|
Глава XLV. О театре Сан-Карло и о моральном состоянии Неаполя - родины музыки
Люди, которым приходилось путешествовать по Италии и чья душа умеет наслаждаться прекрасным, став выше соображений о полезности и удобстве, требуют, чтобы я объяснил, почему я неизменно предпочитаю театр Ла Скала и говорю о нем раньше, чем о Сан-Карло; может быть, я действительно несправедлив: ведь именно в Неаполе родились чудесные песни. Искусство Милана уже испорчено близостью Севера и его столь разумными идеями*. Тридцать лучших композиторов мира родились близ Везувия, в то время как в Ломбардии их, может быть, не было ни одного. Оркестр Сан-Карло значительно выше оркестра Ла Скала; последний осуществляет в музыке тот же принцип, который заставляет современных французских художников выбирать столь блестящие краски. Боязнь смешного приводит к тому, что оркестр этот ничего не выражает; это похоже на отношение наших врачей к больным: они готовы оставить умирающего без помощи, лишь бы только их не приняли за Санградо**.
* (
Люди, отлично умеющие доказывать свою правоту, очень последовательно рассуждают о вещах, которых они не видят. В музыке рассуждение может привести только к облигатному речитативу; мелодия, ария - это новый вид искусства, который познается чувством. Чувство же очень редко можно встретить во Франции к северу от Луары, но зато оно очень обычно в Тулузе и в Пиренеях. Вспомните маленьких шалунов, которые распевали под нашими окнами в Пьерфите и которых вы позвали к себе. Тулуза своими песнями, своими религиозными идеями, своей мрачностью постоянно напоминает мне города Папской области. Там еще в 1823 году доказывают справедливость осуждения Каласа.)
** ()
Из боязни не быть достаточно нежными и гармоничными, то есть, по сути дела, из боязни оказаться смешными, которая у сверхцивилизованных народов легко сопутствует всякому усилию, всякому проявлению оригинальности, французские колористы стали в конце концов изображать все в сером цвете, даже самую яркую зелень; точно так же и оркестр Ла Скала считает, что выйти из piano - равносильно гибели. Он страдает недостатком, диаметрально противоположным тому, который есть у оркестра Лувуа: тот ведь гордится тем, что всегда играет громко, и ни во что не ставит певцов; оркестр Ла Скала, наоборот, их покорный слуга.
До сих пор все факты, которые я приводил, говорят в пользу Неаполя; но абсолютная монархия австрийского дома - это монархия олигархическая, то есть разумная, экономная и расчетливая. Австрийские магнаты любят музыку и понимают в ней толк. Австрийские государи отличаются добротою и ученостью; они решаются что-либо предпринять лишь после долгих совещаний с советом стариков, людей, вообще-то говоря, бездарных, но зато крайне благоразумных. Но во всем, что касалось Сан-Карло и г-на Барбайи, неаполитанский деспотизм превратился в какой-то очень забавный фаворитизм со всеми вытекающими из этого нелепостями. В Неаполе при г-не Барбайе дело доходило иногда до того, что Сан-Карло целую неделю бывал закрыт. Вместо того, чтобы давать большой балет и двухактную оперу, г-н Барбайя, боясь утомить уже не очень уверенный голос м-ль Кольбран, решил ограничиться только одним актом оперы и балетом. Приезжающие в Неаполь иностранцы ждали там иногда по три месяца, но так и не могли увидеть второго акта "Медеи"* или "Коры". Сам бы я не стал об этом тужить, но приезжие эти были немцами и приверженцами музыки Майра. К тому же "Медея" и "Кора" были тогда в моде. В течение двух месяцев постоянно ставился только первый акт "Медеи". В течение двух последующих - только второй; все в зависимости от состояния слабеющего голоса м-ль Кольбран.
