БИБЛИОТЕКА
БИОГРАФИЯ
ПРОИЗВЕДЕНИЯ
ССЫЛКИ
О САЙТЕ





предыдущая главасодержаниеследующая глава

18. Назойливая смерть

Пусть сама комедия и хороша, но последний акт кровав: две-три горсти земли на голову - и конец. Навсегда (Эпиграф взят из "Мыслей" Паскаля (фрагмент 210, пер. Э. Линецкой).).

Паскаль

Еще одна особенность Стендаля: этого романиста, описывавшего погоню за счастьем, всю жизнь преследовала мысль о смерти.

Жестокий опыт знакомства со смертью он приобрел в самом раннем возрасте. Она настигала его, еще ребенка, через близких. Как известно, он лишился матери в семь лет, и этот удар судьбы его потряс до такой степени, что его душевную жизнь можно поделить на два отрезка: до смерти матери и после.

Немного позднее несчастный случай, жертвой которого стал камердинер его деда, его "дорогой Ламбер" (мальчик был очень к нему привязан), наносит ему новую рану: спустя сорок лет он все еще вспоминает об охватившем его тогда отчаянии.

В Париже, где он живет с 1802 по 1805 год - ему около двадцати, - денежные затруднения и слабое здоровье наводят его на мысль о самоубийстве: "Если бы не занятия или, вернее сказать, не любовь к славе, которая... зародилась в моей душе, я уже раз пять или шесть готов был пустить себе пулю в лоб" (Дневники, 18 января 1805 года.). В Марселе, после разрыва с молодой актрисой Мелани Луазон и неудачи на поприще бакалейной торговли, он осведомляется у бывшего однокашника, какой яд действует вернее всего, - ему двадцать три года. В первые годы пребывания в Милане, где он жил с 1814 по 1821 год, Стендаль испытывает безысходную тоску, причина которой - нужда в деньгах, но также и ветреная Анджела Пьетрагруа, о чьей неверности он узнал, взглянув однажды, по наущению горничной, в замочную скважину. Зрелище это якобы вызвало у него неудержимый смех - если верить той не слишком убедительной версии происшедшего, которую он сообщает друзьям.

На самом деле разрыв с "великолепной шлюхой", в которую он был страстно влюблен пятнадцать лет, хотя близки они были только последние три года, для него так мучителен, что ему "приходит в голову кончить все разом, одним пистолетным выстрелом". Он страдает еще сильнее в июне 1821 года, покидая Милан с разбитым сердцем из-за отношения к нему Метильды, той, кого он любил больше, чем всех прочих, и от кого ничего не получил взамен. Воспоминание о Метильде его преследует: "Раз я не могу забыть ее, не лучше ли убить себя?" А одиннадцать лет спустя он пишет в "Воспоминаниях эготиста": "В 1821-м мне немалых усилий стоило удержаться и не пустить себе пулю в лоб". Он никогда не забудет Метильду, но графиня Кюриаль, чьим любовником он станет в 1823 году, поможет унять Эту боль - по крайней мере до тех пор, пока длится их связь, крушение которой снова заставит его думать о самоубийстве.

Но каждый раз его спасает новая вспышка страсти, любовь к искусству и пытливый интерес к жизни.

"...Во всем, что касается женщин, - пишет он в сорок девять лет, - [я], к счастью своему, по- прежнему обольщаюсь, как в двадцать пять лет.

Вот почему я никогда не пущу себе пулю в лоб от пресыщения жизнью, от скуки. На литературном поприще я вижу еще множество предстоящих мне дел. Работ, которые я намечаю, хватило бы на десять жизней" ("Воспоминания эготиста", 4 июля 1832 года.).

И все же с 1828 по 1840 год он составляет не менее трех дюжин завещаний. Старость становится таким же его наваждением, как и смерть; в начале "Анри Брюлара" рассказано, как он, сообразив, что ему, оказывается, скоро пятьдесят, записывает эту поразившую его новость на изнанке пояса. Просто причуда, ничего не обозначающая? Сдержанность запрещает ему поведать об этом подробнее, но за него говорит его родственник, Ромен Коломб: "Это открытие так его огорчило, словно ему внезапно сообщили о каком-то непоправимом несчастье". Коломбу вторят стендалевские романы: "Графу [Моске] уже минуло пятьдесят, а все значение этих жестоких слов может почувствовать лишь безумно влюбленный мужчина".

