|
Глава XXVII. О перевороте, произведенном Россини в пении
Габриелли*, Тоди, де Амичисы, Банти отошли в прошлое**, и от их волшебных дарований остались одни лишь слабеющие с каждым днем отзвуки тех страстных похвал, которые расточали им современники; эти славные имена, произносимые каждый день, но с каждым днем вызывающие все меньше воспоминаний, и притом воспоминаний уже смутных, уступят в конце концов место знаменитостям более новым. Вот участь, которая одинаково ждет и Лекенов, и Гарриков, и Вигано, и Бабини, и Джани, и Сестини, и Паккьяротти. То же самое с завоевателями: что остается от них? Имя, шум молвы, какой-нибудь сожженный город- немного больше того, что оставляет после себя знаменитый актер. Вы видели, как мало для меня значат восторги пошлых людей, прирожденных поклонников парадного блеска и власти***, которые чтут короля лишь за то, что он был королем, даже если три тысячи лет легли на его могилу. Эти люди снимают шляпу, входя в египетскую гробницу царя Псамметиха. А возвращаясь к людям, достойным славы, много ли больше мы знаем о Марцелле, "мече Рима", чем о Росции****? И лет через пятьдесят будет ли маршал Левендаль более знаменит, чем Лекен? Наконец, не следует ли, разбирая славу великих полководцев, всегда считаться с ролью случая и удачи, которые сплошь и рядом порочат чистоту этой славы? Если бы Дезе***** был первым государственным лицом во Франции, разве он не был бы проще, благороднее и выше, чем Наполеон? Разве не правы мы будем, если скажем, что Наполеон половиной своей военной славы был обязан своим качествам монарха, которые позволяли ему за какие-нибудь три месяца делать из рядового полковника дивизионного генерала? Не эти ли качества принесли ему преданность гвардии и быстроту переходов, которой он потребовал от нее в 1809 году?
* ()
** ()
*** ()
**** ()
***** ()
****** ()
После этих нескольких слов, направленных по адресу почтенных людей, которые, поглаживая свои кресты, презирают артистов, я возвращаюсь к тем возвышенным душам, у которых хватило смелости презирать лакейство, кто глубоко и со всею силой пережил самые высокие человеческие чувства и кто умел чаровать сердца своих современников.
Мы видели, как на наших глазах родились новые науки и даже некоторые новые области искусства: так, например, эпохе Вольтера не был еще свойствен вкус к живописному в пейзаже и к красоте садов, о чем печально свидетельствуют построенные при Людовике XV унылые замки с их мощеными дворами и аллеями подстриженных деревьев. Совершенно в порядке вещей, чтобы самые нежные искусства, стремящиеся нравиться самым изысканным душам, рождались последними.
Может быть, в наши дни откроют способ с точностью описать талант м-ль Марс или г-жи Паста, и сто лет спустя эти редчайшие дарования сохранятся в памяти людей со всеми своими особенностями.
Если бы удалось сделать точное и схожее изображение таланта великих певиц, от этого выиграла бы не только их слава,- само искусство шагнуло бы далеко вперед. Великие философы полагали, что отличие человеческого духа от изумительного инстинкта некоторых животных заключено в свойственной только представителю человеческого рода способности передавать потомкам все свои достижения в области искусства, промышленности, ремесла, которым он занимается всю жизнь, как бы ничтожны они ни были. Такого рода передача в полной мере существует для Эвклидов и Лагранжей; она только в ограниченных пределах возможна для искусства Рафаэлей, Канов и Моргенов; можно ли будет когда-нибудь найти ее для искусства Давиде*, Веллути** и г-жи Фодор? Чтобы хоть немного к этому приблизиться, надо иметь смелость говорить об искусстве пения прямо и без напыщенности. Несколькими страницами ниже я попытаюсь это сделать.
* ()
** ()
В искусстве, для того чтобы испытать наслаждение, надо прежде всего уметь сильно чувствовать. Замечу мимоходом, что люди, прославившиеся своей мудростью среди какого-либо народа или в каком-нибудь определенном кругу общества, никогда не оказываются в числе тех избранников, которые наделены сильными чувствами. Очень немногие из этих счастливцев, как, например, в древности Аристотель, получают изумительную способность анализировать сегодня с предельной точностью то могущественное чувство, которое вчера еще наполняло их сердца живейшим восторгом. Что же касается заурядных философов с их чудодейственной логикой, которая во всех областях человеческого знания и исследования не позволяет им впасть в ошибку, то, как только они вторгаются в область искусства, где прежде всего необходима глубина чувства, они неминуемо становятся смешными. Такова была у нас участь Даламбера и многих других менее значительных людей.