* ()
Неаполь дошел до того, что (страшно даже сказать) в иные дни в театре вообще ничего не давали. Это ничего бы не значило в 1785 году, до объявления третьим сословием войны дворянству: пятьдесят салонов были для нас гостеприимно открыты; но с тех пор произошли кое-какие перемены; после убийств, учиненных по приказу королевы Каролины и адмирала Нельсона, взаимная ненависть до такой степени обострилась, что первое условие, которое заключают между собой влюбленные,- это не говорить о политике; чуть только один из них раскрывает рот, чтобы начать разговор на эту тему, всегда интересующую мужчин, если только поблизости нет подозрительных лиц, как это уже считается знаком того, что он хочет порвать любовную связь. Я еще в России познакомился с молодым Р ***, и меня очень тепло принимали в милом семействе маркиза Н***, состоявшем из двух сыновей и одной дочери. Старший сын - карбонарий, другой предан существующему правительству; отец принадлежит к бывшей партии короля Мюрата и сторонников французских новшеств; мать - святоша, а дочь - сторонница умеренных карбонариев, которые добиваются французской конституции и парламента; человек, которого она любит, если не ошибаюсь, находится в Лондоне в изгнании. В результате в этой семье, состоящей из людей хорошо воспитанных и притом очень дружных, за столом всегда царит мертвая тишина, и если там говорят, то только о погоде, о последнем извержении Везувия или о девятидневных молениях перед праздником св. Януария. Заметьте, что упоминание даже о театре и о самом Россини, оказывается, задевает интересы партий, и тему эту лучше обходить молчанием, чтобы не поддаться гневу; а в Неаполе всякое насилие над собой в тысячу раз тяжелее, чем в нашем располагающем к рассудительности климате. "Какая чудесная опера "Моисей"!" - говорит младший сын, приверженец короля. "Да,- добавляет старший,- и голоса тоже неплохие, вчера Кольбран даже не фальшивила (поп calava), разве только на полтона". Гробовое молчание. Отзываться плохо о Кольбран - значит отзываться плохо о короле, а оба брата договорились не ссориться. "Революция уничтожила все,- говорил мне старший сын, карбонарий,- вплоть до удовольствия, которое приносит любовь. Эти проклятые французы принесли с собою тщеславие и свои строгие нравы, все наши девушки стали примерными женами. И после этого вы еще удивляетесь, что нам, несчастным молодым людям, чтобы развлечься, хотелось бы, чтобы у нас была палата депутатов и в ней велись яростные дебаты; у нас ведь есть такие хорошие актеры, как Поэрио*, Драгоннетти и т. д.**. Неаполю остались одни только балеты, самые лучшие в мире после Парижа, и берега Мерджеллины". Я точно передаю слова моего неаполитанского друга. Неаполитанские балеты, достойные г-на Гарделя***, не имеют ничего общего с полными романтизма и новизны балетами Вигано, которые были освистаны в Сан-Карло. Декорации, то есть все, что доставляет наслаждение глазу, в Неаполе в двадцать раз лучше, чем в Париже. Но так как, к несчастью, чтобы попасть в Неаполь, надо сначала проехать Милан, декорации Сан-Карло потом уже кажутся ничем не примечательными и часто даже неприятными.
* ()
** ()
*** ()
Я все же надеюсь, что музыка получит еще кое-что от Калабрии, восточных провинций, Таранто, словом, не ограничит себя одним Неаполем. Мне довольно трудно объяснить, почему я так думаю, доводы мои идут вразрез и с благопристойностью и со здравым смыслом*. Но все же попробую это сделать. Искусства возникают как результат физических особенностей того или иного народа и всей его цивилизации, то есть как результат каких-то нескольких сотен привычек. Музыка уже в течение целого столетия процветала в прекрасной Партенопее, когда французы явились терзать город Неаполь; они принесли с собою свои нравы, свои книги, свои либеральные идеи и стали угнетать любовь; но за пределами города нравы ничуть не переменились. Во всех семьях старший брат неизменно становится священником, женит одного из младших для продолжения рода и отлично уживается с невесткой. Единственное удовольствие семьи, которая живет очень дружно,- занятие музыкой. Но знаете, что угрожает их тихой, благополучной жизни? Страх, что какой-нибудь завистливый сосед ее сглазит.