Кроме личных утрат, его раннее детство отмечено террором времен Революции, а юность - войнами Империи. Он видит смерть в неприкрашенном ее обличье на полях европейских сражений: пылающие города, вспоротые животы лошадей, раненые, сгоревшие заживо, изуродованные трупы солдат под колесами повозок или в волнах реки - такова оборотная сторона эпопеи. Он описывает все это по возможности невозмутимо - он человек мужественный и умеет скрывать свои чувства, - но не забудет этого.

К примеру, вот как он рассказывает в своем дневнике о том, что видел в Эберсбурге, где накануне, 3 мая 1809 года, Массена (Массена Андре (1758-1817) - наполеоновский маршал, герцог Риволийский, князь Эсслингский; после битвы при Риволи получил прозвище "любимого сына Победы".) бился с австрийцами:

"Въехав на мост, мы увидели трупы людей и лошадей; около тридцати лежало на самом мосту; пришлось большое количество их сбросить в реку, необычайно широкую в этом месте... Город Эберсбург, весь охваченный огнем, догорал. На улице, по которой мы ехали, валялись трупы, в большинстве французы, и почти все обгоревшие. Были среди них настолько обуглившиеся, что они потеряли даже форму человеческого скелета. В нескольких местах они лежали грудами; я рассматривал их лица. На мосту лежал мертвый немец с открытыми глазами; мужество, преданность и немецкое добродушие были написаны на этом лице, выражавшем лишь легкую грусть.

Улица понемногу суживалась, и через ворота и дальше нашему экипажу пришлось ехать по обезображенным огнем трупам. Некоторые дома еще горели...

В Эннсе я застал Монбадона, который, как всегда, вызвал всеобщее восхищение; он забрался в замок, который представлял собой еще более ужасное зрелище, чем улица, - в нем еще дымились сотни полторы трупов, большей частью французы из пеших егерских частей. Он посетил место штыковой атаки у бревенчатых укреплений на берегу Трауна, где целые ряды сражающихся так и полегли в боевом порядке. Французов можно было узнать по бакенбардам.

Он заметил одного очень красивого офицера. Желая установить, как он погиб, Монбадон потянул труп за руку - кожа мертвеца осталась в руке Монбадона..."

И Стендаль отрывисто добавляет: "...от всего этого мне чуть не сделалось дурно" (Дневники, 5 мая 1809 года.). В письме к одному из своих друзей он изъясняется подробнее: "Меня едва не стошнило, когда, проезжая через Эберсфельд, я видел, как колеса моего экипажа выдавливали внутренности из полуобгоревших трупов бедняжек егерей. Я стал болтать, чтобы отвлечься от этого ужасного зрелища, благодаря чему прослыл железным человеком". В книге "Рим, Неаполь и Флоренция" он вспоминает: "В Вильне дыры в стенах госпиталя затыкали кусками оледенелых трупов".

Он потрясен, но не показывает этого, как не выпячивает свою храбрость. Известно, что во время отступления из Москвы его родственник, граф Дарю, не слишком щедрый на похвалы, в особенности по его адресу, сказал ему однажды: "Вы храбрец", потому что он явился к графу рано утром тщательно выбритым; если принять во внимание, что тогда зачастую из-за недостатка времени спали не раздеваясь, это свидетельствует по меньшей мере о хороших манерах.

Его храбрость - это храбрость не солдата, но дилетанта, постоянно озабоченного тем, чтобы описать все, что он видит и чувствует. Даже на войне писатель, "турист", не отрекается от своих прав: "Я наблюдал, какое диковинное разорение наделала война". Равно как и волокита: "Город этот [Ландсгут] напомнил мне Италию. В течение получаса я заметил пять-шесть женских лиц с более правильным, чем обычно у немок, овалом" (Там же, 24 апреля 1809 года.). Или такая мысль, которая приходит ему в голову во время битвы при Бауцене и из которой спустя двадцать девять лет родится рассказ о Фабрицио на поле Ватерлоо: "С полудня до трех часов нам было очень хорошо видно все, что можно видеть в сражении, то есть - ничего. Удовольствие состоит в легком волнении оттого, что твердо знаешь - там, внизу, происходит что-то заведомо ужасное". В окрестностях Эннса пожар, вспыхнувший на бивуаке, служит поводом для такой записи:

"Мне удалось увидеть все стадии суматохи, возникающей при пожаре, от безмятежного сна до бешеного галопа мечущихся во всех направлениях обозных лошадей.