Узнать, чем отличаются различные народы в отношении живописи, музыки, зодчества и пр., можно по числу чистых и непроизвольных ощущений, которые эти искусства вызывают в самых заурядных людях той или другой страны*. Люди, страстно любящие плохую музыку, находятся, по-видимому, ближе к хорошему вкусу, чем умные люди, которых здоровый смысл, разум и умеренность влекут к музыке самой совершенной. Точно так же какой-нибудь священник окажется ближе к сектанту, суеверному и неистовому поклоннику бога Фта, бога Аписа или еще какого-нибудь нелепого божества, чем к рассудительному философу, ревнителю человеческого счастья, какими бы средствами это счастье ни достигалось, человеку, который своим просвещенным умом доходит до познания единого бога, награждающего и карающего.
* ()
Канова передавал рассказ, слышанный им от одного из его американских почитателей. В нем шла речь о дикаре, который, попав несколько лет тому назад в Цинциннати, увидел там манекен для париков. Канова показывал небольшую записку в восемь строк; это был перевод восторженных выражений, вырвавшихся у дикаря при виде этой деревянной головы, первого изображения человека, которое ему довелось увидеть. То, что скромность Кановы, самого мягкого и самого простодушного из людей, помешала ему высказать, мы доскажем сейчас. Человек со вкусом, видя его превосходных "Венеру и Адониса" у г-на Берио в Неаполе, группу, в которой великий скульптор изображает богиню, охваченную мрачным предчувствием, когда она прощается навсегда со своим любовником, отправляющимся на охоту, где его ждет гибель, человек с самым изощренным вкусом, видя этот восхитительный шедевр, полный божественной грации и тонкого чувства*, выразит свое восхищение как раз в тех же словах, что и наш дикарь. Происходит это так потому, что крайняя степень восхищения этих двух людей и действие, которое это чувство производит на душу, совершенно сходны; исключением является только общеизвестный случай, когда поклонником Кановы оказывается педант, который хочет прежде всего заставить себя восхищаться. Вся разница - в предмете, возбуждающем одну и ту же степень изумления и восхищения у людей, во всем другом столь различных. Слишком очевидно, что там, где речь идет об искусстве, восторженные слова доказывают только степень восхищения человека, который их произносит, а не художественные достоинства предмета, к которому они относятся.
* ()
Скульптуре удается дать людям воспринять такого же рода нежное чувство своей неподвижностью. Однажды вечером Россини, расчувствовавшись, обещал выразить языком прекрасного дуэта эту бесподобную группу Венеры и Адониса, которой мы любовались при свете факела. Помнится, маркиз Берио заставил его поклясться в этом тенью Перголезе.
Может быть, я когда-нибудь осмелюсь напечатать трактат об идеально прекрасном в искусствах. Это работа на две сотни страниц, довольно неубедительная, а главное, страдающая полным отсутствием систематичности, как и настоящая глава.
Когда кто-нибудь говорит вам, что он восхищается великой певицей, г-жой Беллок или м-ль Мариани (на мой взгляд, она лучшее из всех существующих контральто), прежде всего следует выяснить, принадлежит ли этот человек по рождению к одной из тех религий, в церквах которой хорошо поют. Представим себе человека, наиболее восприимчивого к наслаждению звуками; если он родился в Невере, можно ли от него требовать, чтобы он восхищался Давиде? Ему больше понравится Дериви или Нурри*. Все это совершенно понятно: три четверти фиоритур, исполняемых Давиде, он просто не может уловить. Житель Невера, человек, вообще-то говоря, весьма почтенный, которому в своем родном городе не приходится слышать хорошего пения и четырех раз в год, отнесется к Давиде, как мы в Берлине к художнику, который на кусочке слоновой кости величиной с двадцатифранковую монету изобразил сражение при Торгау - одну из побед Фридриха Великого. Не вооружившись лупой, мы не сможем в этом ничего разобрать. Лупа, которой не хватает жителю Невера,- это удовольствие, испытанное от аплодисментов на пятидесяти представлениях "Севильского цирюльника", оперы, в которой превосходно пела г-жа Фодор. Молодой немец из городка Сагана в Силезии слушает два раза в неделю церковное пение и на улицах города музыку, в которой, может быть, нет гениальности, но которая зато исполняется с большой ясностью и точностью, а этих качеств уже достаточно для воспитания слуха; Вот чего совершенно недостает жителю Невера, города в общем более крупного и более замечательного, чем Саган.
* ()
|