать это, сделать это, найти это - значит быть победителем!
...В ответ на слово Камброна голос англичанина скомандовал: "Огонь!" Сверкнули батареи, дрогнул холм, все эти медные пасти изрыгнули последний залп губительной картечи; заклубился густой дым, слегка посеребренный восходящей луной, и, когда он рассеялся, все исчезло. Остатки грозного воинства были уничтожены, гвардия умерла. Четыре стены живого редута лежали недвижимо, лишь кое-где среди трупов можно было заметить последнюю судорогу. Так погибли французские легионы, еще более великие, чем римские легионы. Они пали на плато Мон-Сен-Жан, на промокшей от дождя и крови земле, среди почерневших колосьев, на том месте, где ныне, в четыре часа утра, посвистывая и весело погоняя лошадь, проезжает Жозеф, кучер почтовой кареты, направляющейся в Нивель".
Но ведь нам никто не запрещает любить Расина и Шекспира, Гюго и Стендаля.
|