Пламени не было видно, но все же картина пожара была изумительная: столб дыма и огня пересекал весь город и освещал нам дорогу на протяжении двух лье" (Там же, 5 мая 1809 года.).

Въезжая в Нейбург, он замечает: "...время от времени между холмами мелькал Дунай на расстоянии трех четвертей лье от нас; все вместе представляло восхитительный ландшафт:.." (Там же, 19 апреля 1809 года.) Точно так же Фабрицио при Ватерлоо приходит в восторг, видя, как от удара пушечного ядра летят во все стороны ветки деревьев: "Фабрицио все еще восторженно вспоминал любопытное зрелище..." Странный способ развлекаться, может подумать простодушный читатель...

Такие рассуждения о красоте пожаров или о любопытном зрелище, доставляемом пушечной стрельбой, можно было бы принять за прихоть развлекающегося эстета, за свидетельство бесчувственности и цинизма, если бы, напротив, они не выдавали стремления отстраниться от войны и ее ужасов, - стремления, глубоко присущего Стендалю. Любовь к прекрасному служит здесь лекарством, средством, помогающим забыть о смерти, о страхе предсмертных страданий, о страхе перед самим этим страхом. Это также средство забыть о том, что он называет (в письме к графине Дарю о русской кампании) "самым страшным варварством", и "обезоружить" несчастье, как он пишет графине Ташер (С графиней Клементиной де Ташер (1797-1869) Стендаль с конца 20-х гг. вел оживленную переписку, от которой сохранилось лишь три письма.): "Поверьте, сударыня, когда приходит несчастье, есть только один способ его обезоружить: встретить его с самым стойким мужеством. Душа радуется своей силе и всматривается в нее, вместо того чтобы всматриваться в несчастье и болезненно ощущать все его мелкие подробности. Приятно обладать единственным качеством, которое притворству не под силу подделать в нашем лицедейском веке".

Как рассказывает Мериме, Стендаль не любил говорить о смерти, "считая ее скорее грязной и мерзкой, чем ужасной". В книге "Рим, Неаполь и Флоренция" сам Стендаль называет ее "отвратительным скандалом", а в дневнике он пишет: "Пилюля смерти горька; гордость должна служить ей оболочкой, смягчать ее вкус" - например, прибегая к юмору. Он часто приводит шутку шевалье де Шансене, спросившего у подножия эшафота в 1794 году, нельзя ли его кем-нибудь заменить. А Жюльен Сорель в тюрьме вспоминает другую шутку, дантоновскую, которую ему пересказал граф Альтамира: "Какая странность, ведь глагол "гильотинировать" нельзя спрягать во всех временах! Можно сказать: я буду гильотинирован, ты будешь гильотинирован, но не говорят: я был гильотинирован".

Раз уж никто не властен избежать общей участи, Стендаль хотя бы объясняет (ему двадцать один год), какая смерть кажется ему самой приемлемой, самой удобной: это та, где "тело не торжествует", где все происходит просто, без страданий, на фоне красивого пейзажа. Например, кончина Брута, как она описана у Плутарха (В жизнеописании легендарного основателя Римской республики Луция Юния Брута древнегреческий историк I-II вв. Плутарх рассказывает, как перед битвой римлян с войском царя Тарквиния консул Брут, не стерпев оскорблений, которыми его осыпал царевич Арунс, вступил с ним в единоборство, и оба они погибли, пронзив друг друга копьями.): "Его смерть у этого потока с крутыми берегами, поросшими раскидистыми деревьями, под усыпанным звездами небом Македонии, подле высокой скалы, где он сидел, трогает меня больше, чем любая другая из мне известных. В ней есть что-то божественное. Тело здесь вовсе не торжествует. Это ангельская душа покидает тело, не причиняя ему страданий. Она отлетает от него" (Journal littéraire, 10 juillet 1804.).