* ()
** ()
Jettatura (произносится йеттатура) - это настоящее пугало для неаполитанцев. Если вы стали жертвой jettatura, то все пропало. Для того, чтобы оградить себя от jettatura, каждый из членов семьи носит целую дюжину ладанок и agnus Dei, a все мужчины носят еще коралловый рог на часовой цепочке; некоторые даже носят на шее, как портрет любимой женщины, рог от восьми до десяти дюймов длиною, который они стараются так или иначе спрятать в складках жилета. Ввиду того, что большие рога в Палермо очень дешевы, меня нагрузили целой дюжиной бычьих рогов фута по три длиной; я привез их с собою в Неаполь; там их искусно оправили в золото, и вскоре они уже украшали собою спальни и гостиные. Когда я возвращался из Палермо в Неаполь, наша speronara попала в сильную бурю. Чтобы отвлечь себя от мыслей о морской болезни, я стал петь; тогда хозяева судна начали браниться, они говорили, что я искушаю бога, шепотом передавали друг другу, что я не иначе, как jettatore. Я показал им множество рогов, которые я вез с собою, и они успокоились; чтобы закрепить наше примирение, я приблизился к маленькому изображению св. Розалии, перед которым горела свеча, и стал молиться, прося ее послать сицилианцам систему взаимного обучения*; она ответила мне, что столетия через три она об этом подумает.
* ()
Именно в Калабрии, среди такой вот жизни, и появились все Паэзиелло, Перголезе, Чимарозы и еще сотня других композиторов. Американские матросы уж во всяком случае не приняли бы меня за jettatore, но создала ли хоть что-нибудь в искусстве рассудительная Америка? Один из современных писателей - кажется, это был любезный Вовенарг* - сказал: "Возвышенные творения - это отзвук великой души". Еще правильнее было бы сказать: "Искусство - продукт всей цивилизации в целом и всех привычек народа, в том числе даже самых нелепых и самых смешных". Так, учение о чистилище занимало в Италии около 1 300 лет все умы; каждый стремился построить часовню и поместить в ней изображение своего святого покровителя, чтобы тот заступился в чистилище за его душу; и вот этой-то нелепой идее мы обязаны появлением Рафаэля и Корреджо.
* ()
Точно так же, когда тирания Козимо Великого во Флоренции, Фарнезе в Парме и сопутствующий ей шпионаж лишили итальянцев радостей встреч и бесед, у них создалась привычка к уединению; а мыслимо ли в этой прекрасной стране долго пребывать в одиночестве и не полюбить? Любовь здесь ревнива, пламенна и мрачна. Словом, это подлинная любовь*. Эта любовь, столкнувшись около 1500 года с церковной музыкой (священники пользуются в этой стране всеми способами, чтобы навести ужас на души грешников и заставить их быть щедрыми к церкви**), увидела в ней средство, и притом единственное, выразить все беглые оттенки своего счастья или отчаяния.
* ()
** ()
Я нисколько не сомневаюсь, что именно из древнего "Miserere" Ватикана, написанного Аллегри около 1400 года, возник такой светский дуэт, как:
Io ti lascio perche uniti -
из первого акта "Тайного брака", и превосходная ария Ромео*:
* ()
Ombra adorata, aspetta.