Эта мысль о смерти спокойной, воспринимаемой как последняя победа героя, так глубоко укоренилась в его сознании, что появляется снова почти в тех же выражениях на страницах "Люсьена Левена", написанного под конец жизни. Когда Люсьен входит в больничную палату, где лежит в агонии агент-провокатор королевской полиции, его неприятно поражают тамошний запах и стоны раненых: "Наш герой никогда не видел ничего подобного: смерть казалась ему, разумеется, чем-то страшным, но в то же время чистым и благоприличным. Он всегда представлял себе, что умрет на травке, как Баярд, прислонившись головою к стволу дерева (Баярд Пьер дю Террайль сеньор де (1476-1524) - французский полководец, получивший прозвище "Рыцаря без страха и упрека". Смертельно раненный выстрелом из аркебузы во время одного из итальянских походов короля Франциска I, он велел посадить себя на траву и прислонить спиной к дереву, чтобы умереть лицом к врагу.)..."

Он согласен умереть, как Брут или как Баярд, но пусть это будет пристойно и красиво. Очевидно, для Стендаля прекрасное - последнее прибежище в уделе человеческом. У этого почитателя логики искусство становится метафизическим утешением. Это happy end (Счастливый конец (англ.).) для "happy few".

Похоже, что Стендаль решил в своих романах не касаться такой грубой и неприличной вещи, как смерть.

Он не хочет ее описывать и изгоняет ее из своего воображения. Отменить ее он не может - к чему писать на стенах церквей "Смерть богу!", как будет позднее делать Рембо, - но он ее облагораживает и тем самым заклинает. Конечно, все его герои погибают молодыми, почти всегда при трагических обстоятельствах, или тихо угасают - если не удаляются в какую-нибудь уединенную обитель. Но они уходят со сцены скромно, почти незаметно; все - даже смертная казнь - совершается просто, опрятно, поэтично: стендалевский способ бунтовать против смерти - литературная эвтаназия (Насколько мне известно, первым употребил это выражение Жан Прево в своем примечательном "Опыте исследования литературного мастерства Стендаля"; но он никак его не раскрыл.).

Поэтому его отталкивает все, что нарочито подчеркивает ужас смерти. Надо полагать, он вспоминает свои собственные детские переживания. Он упрекает церковь в том, что в своих пышных погребальных обрядах она использует человеческое горе для укрепления ложных верований: "В провинции ничего не умеют делать хорошо, даже умирать. За неделю до смерти несчастного провинциала предупреждают об опасности слезы его жены и детей, неловкие речи друзей и, наконец, страшный приход священника. При виде служителя алтаря больной уже считает себя мертвым; все для него кончено. С этого момента начинаются душераздирающие сцены, повторяющиеся по десять раз в день. Бедняга испускает наконец дух среди криков и рыданий своей семьи и прислуги. Его жена бросается на бездыханный труп; на улице слышны ее потрясающие вопли, которые ставятся ей в заслугу; она дарит своим детям вечное воспоминание ужаса и скорби. Это отвратительная сцена" ("Записки туриста", Сен-Мало.).

О религиях античности он пишет, что они были праздником, призывавшим людей к наслаждению. С тех пор как в христианском мире "сословие священников" отделилось от остальных граждан, его единственной заботой стало взращивать, укреплять религиозное чувство. Для достижения этой цели "оно пользовалось каждой эпидемией, каждым народным бедствием, чтобы усилить страх перед богом и воспламенить религиозное чувство" ("Семья Ченчи".), - утверждает Стендаль. Напротив, "с тех пор как исчезает идея вечного ада, смерть снова превращается в нечто простое, как было до царствования Константина " ("Записки туриста", Сен-Мало.).

Наперекор христианству языческое стремление заворожить смерть, порой даже превратить ее в праздник ярко проступает во всех его романах благодаря тому, что действительное замещается желаемым.

Самый разительный пример такой литературной эвтаназии - это, без сомнения, самоубийство Октава де Маливера в "Арманс", служащее развязкой трагедии. Для Октава смерть желанна; сладостная, прекрасная, безболезненная, она наступает у берегов Греции, в звездную ночь: "Никогда еще Октав не испытывал такой нежной любви к ней [Арманс], как в эти последние минуты... Юнга крикнул с наблюдательной вышки: "Земля!" На горизонте уже была видна Греция, уже вырисовывались очертания гор Мореи. Свежий ветер подгонял судно. Слово "Греция" пробудило в Октаве мужество. "Приветствую тебя, земля героев!" - прошептал он. В полночь третьего марта, когда из-за горы Калос выплыла луна, смесь опия с дигиталисом, приготовленная самим Октавом, безболезненно освободила его от жизни, которая была исполнена для него таких страданий. При первых лучах зари матросы нашли его неподвижное тело на капитанском мостике. Он лежал на снастях, улыбаясь, и его редкая красота поразила тех, кто его хоронил".

Октав сам выбрал свою смерть, но этого нельзя сказать о Беатриче Ченчи - ведь ее, виновную в убийстве отца для спасения своей чести, жестоко пытали перед тем, как повести на казнь. Однако же вот в каких словах Стендаль описывает ее погребение: "В девять с четвертью вечера тело молодой девушки, облаченное в ее одежды и покрытое грудой цветов, было отнесено в церковь Сан- Пьетро-ин-Монторио. Она была поразительно хороша; можно было подумать, что она спит..." А иногда, даже в самые трагические минуты, он подмигивает читателю: "Пока приготовляли mannaia (Топор палача (итал.).) для молодой девушки, один из помостов, переполненный любопытными, обрушился, причем много людей погибло. Таким образом, они предстали перед господом раньше Беатриче".

И вот, наконец, Жюльен Сорель, в преддверии смерти познавший, как мы убедились, счастье и любовь. Когда он входит в зал суда, его поражает "изящество архитектуры". А в день казни "пройтись по свежему воздуху было для него... сладостным ощущением...".

"Никогда еще голова эта не была настроена столь возвышенно, как в тот миг, когда ей предстояло пасть, - говорит Стендаль. - Сладостные мгновения, пережитые некогда в вержийских лесах, теснились в его воображении с неодолимой силой.

Все совершилось очень просто, благопристойно и с его стороны без малейшей напыщенности".

Все совершилось очень просто. Если не считать Матильды (этой удивительной Матильды), проводившей Жюльена до могилы, которую он сам себе выбрал, - маленькой пещеры в огромной скале, высящейся над Верьером (понятный символ); "втайне ото всех, одна, в наглухо занавешенной карете, она везла, положив себе на колени, голову человека, которого она так любила". Все совершилось просто и для г-жи де Реналь, которая "не нарушила своего обещания. Она не пыталась покончить с собой, но через три дня после казни Жюльена она умерла, обнимая своих детей".

Стендалю потребовался весь его огромный дар, чтобы с помощью особого колдовства, превращающего страдания в радость, горечь в умиротворение, сделать из этой кровавой развязки поэму во славу своих героев, своего рода оптимистическую трагедию, в которой важна не смерть, а вновь обретенное величие души. Лишь в смерти ставшие... (скрытая цитата из стихотворения французского поэта-символиста Стефана Малларме (1842-1898) "Гробница Эдгара По" (1877): "Лишь в смерти ставший тем, чем был он изначала..." (пер. И. Анненского).)

Но кажется, до высшего совершенства писатель доводит этот прием литературной эвтаназии в "Пармской обители". Клелия "лишь на несколько месяцев пережила горячо любимого сына, но ей дано было утешение умереть на руках ее друга". Слишком глубоко любящий и глубоко верующий, чтобы прибегнуть к самоубийству - ведь он надеется "встретиться с Клелией в лучшем мире", - Фабрицио удаляется в Пармскую обитель, но проводит там только год. Джина, ставшая графиней Моска, по видимости обладая всем необходимым для счастья, лишь ненадолго пережила Фабрицио. И роман кончается знаменитой фразой:"Пармские тюрьмы опустели, граф стал несметно богат, подданные обожали Эрнеста V и сравнивали его правление с правлением герцогов Тосканских" (Арагон подхватил этот мотив в конце романа "Бланш, или Забвение": "Все было к лучшему в лучшем из вымышленных миров. Тюрьмы стали пусты, многие люди несметно богаты. Подданные обожали Эрнеста V... До сих пор романисты довольствовались тем, что изображали мир. Теперь дело заключается в том, чтобы изобрести его. To the nhappy crowd[для множества несчастных]".).

Все продолжается. Из смерти рождается жизнь. Мир, может быть, движется к более счастливым временам. Трагедия кончается, как сказка, грустная и веселая, на полпути между ностальгией и иронией. Так, не теряя трезвости взгляда, писатель облагораживает действительность и своим шедевром дарит героям в удел вечность.