Вот подлинное происшествие, весьма пространно рассказанное в хранящихся в Болонье старых, запыленных манускриптах, до которых не так-то легко добраться*. В 1273 году Бонифацио Иеремеи, исступленный сторонник одного гвельфского семейства, воспылал страстью к Иснельде, дочери знаменитого Орландо Ламбертацци, одного из главных вождей партии гибеллинов; шутки, которые отпускали молодые люди из партии гвельфов по поводу необычайной красоты Иснельды, способствовали тому, что Иеремеи ее полюбил. Несмотря на взаимную ненависть их семей, принадлежавших к враждебным партиям, им все же удалось увидеться в монастыре. Оттого, что им запрещено было смотреть друг на друга, когда они встречались в церкви по праздникам, их страсть только разгоралась еще сильнее. Наконец Иснельда согласилась принять своего возлюбленного у себя дома. Один из шпионов, которого ее братья заставляли по вечерам дежурить возле их палаццо, предупредил их, что молодой человек, по-видимому, хорошо вооруженный, только что пробрался во дворец. Братья Ламбертацци ворвались в комнату сестры, и, в то время как она пыталась от них укрыться, один из них всадил Бонифацио в грудь отравленный кинжал, оружие, введенное в Италии сарацинами. Как раз в ту пору Старец с горы**, наводивший страх на государей Запада, вооружал такого рода кинжалами молодых фанатиков, столь известных потом под именем ассасинов. Бонифацио тут же упал; братья Ламбертацци перенесли его в один из пустынных дворов своего палаццо и спрятали там в груде щебня. Не успели они скрыться, как Иснельда, идя по кровавому следу, пробралась потайным ходом из отцовского дворца на пустынный, заросший высокою травою двор, где было спрятано тело ее возлюбленного; казалось, что в нем еще теплится остаток жизни. Народное предание гласило, что, если бы нашелся человек, который решился бы пожертвовать для этого собственной жизнью, он мог бы спасти умирающего, высосав из раны яд, занесенный туда отравленным восточным кинжалом. Иснельда знала, что это был за кинжал; она кидается на грудь своему возлюбленному и старается высосать смешавшийся с кровью яд; но, не вернув Бонифацио к жизни, она погибает сама. Когда через несколько часов обеспокоенные ее отсутствием служанки наконец нашли ее, она лежала без признаков жизни возле тела своего возлюбленного.
* ()
** ()
Вот любовь, которая достойна быть запечатленной в искусстве.
Неаполю по сравнению с Миланом и даже независимо от климатических условий некем похвастать, кроме восхитительного Казачелло* с его особой манерой исполнять старую оперу Паэзиелло, единственную, которая вместе с "Ниной" живет еще и поныне. "Если вы никогда в жизни не смеялись,- сказал бы я толстому английскому сквайру, который до потери сознания рассуждает о пользе библейских обществ или о безнравственности французов,- поезжайте в Неаполь и посмотрите Казачу в "Модистке-обманщице".
* ()
Есть немало причин, в силу которых природная склонность итальянца к музыке еще более возрастает. Можно ли, например, читать в стране, где полиция перехватывает три четверти того, что печатается, и затем заносит в красную книгу имена неосторожных людей, которые читают запрещенные сочинения? Поэтому в Италии никто не читает, там не ведется никаких настоящих споров; молодые итальянцы настолько отвыкли от книги, что она им теперь уже в тягость и самый вид ее заставляет трепетать. А ведь книга, какая бы она ни была, будь это даже самый скверный памфлет, всегда отвлекает человека от собственных мыслей и постепенно, как бы капля за каплей, иссушает в нем возникающие в ответ на жизнь чувства, не давая им превратиться в поток страсти. У чувства, которое таким образом разрушается, уже нет времени придавать чему-нибудь исключительное значение.
Совершенно лишенный возможности читать в этой стране, раздавленной двойной тиранией священников и правителей и кишащей шпионами, несчастный молодой человек не имеет других развлечений, кроме своего голоса и своего плохонького клавесина; ему приходится подолгу размышлять над всем, что он чувствует, и это - единственное преимущество, которым он располагает.
Этот молодой итальянец, вынужденный всесторонне изучать свои чувства, подмечает, вернее, он просто ощущает, те оттенки, которые ускользнули бы от него, если бы так, как это делает англичанин, он в это время раскрыл "Квентина Дорварда" или пробежал какую-нибудь статью из "Morning Chronicle"; а не всегда ведь бывает приятно начинать раздумывать над чувствами, которые нас волнуют. Горести во сто крат увеличиваются, когда их подвергаешь анализу, а радость всегда уменьшается. Но в Неаполе для сердец, от природы страстных, существует, по сути дела, только одно развлечение - музыка, причем музыка эта не что иное, как другая форма выражения тех же самых страстей: она еще больше увеличивает их остроту и силу.
|