Изгоняя подобным образом из своих сочинений смерть, вернее, то, что в ней для него непереносимо, Стендаль тем же ударом расправляется и с другим врагом - старостью. Жюльен, Фабрицио, Октав, Клелия, г-жа де Реналь умирают в расцвете лет, в полном блеске молодости и красоты, когда любовь их достигает апогея. Они не познают ни затухания страсти, ни невзгод старости. Старости, которая в начале XIX века наступает в пятьдесят лет, а у женщин даже раньше: чтобы в этом убедиться, достаточно перечитать, к примеру, "Тридцатилетнюю женщину" Бальзака.

Понятно, почему Стендаль, ставящий Шекспира превыше всех, питает особую нежность к "Ромео и Джульетте": эта история любви-страсти потому столь и прекрасна, что герои уходят из жизни совсем юными, в пароксизме страсти, которая именно благодаря их гибели остается вечно пламенной, чудесно неподвластной бегу времени. Любовь и смерть идут здесь рука об руку.

Матильда де Ла Моль, молодая и красивая, не желает смотреться в зеркало, которое ей протягивает время. Когда престарелому барону де Толли становится дурно и он падает посреди бала, она не обращает на это внимания. "Она давно взяла себе за правило, - поясняет Стендаль жестоко, - никогда не глядеть на стариков и вообще ни на кого из тех, кто склонен был говорить печальные вещи".

Схожее чувство повергает в смятение Жюльена, когда его навещает в тюрьме аббат Шелан, которого он, впрочем, нежно любит. Годы сделали аббата неузнаваемым; такой деятельный и энергичный прежде, теперь он только тень самого себя: "Это были самые ужасные минуты из всего того, что он пережил со времени своего преступления. Он увидел смерть во всей ее неприглядности. Все призраки душевного величия и благородства рассеялись, как облако от налетевшей бури". После приступа малодушия он находит некоторое утешение в мысли, что смертный приговор хоть от этой беды его спасает: "Ах, какой же я дурак! Ведь если бы мне предстояло умереть, как всякому другому, тогда, конечно, вид этого несчастного старика мог бы привести меня в такое невыносимое уныние. Но смерть мгновенная и в цвете лет - она как раз и избавляет меня от этого жалкого разрушения".

У юных и пылких существ близость смерти раздувает пламя страстей и сметает бесполезные отныне преграды социальных запретов: Клелия отдается Фабрицио, потому что думает, будто его отравили. А в "Красном и черном" Жюльен внезапно осознает всю тщету своего честолюбия и всю силу своей любви к г-же де Реналь потому, что жить ему остается недолго.


Стендаль был не так удачлив, как его герои, и не избежал испытаний старости. Он подвержен головокружениям, страдает подагрой, каменной болезнью, атеросклерозом. У него все чаще случаются спазмы сосудов, на мгновение лишающие его дара речи; он наблюдает их, похоже, столько же с любопытством, сколько со страхом. 11 февраля 1841 года - ему пятьдесят восемь лет - он записывает: "Расстроенные нервы, great приступ in the morning" (Сильный... утром (англ.).). 15 мая снова тревожные явления, вызывающие у него такой спокойный отклик: "Я врукопашную схватился с небытием". И добавляет: "Пугает переход, и этот страх проистекает из того вздора, который нам, трехлетним, вбивали в голову". Но это не мешает ему снова отправиться в Италию, где он как будто завязывает любовное приключение с проезжающей через Чивитавеккью француженкой ("Perhaps the last of his life" (Возможно, последнее в его жизни (англ.).), - пишет он на полях "Пармской обители"). Потом он возвращается в Париж и умирает там 22 марта 1842 года, настигнутый апоплексическим ударом на тротуаре улицы Нев-де-Капюсин, близ Оперы. "Нет ничего смешного в том, чтобы умереть на улице, если это сделано не нарочно", - написал он за год до того. Он, очевидно, желал, чтобы все произошло просто, как и с его героями. С его стороны это была последняя любезность по отношению к окружающим. И хоть это его желание исполнилось.

предыдущая главасодержаниеследующая глава





© Злыгостев Алексей Сергеевич, 2013-2017
При копировании материалов просим ставить активную ссылку на страницу источник:
http://henri-beyle.ru/ 'Henri-Beyle.ru: Стендаль (Мари-Анри Бейль)'

Рейтинг@Mail.ru